355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Галина Серебрякова » Юность Маркса » Текст книги (страница 8)
Юность Маркса
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 13:43

Текст книги "Юность Маркса"


Автор книги: Галина Серебрякова



сообщить о нарушении

Текущая страница: 8 (всего у книги 41 страниц)

8

В воскресное утро, после завтрака, Карл повел голландского дядюшку на прогулку по Триру.

– Никто из нас не может сравниться с Карлом в знании истории города, – гордо сказал присоединившийся к ним Генрих Маркс.

Карл просиял. Прогулка с отцом доставляла ему всегда большое удовольствие. Отца и сына связывали глубокая Любовь и дружба.

– Не забудьте зонтиков: утро чересчур розовое, – посоветовала Софи, связывая букеты из свежих нарциссов и сирени.

Погода была чрезмерно, настораживающе хороша. Небо, подпираемое со всех сторон холмами, казалось фарфоровым блюдом, на котором сбитыми сливками лежали неподвижные облака. Было душно и тихо.

Уютен, беспечен и весел небольшой, затерянный в дубовых и сосновых лесах город в летнее праздничное утро.

Принаряженные зажиточные горожане, обмениваясь улыбками и поклонами, прогуливаются по главной улице – Симеонсштрассе. Генрих Маркс то и дело приветствует кого-нибудь из своих друзей и их жен.

Вот Хамахер: его видно издалека благодаря маскарадной вычурности бархатного костюма и шляпы, то и дело сползающей с взлохмаченной тевтонской головы. Он возвращается из церкви, чинный и красный. Возле старинной кузницы с лепными фигурами и латинскими изречениями юстиции советник натыкается на оживленно беседующую пару: Шлейг, только что вернувшийся; из Кёльна, громко рассказывает адвокату Ленсу свои впечатления. За ними, в такт размахивая маленькими пышными зонтиками, идут их жены.

– От театра, – заглушая мужа и проезжающую карету мощным голосом и шуршанием юбок, говорит госпожа Шлейг, – нам остается многого желать. Пока актрисы не перестанут перемигиваться с молодыми господчиками в то время, как молятся на сцене богу, пока пьесы не будут выбираться рачительнее – и только те, которые не вредны нравственности, – до тех пор они не могут быть полезны нашим дочерям.

Госпожа Лене меланхолически поддакивает.

Генрих Маркс, Карл и Пресборк, раскланявшись с дамами, проходят мимо и, обогнув «Дом трех королей», построенный в XVII веке, оказываются на Глоккенштрассе. Перед ними арка с воротами, ведущими в еврейский квартал.

– Здесь, – говорит Карл дяде, – жили наши предки, трирские раввины. Бабушка не раз гуляла с нами, детьми, но гетто. Дед, Маркс Леви, когда получил раввинское звание, жил недалеко от Глоккенштрассе. Впрочем, судя по рассказам тетушки Эстер – она живет во Франкфурте-на-Майне, – в трирском гетто давно исчезли нравы еврейских улиц тех городов, где господствует не французское, а прусское уложение.

– Это верно, – подтвердил Генрих, – там все еще живо средневековье. На ночь запираются ворота, и вне гетто евреям запрещено ходить по тротуарам, чтоб не осквернить своим прикосновением христиан. Все это не касается господ Ротшильдов, которые давно предпочли принять приглашение европейских королей… – и Генрих не досказал, взглянув на противоположный тротуар.

Опираясь на суковатую трость, там стоял Виттенбах, закинув голову и прикрывая цилиндром глаза. Трирский историк созерцал небо. Улица была узка, дома высоки, – директору гимназии не легко было вывести заключение относительно погоды.

– Горизонт ясен, но облака ползут с востока, следовательно, надо ждать грозы не позднее полудня, – объявил он, очнувшись и разглядев Марксов.

Ему представили господина Пресборка.

– Карл, мой друг, – сказал юноше старик Виттенбах, – покажи путешественнику Porta Nigra. Эти Черные ворота, как ты знаешь, назывались раньше Марсовыми и защищали с севера римский город Трир.

Директор гимназии собирался повернуть к Главному рынку, где в воскресные утра прогуливалась добрая половина городского населения, но юстиции советник в учтивейших выражениях попросил его показать чужеземцу достопримечательности города.

Местный летописец сдался. Трир и его история составляли главный интерес в жизни старика. Виттенбах повел почтительно внимавшую ему компанию к Porta Nigra. Полуразрушенные башни, как две неровные скалы, соединялись массивным переходом, образующим двойные ворота.

Иоганн Пресборк не нашел в памятнике римского господства ничего особо привлекательного. Проводник Гёте посмотрел на него с состраданием и не удостоил ответа.

– Трир бесконечно стар, – сказал директор гимназии, демонстративно повернувшись к Марксам. – Существует легенда о том, что он старше Рима на целую тысячу лет. На знаменитом Красном доме, что около Дитрихштрассе, построенном в 1664 году, есть надпись, плод этой легенды. Карл, повтори надпись, ты отвечал ее мне на уроке зимой прошедшего года.

– «Ante Romam Treveris stetit annis mille trecentis, Perstet et aeterna расе fruatur. Amen!» – сказал Карл, морщась. Превращение прогулки в экзамен раздражило его. – «До Рима Трир стоял тысячу триста лет. Да существует он впредь и наслаждается вечным миром. Аминь!» – перевел он дяде, не знавшему латыни.

– Прекрасно сказано: «Да существует он впредь и наслаждается вечным миром», – повторил Виттенбах. – Два тысячелетия стоит город, созданный до нашей эры и названный Colonia Augusta Treverorum, – продолжал старик. – Ноги потомков касаются следов далеких предков. Два тысячелетия прошло и пройдет, мы умрем, а Трир все будет жить. Я говорил господину Гёте более сорока лет тому назад то же, что говорю вам сейчас. И вот нет господина Гёте, не будет меня, не станет даже маленького Карла, но века не сокрушат старой развалины Porta Nigra. Знаете ли вы, господин голландец, что в четвертом веке эта тихая обитель стала резиденцией римского императора и по роскоши не уступала Вечному городу? Кёльн был в три раза меньше Трира… Какие силы движут историю? Свидетелем каких событий станет еще наш вольный Рейн?.. Кто прославит старый Трир?.. – Виттенбах погрузился в раздумье.

– Неужели больше Кёльна? – продолжал удивляться Пресборк.

Генрих Маркс уже досадовал на себя, предвидя утомительное старческое многословие.

Трирский историк привел спутников к громоздким развалинам некогда огромных римских терм.

Цепкие травы и нежный шиповник проросли в груде камней.

Дядя Пресборк осторожно присел на плоский камень и решил противопоставить богатым летописям Трира исторические заслуги родного Нимвегена.

– Мы тоже не бедны старым хламом, – сказал он важно. – Родной город твоей матери, Карл, а моей сестры построен, говорят, Юлием Цезарем. Впрочем, я не охотник до старины и всякой ветоши. Деловой человек теперь едва успевает идти вровень со своим веком. Нас, голландских купцов, сейчас больше занимает вопрос о том, как скорее кончить споры с Бельгией. Пусть себе отделяется от нас, но покупает голландские товары.

Внезапно откуда-то на римские термы полил дождь.

Истые трирцы защитились зонтами и поспешили найти убежище под сводами античных бань. Не прошло и двух минут, как солнце скрылось и раздались раскаты грома. Заметались молнии, откуда-то налетел теплый ветер.

Стемнело.

– Виттенбах на этот раз угадал замыслы погоды, – рассмеялся Генрих Маркс.

Зонт вырвался из рук юстиции советника и вприпрыжку поскакал по лужам. Карл бросился спасать его. Вода струилась по камням, омывая потрескавшуюся мозаику. Деревья роняли свежие листья на старые плиты.

– Нам остается, подобно древним, совершить омовение: бассейны полны влаги, – продолжал юстиции советник, прилаживая непослушный зонт в углубление между камнями.

Небо продолжало окатывать знойную почву лютым потоком воды.

 
К словам природы будь не глух,
И ты узнаешь ход светил,
И дух твой будет полон сил… —
 

начал Виттенбах, приведя в полное отчаяние Карла.

Притворившись, что не слышит директора гимназии, Карл решился на хитрость.

– В девятом веке, – начал он громко и быстро, – норманны нагрянули на Трир и жестоко расправились с жителями. После разгрома город превратился в ничтожную горную деревушку. Руины, пепелища, кладбища служили горьким напоминанием о сломленном могуществе.

– Мой друг, – вмешался Виттенбах, мгновенно позабыв «Фауста». – Упадок всегда чередуется с расцветом.

Иоганну Пресборку пришлось выслушать, как могущественные епископы возродили город, превратив его в место религиозного паломничества и торговли.

Город аккуратно отдавай дань сменявшимся векам.

Расположенный между Францией и немецкими княжествами, Трир неоднократно менял властителей. Во время Тридцатилетней войны его жители, по воле своего князя, сражались то на стороне Франции, то Испании, то Германии.

– Остальное, истинно важное с исторической точки зрения, – говорит Виттенбах, высовывая голову из-под свода, чтобы проверить, не стихла ли гроза, – относится к поре, когда в Трир пришли французы.

– Отлично помню августовский день 1794 года, – отвечает ему Генрих Маркс. – Мне было двенадцать лет. Вместе с мальчишками квартала я побежал к реке, чтобы видеть подступающие войска неприятеля. Путь им был открыт. Французы шли, распевая «Марсельезу». Барабанщики отчаянно громыхали в такт песне. Наши горожане ждали демонов либо ангелов, но пришли добродушные крестьяне в солдатских мундирах, весьма похожие на мозельских виноградарей.

– Великие дни! – вздыхает Виттенбах. – Когда господин фон Гёте был в Трире, я имел мужество защищать перед ним франков и их революцию. Якобинцы были отважные люди, но Робеспьер завел их слишком далеко… Французские войска вступили в наш город всего через каких-нибудь две недели после Термидора.

Карл вмешивается в разговор:

– Жирондисты умели критиковать Гору, но никогда, насколько я знаю, не противопоставляли ей своего плана.

– Птенцам рано судить орлов. У тебя есть еще время разобраться в этом и уж тогда изрекать свои суждения, – сурово отвечал Виттенбах.

Так же неожиданно, как и начался, дождь прекратился. Усталое, вспухшее небо опоясывает радуга. Быстро сохнут угрюмые лужи. Песок, как губка, впитывает влагу. Весело распевают птицы. Старый Трир, оглушенный грозой, отряхивается и шумит.

Шлепая по мокрой земле, Генрих, Иоганн и Карл направляются домой. Виттенбах размеренно шагает сбоку.

На перекрестке юстиции советник берет под руку директора гимназии и замедляет шаг, чтобы несколько отстать от сына и Пресборка.

– Скажите мне, каковы успехи мальчика в школе? – напряженно спрашивает отец.

– Во-первых, ужасный почерк: учитель древних языков непрестанно жалуется на его каракули. Во-вторых, я заметил у Карла весьма ошибочное и пагубное пристрастие к перегруженности мысли и особой изысканности языка. Не думаю, чтоб средний годовой балл был у него выше тройки.

Виттенбах покидает юстиции советника и скрывается за дверью винной лавки. Пересохшее горло историка жаждет мозельского вина.

На Симеонсштрассе, недалеко от собора, Марксы замечают Эдуарда Монтиньи. Он в раздумье ищет способ перейти улицу, не замочив узких туфель с пряжками. Букинист переминается с ноги на ногу. Он больше чем когда бы то ни было похож на аиста. Хвостами его светлого камзола играет ветер. Карл учтиво окликает бывшего учителя. Высоко закидывая обтянутые узкими темными брюками ноги, Монтиньи бросается к друзьям. Он в большом возбуждении и забывает поэтому задавать вопросы и отвечать на них.

– Доброе утро, доброе утро! – кричит он, доставая из кармана небольшую коробочку. – Я уверен, господа, вы еще не знаете о последнем достижении века.

Монтиньи с торжеством вынимает деревянную палочку и чиркает о поверхность коробки. Отсыревшая спичка не зажигается. Он пробует другую, третью. Генрих Маркс машет зонтиком в знак нетерпения. Пресборк готов засмеяться. Букинист бледен, и Карл отводит глаза, чтоб не огорчить бывшего учителя. Но внезапно десятая спичка неуверенно зажигается и горит, как маленький факел.

Карл облегченно вздыхает.

– Каково! – торжествует Монтиньи. – Просто, экономно, удобно. Верьте мне, мы стоим на пороге удивительнейших открытий и происшествий.

Глава третья
Пробуждающаяся Германия
1

В конце Церковной улицы, в угловом доме в три окна, надворные строения которого протянулись почти до старой городской стены, находится «Гессенское подворье». Вряд ли найдется в Дармштадте человек, который не выпил бы хоть однажды кружку вина или пива в этом трактире и не обменялся бы несколькими словами с его содержателем.

Задолго до того, как Гюркнер получил наследство, он был уже хорошо известен в городе, особенно среди торгующих на рынке крестьян.

Господин Гуго Гюркнер служил тогда сторожем и сидел в караульне возле полосатого шлагбаума. Собирал пошлину с проезжающих в город возов: от него зависело поднять или замкнуть цепь, придерживающую заградительный шест. Сторож, впоследствии владелец трактира, неизменно придерживался дедовских обычаев. Он долго не решался обновить ветхую мебель «Гессенского подворья»; долго не решался убрать неуклюжие, громоздкие кресла с высокими, резными, непоправимо пыльными спинками и похвалялся тем, что был последним из дармштадтских жителей, срезавшим тощую косицу.

Гюркнер охотно говорил о политике, которая, однако, порождала в его гладко остриженной, примазанной голове невероятный хаос. Вследствие крайнего почтения к военщине он преклонялся перед Наполеоном, но не забывал упомянуть, что в тринадцатом году служил в ополчении ради освобождения родины. Тогда-то военный парикмахер и лишил его дорогой дедовской косички.

Путаница в политических воззрениях Гюркнера с годами возрастала. Он резко осуждал греческое восстание и во время русско-турецкой воины демонстративно повесил в трактире пестро размалеванный портрет султана Махмуда. Вскоре за тем он с неменьшим пылом желал успеха польскому восстанию и завел себе даже трубку с головой Скржинецкого.

Выслушивая упреки в непоследовательности, хозяин подворья заявлял, что греки – глупые лентяи, а поляки – умны и трудолюбивы.

Доказательством последнего должен был служить трактирный слуга Войцек, бежавший после разгрома Варшавы и нашедший гостеприимный приют в «Гессенском подворье».

Будучи строгим приверженцем монархии, Гюркнер всегда находился в оппозиции к городским и сословным корпорациям, то и дело критиковал правительственные распоряжения и глумился над придворною службой и царскими фаворитами. Мотовство великого герцога давало обильную пищу злословию Гюркнера.

Эти особенности хозяина «Гессенского подворья» создали ему славу человека смелых либеральных взглядов и привлекали на Церковную улицу многочисленных недовольных дармштадтских жителей. В трактире по вечерам собирались не только сосредоточенные тяжелодумы-мещане, но и шумливые, беспокойные студенты: Дармштадт все еще оставался обителью студенческого свободомыслия.

Гюркнер был всегда подле тех столов, вокруг которых беседа становилась особенно дерзкой и громкой.

Признавая за студентами ученость, он предпочитал, стоя в стороне, молчать и внимательно слушать их споры.

Бурый дым трубок застилал по вечерам квадратную залу.

Приготовлением еды на кухне подворья ведала сама хозяйка, жена Гюркнера, Маргарита. Дородная малиновощекая женщина получила завидное по своему положению воспитание в пансионе образцовых хозяек. Гюркнер любил похвастать перед друзьями аттестатами жены, свидетельствующими о прилежании и особых достоинствах ее но части рукоделия и кулинарии. Вышедшая замужне по склонности, а в угоду родителям, Маргарита все свои мысли и могучую энергию посвятила «делу», то есть «Гессенскому подворью». Она вела хозяйство, заведовала кассой, строго проверяя, чтоб муж по доброте своей но поил и не кормил посетителей даром. На этой почве между супругами происходили частые ссоры.

Главным доводом Маргариты в таких случаях были не дети и их будущее, а «черный день», который виделся ей в каждом новогоднем календаре.

Образцом «черного дня» для трактирщицы служил 1817 год, когда общий кризис превратил мощный гульден чуть ли не в малоценный крейцер, когда застой в делах приводил нередко к разорению. Тогда-то потерял все отец Маргариты, владелец извозного предприятия.

Во дворе гюркнеровского дома сохранилась древняя хибарка, отдаваемая внаймы мастеровым.

С конца 1833 года домик снял молодой портной Иоганн Сток, которого Гюркнер знал с малолетства. Приветливый, веселый характер Стока и в особенности скромность миловидной, неутомимой жены его, француженки Женевьевы, расположили в пользу квартирантов чету Гюркнеров.

Иоганн Сток, покинув Лион, по пути в Германию застрял более чем на год в Париже, где работал в портняжной мастерской на улице Мира. Там немец пришивал пуговицы к мундирам, фракам, жилетам и сюртукам богатых французов, одевавшихся на одной из дорогих улиц столицы. Кроме пришивания пуговиц, Стоку не доверяли никакой работы.

Главный интерес жизни его сосредоточивался тогда на «Немецком народном союзе», членами которого состояли преимущественно немецкие рабочие, покинувшие родину. Но в разгар работы и споров умер от холеры отец Иоганна, и подмастерье вернулся в Дармштадт, где и обосновался с женой.

Жизнь их текла вначале тихо, без особых печалей. Сток присматривался к окружающему, заводил и восстанавливал знакомства. Одновременно он знакомил Женевьеву с городом и краем, в котором родился и вырос. В свободные дни Иоганн и Женевьева уходили в еловый лес на Господней горе. Под горой стадом слонов расположились серые и неуклюжие гранитные валуны. Среди низких скал Иоганн сооружал шалаш из хвороста и листьев и мастерил из мха и дерна скамьи. Женевьева вынимала из корзины скудную еду для веселого пира. В теплые летние ночи они оставались на ночь в самодельном жилище. Их будила роса на восходе солнца.

Случалось, Сток в свободные, праздничные дни уводил жену на прогулку за город. Близ Дармштадта, на протяжении шести миль по горной дороге до Геппенгейма, насчитывалось, начиная с Франкенштейна, по одному развалившемуся замку на милю. Сток с детства помнил однообразные, невеселые легенды, витавшие над руинами, и рассказывал их жене.

Хмурое, лютое средневековье, как хищный ворон над падалью, распрямляло крылья, и черные тени падали на новый век.

Женевьева с увлечением прислушивалась к словам мужа. Ей нравились странные истории о рыцарских подвигах, о жестоких расправах с провинившимися принцессами, неугодившими шутами и осмелевшими крепостными. В полуразрушенных башнях она искала следы необыкновенных чувств и красивых сердечных страданий.

Иоганн посмеивался над романтической впечатлительностью жены. Старые феодальные замки, изъязвленные временем, казались ему поверженными врагами.

– В каждой из этих развалин, – говорил он Женевьеве, – есть страшная тюрьма. В них гноили твоих и моих предков.

2

Первым горем, обрушившимся на домик Стока, было письмо, которое принес ранним майским утром седой почтальон-инвалид. Женевьева, заслышав стук деревянной ноги по мостовой, бросилась к воротам, она давно не получала вестей от отца. Письмоносец долго рылся в брезентовой сумке, прежде чем отыскал большой конверт с тщательно выписанным печатными буквами адресом.

Трепеща от волнения и радости, несла она пакет по двору, долго не решаясь его открыть. Наконец письмо распечатано. Дальний родственник Буври сообщал об аресте отца Женевьевы тотчас же после неудавшегося восстания в шелкоткацкой столице.

С 9 по 15 апреля был охвачен мятежом Лион. Как и в 1831 году, правительство ответило на требования рабочих картечью. Пролетарии были разбиты.

16 апреля владельца мастерской в Круа-Русс, объявленного одним из зачинщиков восстания, увезли в тюрьму, Надежды на скорое освобождение не было.

– «Так как мастерская осталась без хозяина, мы распродали станки, – перечитывает вслух Сток письмо из Лиона. – Дом купил на снос Броше. Он строит в Круа-Русс самую большую фабрику, какую видел когда бы то ни было наш город».

Женевьева плачет. Больше ничего нет у нее в Лионе, кроме могил, кроме тюрьмы, в которой заживо схоронен отец.

3

Вечером к Стокам приходит Войцек. Его томит одиночество и потребность говорить о прожитом, о самом главном в жизни. Женевьева устало убирает комнату, расставляет на холодном очаге вымытые тарелки и кружки, складывает на сундуке куски раскроенной материи и рваные, измазанные, пропахшие потом жилеты, брюки, кафтаны, которые латает муж. Она собирает со стола у окна иголки, ножницы, мотки ниток, пуговицы и стелет холщовую скатерку. Ее заплаканные глаза возвращаются к кровати, где под подушкой лежит письмо.

В открытое окно с большого двора доносится запах навоза. Рыжие кареты заезжих постояльцев пахнут дегтем и хвоей. Протяжно ржут вдалеке лошади.

– Дармштадт не похож на Варшаву, а Гессен – на Польшу, – начинает Войцек.

Он любовно и осторожно, как дорогую далекую женщину, вспоминает родину.

Шумят на зеленых холмах тополя и липы. Цветут яблони, черешни, груши. Светит плоский голубой месяц над сосновым бором, над мохнатыми равнинами, над песчаными горами, над белыми крестьянскими хатами и дворянскими нарядными усадьбами. Звонят свирели, шелестят прялки.

Над всей Польшей раздается пронзительное равномерное повизгивание царского кнута.

Черный вылощенный николаевский сапог примял зеленые просторы, и каблук его давит самое сердце страны – Варшаву.

– Восстание в Варшаве началось в ноябре тридцатого года, – говорит Войцек.

«За год до Лионского», – думает Сток. Ему вспоминается осенняя ночь, вязкая слякоть, ранняя темень и дома – жужжащие ульи: работают ткачи.

– Я был солдатом в полку Высоцкого, – продолжает поляк. – Он мне доверил тайну заговора и условный пароль. «Братья! – говорил я в ночь восстания товарищам по казарме. – Манифест русского царя гонит нас из Польши. Мы предназначены быть палачами свободы в Бельгии и Франции. Мы не пойдем на это страшное преступление. Мы не оставим родины. Да здравствует свободная Польша!» Мне не нужно было долго убеждать солдат; они не хуже меня испытали на своих спинах удары царского хлыста. Когда Высоцкий и школа подпрапорщиков пришли к нам, пехотинцы были вооружены и готовы действовать. Мы атаковали гвардейских улан и, соединившись с единомышленниками, двинулись в Лазенковский лес. Там уже ждали студенты. Я пошел в Бельведер в отряде Высоцкого, чтоб задержать Константина. Светало, когда мы поднялись но мраморным ступеням дворца. В кабинете царского брата было пусто: он и княгиня Лович бежали. Мы прошли в глубь королевских покоев. Всюду – следы поспешного бегства. После короткого боя с охраной дворец был целиком очищен. Спустя сутки революция охватила всю Польшу. Я примыкал к красным, и мы, а не белые шляхтичи, князья вроде богача Чарторыйского, – мы, а не они, совершили переворот и очистили Варшаву от врагов. На следующий после восстания день наша армия насчитывала до тридцати тысяч солдат. К нам на помощь шли поляки из русских, австрийских и прусских земель. Я пошел в партизанский кавалерийский отряд, составленный из косцов-крестьян. Они пришли в город, вооруженные косами. Весной мы были в лесу над Бугом и там, как кроты, вырыли себе землянки. Разве можно забыть ночи у костров, беседы, песни? Разве можно забыть это время?.. К началу лета началось наступление царских войск. Наши храбрецы-герои не изменяли национальному знамени. Фельдмаршал Дибич тщетно пытался действовать подкупом, угрозами. Отвага солдат была неописуемой. Знаешь ли ты, Сток, что такое свобода, что такое борьба за свободу? – глаза Войцека светятся.

Иоганн печально улыбается. Бротто, Ля-Гийотьер, штаб на площади Круа-Русс промелькнули перед ним.

– Знаешь ли ты, что такое поражение, Иоганн? – спрашивает Войцек, и голос его осекается. Он отводит глаза, полные слез.

Много раз доводилось Войцеку рассказывать свою историю. Целые фразы нашли уже привычную для слуха форму, сгладились, застыли. Но повествование его не потеряло своей патетической приподнятости.

– Шестого сентября тысяча восемьсот тридцать второго года, – продолжает, овладев собой, солдат польской повстанческой армии, – царская артиллерия открыла огонь по передовым редутам. Я помню глухой рев канонады. Мы были ослаблены неосторожными диверсиями и значительно уступали численностью противнику. Паскевич вел на Варшаву собранные воедино корпуса Крейна, Головина и Рюдигера.

Войцек пальцем чертит на столе военную карту восстания. Сток сосредоточенно следит за его движениями.

– Тут – Воля, деревня подле Варшавы, – объясняет поляк. – Она окружена. От столицы нас отделяет Висла, – он провел черту, и напряженно слушающей Женевьеве чудится плеск воды, заглушающий голос рассказчика. – Я был в деревне, в полку, которым командовал генерал Сованский. Нам на подмогу пришел Высоцкий со своим отрядом. Надежды на победу не было: казаки ворвались в Волю, и я видел, как пал Сованский. Вместе с двумя товарищами я вынес полуживого Высоцкого и перевязал его раны. Но, придя в сознание и поняв безвыходность нашего положения, он в отчаянии сорвал повязки. Герой не хотел видеть порабощения Польши и звал смерть. Когда мы добрались до Варшавы, город был предназначен к сдаче. Струсивший сейм искал способа избежать боя на улицах столицы. Не видя спасения, мы в числе двадцати тысяч солдат польской армии перешли прусскую границу. Нас вел Рыбинский. Польша пала. А я остался жив.

Сток ободряет и шутливо корит Войцека. Но поляк не слышит его.

– Мы разбросаны по свету. Ненависть к деспотизму – единственное, что унесли мы с собой. Она непрестанно крепнет.

– Но что дали вы рабочим? – спрашивает Иоганн.

Войцек задумывается и не скоро находит ответ.

– Надо было сначала освободить родину, а потом конечно, установили бы равенство, – говорит он неуверенно.

– Пожалуй, ты прав, избавились бы от ига русских царей, а потом уж и от своих деспотов, – соглашается Сток. – Однако вы заслонили своим телом парижскую и бельгийскую революции.

– Именно так, – оживляется Войцек. – Покуда Паскевич переправлялся через Буг и Вислу, французы вступили в Бельгию, прогнали голландцев и обеспечили ей независимость.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю