Текст книги "Юность Маркса"
Автор книги: Галина Серебрякова
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 32 (всего у книги 41 страниц)
Он пил. Пила Женевьева, не привыкшая к винным парам. Глаза мужчины тускнели. Речь становилась все более отрывистой.
– Иногда попадается воистину королевское блюдо… Мне надоели слова… то, что неизменно требуют порядочные женщины от мужчины, прежде чем проделать все то, что проделаешь ты, моя безымянная весталка. Смелее!..
Время шло. Мужчина говорил путано, бессвязно.
– Я рад, я рад, что любовь в Париже продается на каждом углу…
– Любовь?! – закричала Женевьева. – Вы не смеете произносить грязным ртом это слово. Любовь?.. Как я ненавижу вас! Вы покупаете наши души, наши тела за гроши! – Она плакала. – Когда же бог прольет на свет хоть каплю справедливости!
– Браво! Да у тебя незаурядный темперамент, а я-то боялся, что приготовил себе на ужин устрицу.
Покачиваясь, Женевьева встала из-за стола. Она была совершенно пьяна. Диван вдруг показался ей кучей щебня на площади Круа-Русс. Она вскочила на него. Проскрипели пружины, как доски гроба.
Женевьева увидела перед собой толпу ткачей. Они приветствовали ее и ждали ее слова.
Где-то вдали стоял Каннабер, комиссионер негоцианта Броше, жирный, гладкощекий, и помахивал цилиндром.
– Возьмите его! Хватайте! На фонарь насильника! Он пьет нашу кровь! Он ждет, чтоб надругаться над нами, подстерегает. Смерть гадам! Народ валяется перед ними, как навоз в ноле!..
– Ого, да ты в придачу еще и остроумна. Нет, какова находка! Подлинная фурия. Великолепно, моя волчица!
Сильные липкие руки обхватили Женевьеву. Потянули, повалили. Толстые губы заглушили вопль, как тряпка, втиснутая в глотку…
Женевьева открыла глаза. Лампа чадила. Сквозь портьеру еще не пробивался дневной свет. Кто-то храпел рядом. На разорванной кофточке разводами подсыхало молоко, пролившееся в момент драки. Где-то в Медоне ее звал ребенок. Она чувствовала это.
На руке и щеке горели ссадины. Она поднялась, оправила деловито юбку, натянула спустившиеся чулки. Ее тошнило. Болели виски. Торопливо приподняла графин и выпила из горлышка. Потом вымыла лицо. Ощущение липкой грязи, точно поднялась из лужи, не проходило.
Кого винить? Она осквернила себя добровольно. А как могла поступить иначе?
На столе лежал большой мужской кошелек рядом с часами, покрытыми шелковым носовым платком.
Было три часа утра. Вышитая монограмма остро пахнущего пачулями платка состояла из двух букв: В. Д. Это все, что Женевьева узнала о нем, об этом удовлетворенно храпящем, отвратительно красивом самце. Прежде чем уйти, Женевьева вынула из кожаного кошелька В. Д. шесть франков. Он сам назвал ей эту цену.
В понедельник Жирафа встретила кормилицу милостиво, ласково.
– Вот и пригодился тебе Лион, – сказала она. – Виконтесса Дюваль из четырех моих кандидаток выбрала тебя, как свою землячку. Она тоже с берегов Роны. Что и говорить, повезло тебе, мое сокровище, – и прибавила строго, сообщнически: – Надеюсь, ты не осрамишь моего заведения и будешь вести себя примерно. Береги молоко и помни, что оно сохнет от любовного жара.
Вскоре за Женевьевой прибыла сама помощница дворецкого, Амели. Это была многопудовая рыхлая женщина, по лени своей неспособная ни на злые, ни ни добрые поступки. Она всегда улыбалась, избегая напряжения, связанного с тем, чтобы собрать воедино короткие расползающиеся губы. Амели слыла любимицей своей госпожи, ее наперсницей, дуэньей, советчицей. И то, что Женевьева пришлась ей по душе, было еще одной удачей в этот день.
В тот же вечер, после долгого врачебного осмотра, тщательно вымытая и наряженная в пестрый крестьянский костюм, кормилица приступила к исполнению своих обязанностей.
Крошечное хищное существо, укутанное в атласные пеленки, мгновенно с алчностью пиявки присосавшееся к груди жены Стока, называлось Анна-Жозефина-Генриетта виконтесса Дюваль.
2Прошло несколько лет. Маленькую Анну-Жозефину-Генриетту давно отлучили от опустошенной, одряблевшей груди кормилицы. Благодаря хлопотам неутомимо тучнеющей Амели жена Стока была переведена из кормилиц в горничные и по-прежнему оставалась в доме генерала Жоржа Дюваля, знатного и богатого придворного короля Луи-Филиппа.
Кормилица, потом горничная давно в совершенство ознакомилась с бытом, нравами, семейными тайнами своих господ. То, чего она не понимала или не замечала, ей досказывали в людской.
Особняк Дювалей был полон слуг, конюшни ежегодно перестраивались, так как не вмещали новых иноходцев рысаков и карет, сад расширялся. Оранжереи были полны цветов, погреба – драгоценных вин. Недаром виконтесса Дюваль была дочерью самого Броше. Кто не знал старого тигра Броше? Его слава давно перекинулась через Рону и достигла Парижа. Принц Орлеанский дважды гостил в его поместьях. Король наградил его командорским крестом. Господин Броше расценивался по самым приблизительным подсчетам в добрый миллион. Он стал одним из хозяев крупного банкирского дома и умело играл на бирже. Его дочь могла позволить себе любую вольность в высшем свете. На балах она затмевала принцесс крови если не чопорностью, то бриллиантами, и, уступая французской королеве в сане, числясь всего лишь придворной дамой, фрейлиной, Генриетта была королевой лионского шелка и бархата.
Коренастая толстощекая провинциалка давно превратилась в щуплую бледнолицую «мадонну» Сен-Жерменского предместья. Так прозвал Генриетту Дюваль некий пронырливый модный поэт, воспевающий лилии – души мертвых дев.
Лестное прозвище «мадонны» стоило Генриетте всего нескольких обедов в честь влиятельных, нужных поэту критиков, бриллиантовой булавки для его галстука и одного любовного свидания.
Поэт оказался не слишком требовательным и за ту же сумму благ посвятил генеральше два сонета. После этого он стал другом дома. Как и все слуги сорокакомнатного дома, он знал отныне обо всех любовных баталиях, в которых участвовала «мадонна» то в качестве победительницы, то – побежденной. И поэт, получивший только одно свидание, с горечью признавался себе, что сравнение с заслуженным и опаленным в битвах гренадером куда более шло к дочери фабриканта.
Женевьева, пользовавшаяся симпатией барыни не менее, чем Амели, была тем самым посвящена во все ее заботы.
В полдень горничная приходила в будуар Генриетты и раздвигала атласные шторы. Свет, падавший на перламутровую овальную кровать-раковину, играл радужными красками. Виконтесса Дюваль спрашивала, громко зевая:
– Что я буду сегодня делать? Опять день. Какая скука!
Женевьева думала устало, будет ли когда-нибудь лишний час и в ее жизни.
Генриетта потягивалась среди наряднейших подушек. Чувственная, но не страстная, пресыщенная, но алчная, она была красива и отвратительна, как яркое паразитическое, вредоносное растение. Горничная презирала ее, и презрение это в любой момент могло стать ненавистью. У постели на перламутровом столике лежали среди конфет, карандашей для губ и бровей, смешных уродцев-талисманов из золота и слоновой кости две-три модные книги. Генриетта Броше читала их в часы редкой бессонницы, – чтоб еще до утра забыть. Давно прошло время, когда ее волновали стихи о любви и луне, баллады Альфреда Мюссе, когда мечты о Париже учащали ее пульс. Столица окончательно выпотрошила сердце дочери Броше. Генриетта была богата, знатна, принята при дворе, к тому же и замужем. Чего еще оставалось желать? Наконец, она постигла искусство украшаться и показывать себя у барьера ложи или в черной лакированной коляске. Ей дивились и подражали. По-прежнему мужчинам, которые ей нравились, Генриетта декламировала ту же, десять лет тому назад выученную, балладу о луне и напевала игривые лионские песенки. В любви она разыгрывала простушку.
По-прежнему в своем салоне в беседе дочь фабриканта Броше притворялась тоскующей и рвущейся прочь от той жизни, которую вела, но все реже ее напыщенные, чрезмерно выглаженные фразы убеждали. От частого повторения одни и те же мысли значительно стерлись, а Генриетта и не пыталась сменить маскарадный костюм. Она глупела год от году, и то, что казалось умильным и трогательным в молоденькой девушке, в тридцатилетней женщине было уже только неприкрытой пошлостью. Этого не замечали, так как она еще не подурнела и к тому же была одной из многих дам высшего света, не более несносной и чванливой, чем сонм графинь и баронесс, ее подруг.
После восьми лет супружества в сердечном архиве Генриетты значилось десять любовников.
В это утро Женевьева узнала, что мосье Луи Флиппер, адъютант генерала, удостоился быть возведенным в сан одиннадцатого друга сердца виконтессы. Все признаки были налицо. Генриетта провела бессонную ночь. Одна из книг лежала на ковре раскрытой.
Маленький розовый конверт с письмом был уже заготовлен вместе с китайским божком и витой браслеткой, оканчивающейся сердоликовой печаткой.
Генриетта вместо обычного: «Что буду я сегодня делать?» – спросила Женевьеву, как нравятся ей волосы генеральского адъютанта. Для горничной, всегда скорбной, молчаливой, даже угрюмой, чем она и заслужила доверие госпожи, все мужчины делились на две категории. Те, кто был чем-нибудь похож на Стока, мгновенно делались ей симпатичными, а те, чьи повадки, бакенбарды, голос отдаленно напоминали господина из отдельного кабинета третьесортного ресторана, господина В. Д., – вызывали в Женевьеве чувство такого непреодолимого отвращения и боли, что две печальные морщинки еще резче проступали около ее губ, в то время как сухие глаза зло загорались.
Господин Флиппер был холеный, довольный собой юноша.
– Не правда ли, цвет его волос как жареные каштаны? Женщины от него без ума, – говорила Генриетта с гордостью.
Жена Стока молча распрямляла в ногах постели сбившееся одеяло.
– Отнеси все это, но берегись попадаться на глаза генералу и его слугам. Они все шпионят за мной.
Женевьева насмешливо улыбнулась бы, если бы сохранила эту способность. Но улыбка ее давно походила более на гримасу страдания. Никто не думал шпионить за Генриеттой – ни муж, которого она обманывала, ни его лакеи. Но страх, тайна набрасывали хоть какой-то романтический покров на совершенно беспрепятственные адюльтеры, которыми спасала себя от скуки виконтесса.
Хотя прошло уже более шести лет со времени знаменательного и решающего разговора, установившего внутренние отношения семьи Дювалей, Генриетта все еще пыталась усложнять свои похождения, возводя вымышленные препятствия.
Шесть лет тому назад госпожа Дюваль впервые нарушила супружескую верность. Что толкнуло ее к молодому фату, столь же чванному, сколь наглому?
Любопытство, подражание парижским законодательницам моды, непременно имевшим любовников.
Сама Генриетта считала, что стала жертвой романтической обстановки. Она была правдива сама с собой и не прикрывала случившегося обязывающим словом – любовь. Можно ли было, однако, устоять? Все было так, как рассказывали ей приятельницы, как надлежало в свете. Сначала бешеная скачка по Булонскому лесу, потом в сумерках таинственный домик-избушка, и в нем… Чего только не было там! Фрукты, вина, конфеты, мягкие диваны, надушенные подушки, цветы и музыкальный ящик, наигрывающий вальс «Но томи…». Не могла же Генриетта повести себя, как неопытная провинциалка.
Спустя лишь год Дюваль подметил перемену в поведении жены. Она стала значительно менее требовательна и всегда занята вне дома. И то, и другое вполне устраивало молодого офицера, галопом несущегося к генеральскому чину. Кроме военной карьеры, весьма нетрудной при наличии связей и денег, в эти мирные годы Жорж Дюваль – спаситель королевства в лионских боях – увлекался биржей и под руководством Броше выгодно скупал и перепродавал акции.
Свободное время молодой полковник по-прежнему отдавал картам и недорогим танцовщицам. Не ревность привела Жоржа к объяснению с женой, но фамильные принципы и любовь к порядку.
– Дорогая, – сказал он ей, появившись в необычный час на пороге одного из будуаров, – я хотел бы серьезно поговорить с тобой. Наша любовь – любовь вечная, нерушимая, и в этом залог счастья. Я понимаю, что мелкие увлечения не могут внести никакого разлада…
– В сердца, бьющиеся в унисон, – поспешила добавить Генриетта. Она приятно волновалась. Так начинались мелодрамы.
– Именно, в унисон. Союз Броше и Дювалей слишком счастливый, он точно предопределен самой судьбой.
Жорж представил себе золотые россыпи старого фабриканта, пришедшиеся так кстати для его полунищего, хоть и безупречно аристократического рода.
– Ты нужна мне, как и я тебе. Но у нас могут быть дети, и, моя девочка, я не хотел бы… Это дело фамильной чести…
Генриетта поняла. Молчаливый договор был скреплен учтивым холодным поцелуем. С той поры счастливый брак Дювалей стал еще более примерным. Ни одна ссора, к огорчению виконтессы, за эти годы не омрачала семейного горизонта. Каждый из супругов жил в полном согласии со своими желаниями, уверенный в том, что другой об этом не подозревает. Фамильная честь свято охранялась. Произведя на свет двух потомков рода Броше-Дюваль, Генриетта считала свой брачный долг выполненным. Дети ей не мешали. Она снова старательно повела счет любовникам и балам.
Тотчас после первых двух придворных балов в начале зимнего сезона генерал и генеральша Дюваль рассылали приглашения на вечер.
За несколько дней до этого большого события в особняке в конце улицы Бург-Лаббе начались приготовления.
Согласно добрым правилам, ни одно из нескольких десятков блюд к ужину но заказывалось в ресторациях. В подмогу трем поварам нанимались знаменитейшие кулинары, и все изысканные меню приготовлялись в обширных кухнях в подвале. Цветы, в изобилии расставленные по залам и лестницам, доставлялись из собственных оранжерей, вина – из глубоких погребов поместий. Беспокойство и сутолока господствовали, однако, лишь в нижнем этаже дома, где находились гостиные, и в подвале, где были кухни и буфетные. Наверху ничто не смело нарушать положенную тишину. Бесшумно двигалась там челядь – бесчисленные лакеи, камеристки, горничные.
Владыкой дома, еще более могущественным, чем всегда, становился мажордом Пике, маленький седой савояр, хитрый и ловкий, как Талейран, и упорный, как Наполеон. Дюваль переманил его от принца Альберта, оценив его гений интригана, умение убирать на диво столы, приготовлять устрицы и откупоривать шампанское. Пике знал всех именитых и влиятельных парижан, причуды коронованных особ, излюбленные Тьером и Гизо марки вин и гурманские прихоти титулованных дам. Он был незаменим как справочник о людях и организатор трапез. В дни балов даже сам Дюваль не смел ему перечить. Деспотизм Пике становился безграничным. Повара, судомойки, декораторы, горничные работали до полного изнеможения.
Как истый деспот, Пике был падок на лесть и угодливость. Среди слуг он постоянно выбирал фаворитов, чтобы, впрочем, скоро пресытиться их старательностью. Женевьева, никогда не льстившая честолюбивому господскому надсмотрщику, не подслушивавшая в коридорах, очень скоро навлекла на себя его особую немилость. В этой молчаливой, неизменно печальной женщине он изыскивал только пороки и заподозрил ее в худшем из грехов – республиканстве. Набожный роялист, каковым и надлежало быть верному слуге Дюваля, окрестил Женевьеву страшным прозвищем якобинки.
– Я знаю эту бабу, я ее вижу насквозь! Такие, как она, строили баррикады в июльские дни и снимали юбки, чтоб писать на них: «Хотим республику!»
Но никакие происки Пике но лишали горничную расположения виконтессы.
– Друг Пике! – говорила Генриетта Дюваль раздраженно. – Какое мне дело до души и политических симпатий моих служанок, раз они спрятаны под чепчиками? Ты так напуган, точно революция на нашем пороге.
Пике сводил счеты с Женевьевой, как мог. Накануне бала он неистово гонял ее с этажа на этаж, браня за неповоротливость и вялость. Он поручал ей разнообразную работу, одинаково утомительную и неблагодарную. Женевьева складывала безупречными треугольниками салфетки, сотни салфеток, крепко накрахмаленных тугих полотняных квадратов, натирала воском полы, ползая на четвереньках, перетирала и считала серебряные ложки, сотни ложек с монограммами и коронами.
Пике пытался обвинять Женевьеву в воровстве и радовался вспышке ее гнева. Подозрения его были поводом заставить ее сызнова пересчитывать рябящее в глазах столовое серебро в доказательство того, что ничего не пропало.
В восемь зажигали свечи, тысячи свечей, хрупких и бледных. На хорах рассаживались музыканты. Пике полководцем, осматривающим бранное поле, обходил дом. Жорж Дюваль, однажды побывавший в Англии, построил себе дом на английский лад. Из холла, обитого дубом, две лестницы, соединяющиеся над дверьми в главный зал, вели в жилые комнаты. Вдоль перил, на особых выступах вдоль балюстрады, поддерживающей стеклянный потолок, стояли цветы, сотни горшков с неяркими камелиями, преждевременно расцветшей, полумертвой сиренью, пышными азалиями.
Пике был умелый декоратор. С люстр свисали синие глицинии и стеклянные грозди винограда. Гирлянды из листьев, выписанных из Ниццы, опутывали лианами дубы-колонны, стлались плющом по деревянным стенам.
В небольших гостиных было полутемно.
Горели светильники, дымились куренья. По желанию виконтессы в доме были турецкие, персидские, алжирские уголки-будуары для укромных бесед, отдыха, признаний. Только в двух бальных залах да в необъятной столовой воздух не был пряным, пропитанным цветами, и освещение было ярким и незатейливым.
К первому в сезоне балу Дювалей приезжал из Лиона Броше. Не желая стеснять себя в развлечениях, он предпочитал останавливаться в «Гранд-отеле», где за ним постоянно числились апартаменты из пяти комнат. После нарочито постной, деловой жизни в Лионе он любил вознаградить себя в столице. Знаменитая певица из Гранд-Опера и несколько молоденьких начинающих кокоток из варьете были всегда к его услугам. Броше любил дешевые развлечения. Напившись, он не прочь был, толкаясь и сопя, поскакать в сатанинском канкане, заглядывая на бегу под развевающиеся юбки неистовых танцорок, высоко вскидывающих ноги.
Были у Броше и иные, менее невинные страстишки, которым служил Париж, голодный Париж безработных.
Лионский миллионер приезжал на бал Генриетты первым. До прибытия следующих гостей он успевал отбыть отцовскую и дедовскую повинность, которая была ему глубоко безразличной.
– Если бы мой внук носил имя Броше, я, пожалуй, с большим удовольствием завещал бы ему мой трудом и благочестием собранный капитал. Все-таки – Броше. Но виконт Дюваль промотает мое состояние, а у меня не будет даже удовлетворения от того, что имя Броше, дельца и фабриканта, живет в поколениях, – сказал он как-то дочери.
Генерал Жорж Дюваль, учтя доводы тестя и испугавшись неожиданностей в его завещании, испросил у короля для своих детей также фамилию Броше. С того времени как двое детей Генриетты стали, согласно королевскому указу, называться Броше-Дюваль, дед проникся к ним большей нежностью.
Ровно в девять Пике растворил двери в холл. Генриетта – вся тюль, кружева, бриллианты – заняла место против мужа, около слегка чадящего камина, Заученная, ничего не отражающая улыбка – ласковый прищур глаз и жеманные, приоткрытые губы – покрыла лица хозяев дома.
Одним из первых на бал явился Эмиль де Жирарден, любимец светского Парижа, признанный король меткой фразы, изысканный болтун с неиссякавшей чернильницей, полной яда или меда, в зависимости от минуты, от расчета.
В салонах знатных дам Жирарден был баловнем и всегда желанным гостем. Его не судили здесь за переменчивость суждений и взглядов, за подлые аферы. Жирарден был опасен. Генриетта заискивала перед опытным газетным воином. Ей хотелось, чтоб Жирарден упомянул о ней в статье. Никто не умел лучше описывать светские балы и очарование дам. Женский туалет, как и политическая сплетня, под его пером становился сенсацией.
– Я в отчаянии, мой друг! – обратилась к нему Генриетта, льстиво поглядывая на влиятельного журналиста. – Говорят, вы изменили знамени орлеанистов ради этих рваных полотнищ грязных республиканцев.
– До тех пор пока вы, мадам, в лагере приверженцев короля, мое место там. Рабы сражаются на стороне своих повелительниц.
Генриетта не уловила насмешки в тоне Жирардена. Как всегда, он ответил именно то, что от него хотели услышать. В этом нюхе была его сила, и это был его основной порок. Он всегда угадывал желания своих влиятельных читателей и бессовестно угождал им, чтоб, однако, обмануть и переметнуться тотчас же, как только это подскажут ему выгода и расчет безопасности.
– Если бы все издатели газет были похожи на вас, сколь выиграли бы Франция и корона! – вздохнула виконтесса.
Жирарден поцеловал ее надушенные ручки.
Но вот гости повалили толпами. Выстраиваясь, гуськом подходили они к генералу и его жене. Раздавались одни и те же восклицания, звучали восторженные, пустые слова в разных комбинациях:
– Ах, я так рада, мой друг!..
– Я счастлива видеть вас, мой виконт.
– Как это мило, что вы пришли, шери!
– Я восхищен, мадам!
– Герцогиня, графиня, баронесса, Полетт!.. Тайс!.. Нинон!
– Мой генерал!.. Мой министр!.. Мой дорогой поэт!..
– Чудесно!.. Превосходно!.. Восхитительно!..
Суетились мундиры и фраки, фраки и мундиры.
Улыбались друг другу государственные деятели, банкиры, дельцы, поэты, дамы и девицы, украшенные без меры шелком, бархатом, драгоценностями, титулами. Какие имена, чины, звания! Пике с хоров перечислял их заслуги, пороки, их капиталы двум лакеям и группе оркестрантов.
– Мой дорогой Дюваль, карета принца у подъезда! – шепчет старая графиня д’Анжу, родословное древо которой насчитывает десять поколений любимцев французских королей, двух фавориток, двух Людовиков и одного влиятельного придворного кардинала. Ее одинаково баловали Орлеаны и Бурбоны. Даже Наполеон более тридцати лет назад не остался равнодушен к качеству столь бесспорно очищенной крови и пригласил графиню ко двору. Она отказалась от этой чести и не проиграла.
Генриетта все еще у дверей. Ждут принца. Толстый Броше топчется возле дочери. Он уже навеселе и занят своеобразным подсчетом.
– Эта, – говорит он, грубо тыча пальцем в жену самого Тьера, – стоит не меньше ста тысяч франков. Начнем с диадемы. Я дам за нее двадцать пять тысяч. Рубины в цене теперь. Подвоз из Индии…
– Но, папа! – шепчет скандализованная Генриетта. – Умоляю вас, не будьте столь неаристократичны!
– Это жизнь, мое сокровище. Это цена человека. Если раздеть эту фрю – стоимость ее пять сантимов. Ты, например. Начнем хотя бы с этого флакона. Я заплатил за него…
Виконтесса в ужасе прижимает пальцами к ладони свисающий с браслетки флакончик, усыпанный черными бриллиантами.
– Его королевское высочество принц Орлеанский! – докладывает соскочивший с хоров Пике. Он весь – преклонение, весь угодливость.
Появление принца сопровождается поклонами, шуршанием тафтяных и шелковых приседающих юбок, колыханием шиньонов и локонов. Оркестр играет гимн.
Вслед за старшим сыном Луи-Филиппа входит дама, издали заметная благодаря кроваво-красному страусовому перу поверх высокой прически. Это Адель – признанная любовница троих отпрысков королевского дома, двух банкиров и главы парижской полиции. Случайные связи ее в счет не идут. Генриетта устремляется навстречу модной Мессалине. Они долго прижимаются густо напудренными щеками и расхваливают друг друга. Каждая ревниво оглядывает платье и головной убор другой. Победа, как всегда, за королевской фавориткой. Она гибка, как пиявка. Ее жадность беспредельна, ее чувственность ненасытна. Впрочем, это только подняло ей цену во мнении света. С тех пор как королева начала принимать ее во дворце, госпожа Омер де Гелль вхожа во все аристократические салоны Парижа.
Под руки с кавалерами дамы проходят из холла в глубь дома. Бал в разгаре. Генриетта неутомима. Былой лени нет в помине. Все одиннадцать любовников в числе гостей. Она гордится своим выбором. Все – светские люди, хотя и не все богаты. Поэт принес ей новый сонет. Модный критик привел с собой нескольких знаменитостей. Ждут Гизо.
Имя Генриха Гейне незнакомо виконтессе Дюваль. Но всезнающий критик ручается, что этот поэт достаточно признан для того, чтобы быть допущенным в столь отборное общество, и Генриетта Броше томно щурит подведенные глаза, протягивая руку. Поэт ей нравится своей уверенностью, граничащей с развязностью, но, однако, вполне благопристойной. Гейне и критик представляют хозяйке приезжего писателя Лаубе. Этот куда более прост и ничем не похож на знаменитость, даже немецкую. Он сутулится. Фрак его морщит на груди, точно взятый напрокат. И насколько изящен, небрежен костюм Гейне, настолько выутюжен и нескладен наряд Лаубе. Впрочем, этих немцев затмило великолепие французов. Мадам де Гелль в дамской уборной делится впечатлениями. Она отыскала в мужской толпе всех греческих богов.
– Чудесный бал! – говорит она, поправляя парчовые подвязки на безупречных коленях. – Генриетте удалось похитить на сегодня весь парижский Олимп. Принц Альберт – подлинный Аполлон, молодой Лафайет хорош, как Ганимед, генерал… важен, как Геркулес, Дельфина Ге – сама Венера. И все-таки скука! Франция скучает.
Адель повторяет мысли своих бесчисленных любовников.
– Франция скучает, – говорят они. – Тихий год, прибыльный, но скучный. Режим упрочился, титулы розданы, места заняты. Нет больших дел. Все утряслось. Даже акции сползают, а не падают, плетутся вверх, а не порхают. Скучный год!
Гейне уводит друга Лаубе в турецкий будуар. Комната, убранная, как гарем в песне Байрона, нравится поэту. Журчит маленький фонтан. Кружатся обеспокоенные золотые рыбки. Поэты садятся на тахту спиной к целующейся в полутьме парочке. Они продолжают разговор, начатый за обедом в ресторане, далекий от всех и всего вокруг них.
– Нигде нельзя так наговориться, как на балах. Я нахожу, что танцующая толпа – наиболее одержимая, чувственная и глухая. Дух ее скован, и плоть вступает в свои права. Люблю дурман балов. Люблю блеск люстр и глаз. Ах, эта старая культура, сколько в ней обаяния! Как скучен будет мир, когда победят плебеи! – говорит Гейне.
– Вот что, Генрих, – отвечает упрямо Лаубе, – куда бы ты ни завлек меня, хоть в преисподнюю, я буду настойчив в одном стремлении: буду пытаться опять и опять отговорить тебя печатать памфлет против Бёрне. Он не выходит у меня из головы. Оставь мертвых могилам. Зачем откапывать прах былых раздоров? Не станешь же ты отрицать, что Бёрне был борцом острым и талантливым и что за это ему многое простится?
– Целый день ты говоришь об одном и том же. Пользуешься одними и теми же доводами, – вяло прерывает Гейне.
– Значит, око за око, зуб за зуб?
– Почему бы и нет?..
– Ну ладно, – не унимается Лаубе, – если прихоть, месть или я не знаю какой демон толкает тебя, то печатай книгу, однако добавь хоть что-нибудь возвышающее тебя над Бёрне. Поднимись над ним. А то сцепились два больших человека, два больших таланта, как два козла на мосту.
– Сравнение ароматное. Но каким образом возвыситься?
– Поднимись на этакую гору из принципов, исторической точности. Не выноси на улицу, на радость сплетникам и досужим буржуа, свои чересчур личные чувства. Оденься в тогу объективности.
– Идет! Вот настоящие слова, – говорит Гейпе и закрывает рукой глаза, как делает всегда, когда придумывает что-либо, особенно для него существенное или забавное.
Лакей, одетый турком, приносит черный густой кофе. Друзья берут по маленькой чашечке. Из соседней «мавританской» залы доносятся голоса. Это модный поэт декламирует стихи трепещущим, восторженным поклонницам. Лаубе заглядывает туда, откинув портьеру. Поэт, разъедаемый сифилисом, еще красив той особенной, неприятно болезненной красотой, которая вызывает жалость и уныние. Голос у него сиплый и глухой.
– Как он обворожителен! – шепчут женщины, завидуя Жорж Санд и Рашели, которых поэт любил.
– Я устаю от зрелища руин, даже самых прославленных и красивых. Я не люблю тления, – говорит Адель фабриканту Броше, когда в поисках безлюдного уголка они набредают на декламирующего поэта.
– Сколько же вы хотите наличными? Я хочу быть вашим князем Тюфякиным, – в торговом ажиотаже спрашивает старик, не удостаивая Мюссе ни одним взглядом.
Женевьева, которой поручено разносить и раздавать желающим веера и цветочные бутоньерки, а также сопровождать дам в уборные, – с нарядной корзиной, висящей на руке, в белом кисейном платье и чепце, ходит по залам, стараясь не мешать танцующим, играющим в карты и умышленно ищущим уединения.
От тысячи зажженных свеч, от неумолчной музыки, пестрых дамских нарядов, блеска драгоценных камней, запаха духов, пудры, цветов, звона бокалов, гула голосов, топота ног и ножек у нее кружится голова. Женевьева блуждает вдвойне несчастная, забытая, одинокая, нужная окружающим ее людям не более, чем рюмка, канделябр, стул.
Отрывки разговоров доносятся до нее. Иногда она останавливается, чтоб дослушать конец, иногда спешит прочь.
– Но кто этот молодой чахоточный человек? – спрашивает генерал.
– Поэт, – отвечает дама.
– Да, но что он делает?
– Пишет стихи.
– Не шутите, мадам. Я спрашиваю, что он делает?
Черноволосый пузатый генерал восклицает неожиданным фальцетом:
– Я говорю вам: если мы начнем войну, то проиграем, – французы ожирели. Нам нужны время от времени политические потрясения, как моцион и диета.
– Если б наш дорогой король разогнал биржевую сволочь и привлек нас, промышленных магнатов, Франция была бы навсегда спасена от революций, этой чумы последних десятилетий, – возражает стекольный фабрикант из Нанси, личный друг Тьера.
Изгибаясь, льстиво заглядывая в глаза сиятельным и богатым, прохаживается по залам Жирарден. Тонкими пальцами в сверкающих перстнях он гладит темно-рыжие бакенбарды. Он напряженно ловит слова и взгляды. Все может пригодиться.
– Какая шельма этот куртизан Эмиль! – шепчет за его спиной оппозиционно настроенный профессор. – Я никогда не прощу ему смерти Карреля. Умеренные либералы потеряли теперь своего критика, свою совесть.
– Если таковая у них могла быть. Но ведь Жирарден убил его по всем правилам чести, как дворянин, на дуэли.
– Душа моя, почему не хотите вы сделать меня, наконец, счастливым?
– Я хочу слов любви, хочу романтики. Поймите – это единственное, чего мы, богатые, знатные женщины, требуем от любовников. Разве это не дешевле? Сколько платите вы своей последней содержанке ежемесячно?
– Я расстался с ней вчера. Но зачем вам ложь и мишура? Какая досада, что я уже не фат и пресытился болтовней! Вам нужны острые углы, трагедии, а я круглый, душевно круглый…
Корзина дрожит в руке Женевьевы. Женевьева подходит ближе, уверенная, что увидит каштановые бакенбарды, нежное лицо, инициалы В. Д. Но нет. Это банкир Ложе, бывший красавец, старается уговорить молоденькую, недавно выгодно вышедшую замуж племянницу самого господина Гизо.