355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Галина Серебрякова » Юность Маркса » Текст книги (страница 37)
Юность Маркса
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 13:43

Текст книги "Юность Маркса"


Автор книги: Галина Серебрякова



сообщить о нарушении

Текущая страница: 37 (всего у книги 41 страниц)

На большом фабричном дворе фабрикант судил их и высек на глазах у всех взрослых и малолетних рабочих.

Спустя месяц Майкель вторично, и на этот раз благополучно, сбежал, но Джон, потрясенный, напуганный пережитым, отказался в этот раз сопутствовать ему. Он остался на фабрике, работал с утра до ночи, голодал, болел, пел псалмы, получал порцию розог по субботам, по праздникам мыл полы и целовал руку миссис Страйс за порцию клейкого безвкусного пудинга на рождество.

Так прошло для него десять лет. Десять лет, как одни безрадостный, мертвый день. Когда срок найма истек, мистер Страйс, завидно разбогатевший и набиравший все новые и новые партии малолетних детей для разросшейся фабрики, вызвал Джона, выдал ему несколько шиллингов и отпустил на волю. Миссис Страйс, давно передавшая попечение о питании детей специально нанятой, беспредельно скаредной тучной старухе, милостиво поднесла уволенному рабочему черную Библию. Семейство Страйс больше не жило на фабричном дворе. Мери давно была выдана замуж.

С Библией и впервые полученными на руки деньгами Джон отправился в Манчестер. Он чувствовал себя несказанно одиноким и несчастным. Так выпущенный после десятилетнего заточения узник боится открывшихся просторов и не знает, куда направить свой путь и что делать со свалившейся на него, как бремя, свободой Впрочем, Джону не из чего было выбирать. Он пошел на дым фабричных труб, на знакомый гул веретен и прялок. Шел, напевая унылую песню ткачей:

 
Ах, как тяжело работать
Весь долгий, как жизнь, день,
Когда все соседи кругом
Ушли гулять и играть!
 

– Но еще хуже не работать, не есть и не пить, – импровизировал Джон.

Манчестер был полон безработными, Джон понял это по оживлению на улицах. Когда у рабочего есть работа, фабричные города пусты в будни. У контор толпились ткачи. Они спорили из-за мест в очереди и жадно смотрели на заветную дверь – но появится, по выкликнет ли их наконец наниматель. Но дверь была плотно закрыта.

Джон видел, как крытый фургон, чуть побольше того, который доставил его в текстильную столицу, привез несколько десятков завербованных где-то детей. На мгновение его, как и других безработных, обуяла злоба против маленьких конкурентов, но он вспомнил свое детство, вспомнил мистера Страйса, порку по субботам, голод и лишения – и жалость к детям, предвидение их будущего победили.

– Бедные зверьки! – сказал он уныло.

После нескольких недель бесплодных поисков труда Джон нанялся лакеем к богатой помещице, леди Варго. Имение ее находилось на полпути между Манчестером и Лондоном. До того как в одном из трактиров Джон был взят на службу дворецким помещицы, он никогда не видал домов знати вблизи. Сквозь густые ограды они казались ему пустыми и важными, как английские церкви. Пределом роскоши, по мнению Джона, было двухэтажное кирпичное здание на фабричном дворе, дом, в котором жили Страйсы. Но в поместье Варго в подобном доме жил разве что дворецкий. Господский замок ошеломил Джона. Понадобилось больше недели, чтобы разобраться в лабиринте коридоров, лестниц и зал. Слуги жили в просторном, хоть и сыром подвале и спали на кроватях. Человеку, выросшему в корыте для пойла свиней и на земляном полу текстильной фабрики, нелегко приучиться спать на кровати, положив голову на подушку. Первые ночи Джон боялся шевельнуться, чтобы не упасть. Ему было неудобно «висеть в воздухе», как определял он свое положение на койке.

Но самой тягостной в новой жизни была необходимость двигаться по многочисленным комнатам таким образом, чтобы не задевать тысячи хрупких вещей, расставленных самым странным образом.

Джон, несмотря на болезни в детстве, был крепким и рослым. Деревня и фабрика отбирали сильных. Слабые неизбежно обрекались на гибель.

За рост и прямую спину Джона взяли лакеем в замок. В тугом красном с золотыми нашивками костюме, в седом парике с беспомощной косичкой прислуживал он за невиданно длинным столом в часы еды. Он помогал также в уборке пятидесяти комнат дворца.

Жизнь леди Варго была строго расписана. Утром леди выезжала кататься в большой, несколько потрепанной карете в сопровождении множества приживалок, родственников и слуг. После однообразно длинного завтрака и следующего за ним дневного сна помещица каталась верхом. Лошади и охота были главной страстью ее жизни. По вечерам иногда бывали степенные танцы и разгульная картежная игра с приглашенными соседями и столичными гостями.

Но случалось, что пожилую даму внезапно обуревал страх смерти. Тогда дом пустел. Вместо праздной заезжей толпы появлялись пасторы. Джона поражали легкость их походки и постные мины на красных, откормленных лицах. В замке с их появлением начинались непрерывные молитвы, богословские разговоры, чтение Библии и пение псалмов в гостиной.

В эти дни слуг не оскорбляли. Щеки горничных леди, обычно красные от пощечин, временно бледнели. Таков был мир, в который случайно попал ткач Джон.

Леди Варго, несмотря на свои шестьдесят лет, оставалась весьма чувствительной к мужской красоте. Она, как неукротимо страстная королева Елизавета Английская, ее героиня, будучи формально «девственницей», вознаграждала себя за отсутствие одного супруга несколькими десятками фаворитов. Остерегаясь злословия в своем кругу, она выбирала их среди своих слуг. Пересуды черни нисколько не тревожили знатную даму. Так, безумствуя в любви к лошадям, охоте, покаяниям и конюхам, проводила она жизнь.

Джон, однажды попавшийся на глаза могущественной в своем поместье старухе, заслужил полное ее одобрение.

Леди Варго сидела у зеркала и румянила землистые, обвислые щеки. Помада, прилипнув к морщинистой коже, окрашивала ее в неприятный фиолетовый цвет, и румянец походил более на заживающий синяк. Увы, леди Варго была руиной, не поддающейся никаким ухищрениям реставрации. Подросток-горничная расчесывала ярко-рыжий парик, завитой мелкими локонами. На желтом темени леди Варго кое-где, подчеркивая опустошения, торчали седые клочья волос.

Но легче всего привыкнуть к собственному безобразию. Леди Варго считала себя если и не очень красивой, то, во всяком случае, несомненно породистой.

Ее род был близок Стюартам, ее отец был адмирал, ее предок повесил на деревьях Черного леса несколько сотен взятых в плен воинов Кромвеля и подал ключ от дворца Карлу Второму.

Леди Варго не сомневалась, что кровь в ее артериях бледно-голубая, а в венах – синяя. Нос у нее был большой, горбатый, королевский. Старуха была в игривом настроении. Она подмигивала своему изображению в зеркале и долго полоскала беззубый коричневый, как дупло, рот.

Одновременно она почесывала костяной палочкой себе спину под кружевным пеньюаром. Блох в великолепном доме Варго было не меньше, чем в любом трактире Манчестера. К ним привыкли, как к пыли.

Ни одна из примет, основательно изученных леди Варго, не предвещала ей неприятностей, и тем не менее они явились – в конверте, на листе хрустящей бумаги с короной в углу. Их привез кучер из столицы. Двоюродный брат леди Варго, ее бывший любовник, ее предполагаемый наследник, старый лорд Сальсберри, доставивший английской короне немало земель и душ, а себе в соответствующей пропорции капиталов, удачно воевавший с американцами, не сумел отбить нападения подагры и погиб под ее ударами.

Леди Варго схватилась за парик. Лорд Сальсберри был моложе ее. Очевидно, подходила и ее очередь. У нее была не только подагра…

Дворецкому был отдан приказ очистить дом от праздных греховодов и послать карету за пастором.

Рыжие букли леди исчезли под широким черным чепцом из муслина. В доме был объявлен траур. Портрет лорда Сальсберри обвили черные ленты. Занавесили люстры и зеркала. Даже на ошейниках дворцовых собак было приказано прицепить печальные кокарды.

В замке началась суматоха. Леди Варго настиг приступ покаяния. Началось монотонное чтение Библии. Помещица истерически плакала, каясь в грехах, и сквозь рыдания пела старческим противным голосом псалмы.

Случилось так, что Джон, так и не научившийся расторопно служить за столом, опрокинул соусник на одного из особенно почитаемых служителей англиканской церкви. В тот же день, не дожидаясь распоряжения заметно разгневанной госпожи, дворецкий выгнал молодого лакея, снабдив его прозвищем болвана и но дав ему ни пенса жалованья. Джон, однако, без всякого сожаления снял с себя красный с золотом костюм и надел старую рубаху, рваные штаны, обул плетенные из ремней туфли и нахлобучил на снова растрепавшиеся волосы круглую войлочную шапку.

Лондон, куда он пришел за работой, встретил его очень сурово.

Джон по-обычному отбивался от нищеты, сторожившей его повсюду. Он был грузчиком, каменщиком, слугой, разносчиком. Хотел было стать пекарем, но цех строго отбирал подмастерьев и не взял его.

В одном из ночлежных домов, проходя мимо нар, Джон наткнулся на мать. Она узнала его и окликнула. У старухи давно паралич. Это спасло от голодной смерти. По утрам она выползала на улицу, волоча ногу и протягивая прохожим обнаженную омертвелую тощую руку со скрюченными пальцами, удачно выклянчивая подаяние.

Сытые торговцы доставали расшитые кошельки, богомольные дамы останавливали карету, опасливые зажиточные мастера рылись в больших карманах и торопливо откупались от немощей, возможных кар, от ада, от неприятных совестливых размышлений медными грошами.

– Я жила бы совсем сносно, если бы но другие нищие. Их много, как блох, в Англии, – жаловалась на конкуренцию мать сыну.

Переходя от одной перепадавшей работы к другой, Джон не переставал тосковать но текстильной фабрике, на которой вырос. Он по-иному слушал теперь издалека стук прялок и скрип текстильных сверчков – ткацких станков. Они казались ему мелодическими и убаюкивали по ночам. Так моряка никогда не оставляет напев морского прибоя. Джон рвался к поневоле оставленной профессии.

Собрав несколько грошей на дорогу, Джон вместе с матерью на крестьянской телеге покинули Лондон. Они думали пробраться в Шотландию. По пути, оставшись без средств, принуждены были задержаться в красивом тихом Йорке. Случай доставил Джону работу на чулочно-вязальной фабрике, и он задержался в главном городе Йоркского графства на несколько лет.

Джон вернулся к станку. Он был вначале счастлив и почти не примечал перемен вокруг.

Это было тяжелое время. Хлеб стоил дорого. Рабочие позабыли вкус мяса и молока.

– Проклятые годы! – говорили вокруг Джона.

Мать его, не встававшая с тюфяка в черной каморке на чердаке, торжествующе пророчила конец миру.

Краем уха Джон слыхал о всемогущем Наполеоне, о кровопролитных войнах на море и материках. Хозяева фабрик, ссылаясь на неурядицы, войны, революцию (смысл слова этого был Джону неясен), на французских безбожников, урезали и без того мизерную плату, сокращали рабочих.

Думая над предсказаниями старухи о конце света, Джон замечал, что не испытывает огорчения.

Джон верил, что где-то была война, но в спокойном Йорке дни опадали, как листья по осени.

Джон впервые попал на большую, оборудованную паровыми машинами фабрику. Впервые он услыхал стройный гул больших машин. Люди этих фабрик были еще более несчастны, чем невольники Джорджа Б. Страйса, Что-то странное творилось с ними.

– Прежде, – говорили рабочие, – наши отцы знали, что, однажды ставши к станку, подле него и помрут. Умение ценилось хозяевами, умение и знание дела. Но потом не стало нужно ни силы, ни умения. Желторотые дети заменили опытных, умелых людей. День ото дня становится нам хуже. Скоро и дети не понадобятся. Черти в образе машин будут ткать и прясть вместо нас. Что делать рабочему люду? Помирать? Ради чего? Ради железных чудовищ, ради пара. Но земля дана людям, а не машинам. Бог создал человека, а человек осмелился посягнуть на его творение и пытается заменить живое существо бездушными вещами. Не может бог не проучить людей за безумие их.

Фабриканты торопились рассчитывать ненужных им теперь лучших рабочих. Джон видел, как его товарищей заменили многорукие, неутомимые, одаренные как бы бессмертной силой существа из металла и дерева. Наиболее искусные, трудолюбивые человеческие руки оказывались беспомощными, недопустимо слабыми по сравнению с цепкими щупальцами и ловкими, беспечно вертящимися колесиками машин.

Цех, где работал Джон, обезлюдел. Вокруг зловеще, издевательски гудели, верещали, скрипели новые машины. Каждая из них была исчадьем ада, ниспосланной карой, причиной лишений и мук для тех, кого она заменила.

Суеверный, мистический ужас обуревал ткачей. В гуле машин им слышались угрозы скорого увольнения с фабрики, вопли голодных детей, старушечьи предсказания бедствий, которые несет безработица. Джон плакал от бессильной злобы и тоски, вспоминая ручные станки и прялки, казалось, ту счастливую пору, когда в фабричном цехе толпились, шумя, люди. Что делать, как остановить нашествие демонов, ниспосланных сатаной на бедняков? Как заставить расчетливых фабрикантов предпочесть человека машинам?

– Объединимся и разрушим их, пока машин еще немного, пока они в младенческом образе! Если мы дадим им беспрепятственно размножаться и расти, то они станут людьми, а мы – их рабами…

В полупустом цехе Джону мерещились духи, привидения, адские звуки. Бывало, пели под аккомпанемент ручных станков ткачи, теперь протяжно пел паровой котел и ему вторили вертящиеся волчки-прялки.

– Безмозглые, бездушные твари! – кусая пальцы, шептал Джон.

В первый раз он посягнул, охваченный жаждой мести, на паровой чулочно-прядильный станок. Эта лоснящаяся колючая машина, накануне привезенная на фабрику, лишила Джона пятерых друзей, работавших с ним рядом. Их выгнали с фабрики и тем обрекли на голод и скитания. Один был слишком стар, чтобы снова, переходя из города в город, просить труда. Он утопился в пруду, узнав о том, что потерял последнее место в жизни. За него отомстил Джон. Чувство, испытанное им, когда застонало под ломом железное чудовище, было сильно и пронизывающе, как сладострастие.

– Вот как! – хрипел он, продолжая ломать станок, – Вы, однако, слабее нас, кровопийцы! Мы можем разрушать вас, топтать, оплевывать… Что же ты молчишь, истукан? Ведь в твоей власти наша жизнь…

Джон был не один. Армия разрушителей машин росла. По всей Англии начался поход против нового бича и конкурента рабочих. Восстание против машин штормом поднялось над Англией. Гиканьем и плевками встречали луддиты призывы хозяев и правительства к смирению. Пасторы кончали проповеди увещеваниями. Но они оставались тщетными. Паства более не была послушна.

– Верните нам старую Англию!

На улицах промышленных городов висели воззвания:

«Разрушение машин и то, чего добиваются рабочие, желающие запрещения их во всей Великобритании, будет иметь те последствия, что они найдут себе применение за границей – к великому ущербу британского промышленного труда».

В ответ рабочие срывали плакаты городской и фабричной администрации.

– Долой паровые машины! Верните нам наши места за ручными станками, дайте нам работу! – требовали они.

Джона закружил вихрь разрушения. Молодой рабочий боготворил Джорджа Меллора, который однажды удостоил его разговора в трактире для возчиков и рабочих. Вместе с товарищами по фабрике Джон по ночам пробирался в овраг за городским собором, где Меллор учил луддитов ненависти к богачам, к мучителям. Меллор говорил просто, но так проникновенно, что слушатели тихонько, пряча в темноте глаза, оплакивали горькую судьбу своего класса. Страшны были предсказания Меллора, страшно было то, что, по его мнению, ожидало их детей. Он был грамотен и сведущ во всем. Он учил рабочих надеяться только на самих себя.

– Бог, может быть, учтет наши страдания на Великом суде и воздаст нам должное на том свете. На земле же нам нечего ждать и не на что надеяться, кроме как… – Меллор сжимал кулак и потрясал им.

На еженедельных сборищах во рву луддиты пели:

 
В круг встанем мы, в круг,
И дадим мужественную клятву,
Что разобьем машины и окна
И огню предадим гудящую фабрику.
 

Меллор, слыхавший где-то сентенцию Бэкона, любил часто повторять ее, хотя рабочие с трудом понимали ее смысл.

– «В юном возрасте государства процветает военная наука, в возмужалом возрасте также и ученость, а на склоне лет государства процветают технические науки, и человек вытесняется своим же изобретением».

Джон соглашался с Меллором в том, что машина не от бога, а от дьявола, и, разрушая ее, люди следуют тем самым велениям совести своей, подсказанным небом.

Луддиты спасают бедняков от смерти. Человеку, а не машине дал господь землю, учил Меллор, и слова его не оставались втуне. Дня не проходило, чтобы не погибали в темноте ночи новые станки. Тщетно полиция рыскала в поисках виновных. Рабочие не выдавали своих. Фабриканты были бессильны оградить себя от покушений.

Приближалось утро. Небо было по-ночному темным. В Манчестере светает тогда, когда над Рейном давно уже взошло солнце.

Старый Джон говорил тихо, ровно, грустно. Энгельс его почти не слушал.

«Зима 1812 года, – думал Фридрих. – В это время правительство вносит билль о смертной казни для неистовствующих по стране разрушителей машин».

Энгельс вспоминает замечательную речь Байрона. Как ненавидел этот гениальный поэт побеждающего буржуа! Какие чувства бунтовали в нем – ненависть аристократа к фабриканту-капиталисту из среднего класса или сострадание к рабочему?

Лорд Байрон проводил зиму в Лондоне. В веселой сумятице, в горестях и радостях славы, творческих буйств, в непревзойденном мотовстве ума и сердца растворялось для него время.

Весть о смертной казни для луддитов пробудила дремавшего борца…

Февраль – наиболее темный месяц в Лондоне. Проснувшись довольно поздно, лорд Байрон раздвинул нехотя парчовые занавеси кровати. За окном была ночь. Часы, однако, упрямо доказывали обратное. Поэт нехотя согласился с их монотонными доводами. На звонок слуга принес еще одну зажженную свечу и растопил камин. Лорд Байрон пожертвовал парикмахером и полировкой ногтей. Утренний туалет был короток. Окунувшись в прохладную надушенную ванну и выпив кофе, он, слегка прихрамывая, спустился по затянутой ковром лестнице в холл. У дверей со стальных доспехов безликого рыцаря он сорвал брошенный второпях плащ и вышел на улицу. У крыльца дожидалась карета. Фонари были зажжены, но пунцовый свет не в силах был пронизать густую черную толщу тумана. Так солнечные лучи разбиваются о воду. Уже в трех шагах от кареты темнота торжествовала победу над колеблющимся за стеклом пламенем свечи. Со всех сторон из непроницаемой мглы неслись приглушенные влагой звонки, удары гонгов, предостерегающие голоса людей. Взволнованно ржали лошади-невидимки. Свет уличных плошек над головой казался тусклым мерцанием бесконечно далеких звезд.

Кучер и лакей повели лошадей под уздцы. Дорога от дома Байрона до парламента должна была занять по крайней мере три часа. До начала заседания было много времени. Откинувшись на атласную спинку сиденья, поэт мог без помехи продумать предстоящую речь.

«Увы, вряд ли мне удастся убедить этих великолепных вельмож! Стрелы моего красноречия тупеют и отлетают, касаясь их каменных лбов и чугунных сердец», – думал Байрон.

Но молчание было преступно. Лорд Байрон хмурил брови. Беспокойство, неуверенность, самонадеянность попеременно охватывали его. Он был подвержен резким переменам настроения. Сейчас с покрытого красным сукном возвышения он произнесет слова, продуманные и правдивые, как исповедь. Если бы воин боялся поражения, то не знал бы и побед.

Байрон – солдат, вскинувший ружье и ожидающий команды. С кем хочет он сразиться? С палачами. Битва ради того, чтоб предотвратить кровопролитие…

Карета медленно пробивается сквозь туман, натыкаясь поминутно на невидимые экипажи, на людей, на тумбы тротуаров. Кучер отчаянно бранит туман.

– Ах ты, чертова сопля, ах ты, безмозглый кисель! Проклятая жижа, ведьмин суп! Ну, кто мог придумать этакую черную пакость? Еретик, колдун, папа римский!..

Байрон вспоминает путешествие Данге в ад. «Похоже», – улыбается он.

Туман непроходим, как лесные дебри, и так же душен. Обессилевшие, охрипшие слуги плутают в темноте, сбиваются с пути. Начинается перекличка невидимок.

– Какая улица? А далеко ли до Вестминстера? Где мы, святая троица?.. О черт! Держи влево, вправо… Да кто тут? Ну, проклятье!.. Коров гонят на бойню. Выбрали погоду. А где?.. Что?.. Так и есть, въехали в телегу. Где колесо, где кучер?..

– О небо, торопитесь. Иначе они казнят людей! – нетерпеливо крикнул Байрон, высунувшись из кареты.

– Разве сэр приказал везти себя в Олд-Бейли? – недоуменно спросил лакей. – Я не знал, что лорд спешит в тюрьму.

– Не в тюрьму, а в парламент… что, впрочем, почти одно и то же для бедного люда, – усмехнулся Байрон.

Наконец дорога найдена. Карета, грохоча, пересекает мост. До Вестминстерского аббатства, до парламента, не более полумили.

Байрон спокоен. Он быстро, опытным глазом строителя, проверяет свою речь, это тяжелое и блестящее здание из отшлифованных, крепких, как мрамор, словесных глыб. Отдельные фразы он произносит громко, проверяя их звучание, силу их возможного воздействия.

«В течение короткого времени, проведенного мною недавно в Ноттингемпшире, не проходило двенадцати часов без какого-нибудь нового акта насилия, а в день моего отъезда мне сообщили, что в предшествующий вечер было разрушено сорок ткацких станков, по обыкновению беспрепятственно и без раскрытия виновных… Но, хотя приходится признать, что эти эксцессы приняли угрожающие размеры, тем не менее нельзя отрицать, что они вызваны небывалой еще нуждой. Упорство этих несчастных в своем поведении доказывает, что только безграничная нужда могла толкнуть значительное население, некогда честное и трудолюбивое, к бесчинствам, столь опасным для самих бесчинствующих, для их семей и для общества. Во время моего пребывания город и деревня находились под властью многочисленных воинских отрядов; полиция была поставлена на ноги, власти в полном сборе, но все их старания ни к чему не привели. Ни в одном случае не был пойман на месте преступления действительный злоумышленник, против которого можно было бы представить достаточные для осуждения улики… Рабочие, уволенные вследствие введения новых машин, полагали в простоте своей души, что прокормление и благосостояние трудолюбивых людей важнее обогащения немногих индивидуумов. И когда нам говорят, что эти люди объединились между собой, чтобы разрушить не только собственное благосостояние, но и самые средства своего существования, то можем ли мы забыть, что благосостояние рабочих, ваше благосостояние, благосостояние всех людей подорвала злая политика, истребительные войны последних восемнадцати лет. Меч – самый плохой аргумент и должен быть также самым последним. Я должен указать еще на то, с какой готовностью мы привыкли спешить на помощь стесненным военным союзникам, между тем как людей, бедствующих в нашей собственной стране, вы предоставляете заботливости неба или церковного прихода. Гораздо меньшая сумма – одна десятая часть того, что вы подарили Португалии, – была бы достаточна для того, чтобы сделать дома излишним нежное милосердие штыков и виселицы. Смертная казнь! Если мы даже оставим в стороне явную несправедливость и несомненную бесплодность законопроекта, то разве мало угроз смертною казнью имеется уже в ваших законах! Разве к вашему уголовному кодексу прилипло еще мало крови и надо пролить ее еще больше, пока она не станет взывать к небу и свидетельствовать против вас?..

Разве это лекарство для изголодавшегося и доведенного до отчаяния населения? Представим себе одного из этих людей, какими я видел их: изможденных голодом, равнодушных, вследствие отчаяния не ценящих жизни, – представим себе этого человека, окруженного детьми, которым он не мог добыть хлеба, даже подвергая опасности свое существование; отрываемого от семьи, которую он лишь недавно прокармливал мирным трудом и которую теперь, без всякой вины со своей стороны, но может больше прокормить таким путем, – представим себе этого человека, – а таких существуют десятки тысяч, среди которых вы можете выискивать свои жертвы, – влекомого на суд, чтобы держать здесь ответ за новое преступление согласно новому закону…»

От Меллора Джон узнал, что парламент утвердил смертную казнь для посягающих на машины – имущество фабриканта.

– Все равно, где и как умирать, – сказал Джон равнодушно. – Фабрикантам дешевле обходится паровой котел, чем мы. Он не просит есть, как мы и наши семьи, ему ни тепло, ни холодно на этом свете. Ну, а нас – куда? На тот свет. Выморить, как чумных крыс. Надо бы уже заодно изобрести машину, чтобы ненужных людей, вроде нас, проглатывала. Тогда стало бы богачам просторно, удобно. Только грабить было бы им некого.

– Ты прав, – ответил Джордж Меллор. – Ты говоришь, как надо: виселица и штыки помогут им расправиться с нами, но жизнь на земле для бедного не станет оттого легче. Не мы первые, не мы последние мученики.

Джон неожиданно был уволен с работы. Хозяин считал его опасным подстрекателем.

День расчета совпал со днем смерти матери.

Увидев сына, старуха в последний раз попросила есть. Она не хотела более помнить, что подступающая смерть вовсе не дает ей права на это. Джон умолчал о том, что стал безработным, и о том, что хлеб опять повысился в цене.

Жена Меллора, добрейшая тихая женщина, прозванная и своей округе ангелом, принесла умирающей выпрошенную где-то кружку молока и кусок сыра.

Наслаждаясь молоком, старуха заплетающимся языком рассказывала о деревне, о далеких днях, которых но помнил ее сын. Она была крестьянкой, и молоко воскрешало перед ней луга, пасущийся скот, перепевы ручьев и леса. Смерть подкралась к сердцу и остановила его. Мать Джона умерла.

Он долго безмолвно смотрел на маленький ссохшийся трупик. Сколько раз это тело вынашивало, создавало людей? Джон даже не знал – не то десять, не то двенадцать раз рожала мать. Чем была ее жизнь? Болезни, смерти, побои, нищенство… Это все, что он знал о ней.

«Как у всех», – подумал он при этом. Умерла одна из бесчисленных английских старух, принесшая в дань нужде и смерти десяток детей.

«Я должен бы обрабатывать землю, как мой отец, по заступ был в чужих руках, и меня продали Страйсу, как теленка городскому мяснику. Я не стыдился просить милостыню, но не нашлось людей, которые облегчили бы мою нужду. Я готов был дни и ночи работать за станком, но меня прогнали. Моя жизнь стоит, по-вашему, дешевле чулочно-вязального станка, да и по-моему – жизнь моя не стоит и пенса», – думал словами Джорджа Меллора Джон, стоя над мертвой матерью. Он просидел подле нее три дня. Куда идти? Что делать? На похороны у него не было денег.

Когда рабочие в складчину похоронили на кладбище для отверженных старуху, Джон оставил чердак и ушел на улицу.

Он снова вернулся к луддитам. Ненависть Джона, как и его единомышленников, все чаще обращалась теперь не только на машины, но и на их владельцев.

Его не раз избивала за дерзкие речи и поступки полиция. Дважды он сидел в тюрьме за бунтарское поведение, за призыв к нападению на фабрики. Но улик не было, и он вновь оказывался на свободе.

На площадях и рынках Йорка со времени закона о смертной казни огромные, обведенные черной зловещей чертой, афиши призывали население выдавать луддитских коноводов. За головы виновных правительство платило до двух тысяч фунтов стерлингов. Джордж Меллор, за которым по пятам охотились полицейские, был выдан провокатором в числе первых. Джон не видел его казни. Тюрьма избавила его от этого жуткого зрелища. Его друг и учитель умер спокойно, просто, мужественно, – так же, как говорил. Краткая речь, с которой он обратился к толпе, вызвала слезы, обмороки и угрозы палачам.

Прошло три дня. Джон после очередного ареста был выпущен с предписанием немедленно покинуть Йорк, Он и сам был рад уйти. Без Меллора он не хотел оставаться в проклятом городе.

На площади возле полицейского управления с утра вешали восьмерых пойманных с поличным разрушителей машин. Оступаясь и дрожа, Джон приблизился к виселице. Он почти жалел, что петля предназначена не его шее. День был ясный, тихий. Тихо, степенно казнили рабочих; плакали люди вокруг виселиц.

Из группы стоящих в очереди к смерти один пристально посмотрел на Джона и вдруг поднял связанные ремнем руки.

– Эй! – крикнул он почти весело. – Ты не Джон Смит с фабрики Страйса, что близ Манчестера?

Джон, пробудившись от оцепенения, поднял глаза, Но палач, возмущенный нарушением порядка и недозволенным шумом, схватил смертника за ворот и потащил к веревке, на ходу накидывая на него капюшон. Смертника повесили вне очереди. Джон бросился к виселице. Поздно! Его отогнали. Потрясение лишило его голоса.

«Майкель, ты ли это?» – хотел крикнуть он, хотел и не мог. Палач опустил люк, и тело под белым глухим чехлом зашевелило ногами в поисках опоры, дернулось и после нескольких судорог неестественно вытянулось, удлинилось и безжизненно повисло в воздухе. В первый и последний раз в жизни Джон потерял сознание. Придя в себя в подворотне дома, куда его втащили сердобольные зрители казни, он, качаясь и всхлипывая, поплелся вон из города. Так и не узнал он никогда, был ли заговоривший с ним висельник Майкелем с фабрики Страйса или нет.

Прошло более тридцати лет. Джон одряхлел, согнулся и не то чтобы смирился, а затих. Не было города на острове, где не искал бы он пристанища, куска хлеба и счастья. И не нашел. В фабричные конторы он давно уже не стучался: старики никому не нужны в Англии. Молодых много околачивается без дела. В сторожа метали ему попасть то и дело прорывавшаяся строптивость и чересчур сутулая спина.

Наконец после долгих скитаний он попал в Бирмингем и вымолил работу в мастерской по выделке ножевого товара.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю