355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Габриэле д'Аннунцио » Том 5. Девы скал. Огонь » Текст книги (страница 9)
Том 5. Девы скал. Огонь
  • Текст добавлен: 3 октября 2016, 18:49

Текст книги "Том 5. Девы скал. Огонь"


Автор книги: Габриэле д'Аннунцио



сообщить о нарушении

Текущая страница: 9 (всего у книги 29 страниц)

Действительно, казалось, что она обладает неземной силой, несвойственной природе, и уничтожает для себя закон, воспрещающий человеку в любви совершенный и непреложный отказ от самого себя. Мое воображение преображало ее в ярких лучах солнца в хрустально чистый образ, в какую-то жидкую субстанцию, которую я мог впитать в себя и которой я мог насладиться как благоуханием.

– Мне кажется, – сказал я ей, – что, читая эту книгу, вы должны иногда чувствовать, что душа ваша испаряется, как капля воды на раскаленном железе. Не правда ли? «Пламень и бездна милосердия, поглотите, наконец, облачность моего тела!» – восклицает святая. Вы отметили эти слова на полях. В вас непрестанное стремление к самоуничтожению.

Ее бледное лицо улыбалось мне под лучами солнца, почти не выделяясь на белизне мрамора.

– Вот еще отмеченные фразы: «Душа, опьяненная, объятая и воспламененная любовью». А вот и другая: «Будьте древом любви, привитым к древу жизни». Как красноречива страсть этой девственницы! Она чарует всех молчальниц, потому что говорит и кричит за них. Но эта книга особенно драгоценна для всякого любящего жизнь благодаря изобилию крови, которая течет в ней, кипит и пылает непрестанно, как на жертвенном алтаре в день великого жертвоприношения. Можно подумать, что этой доминиканке весь мир представляется в багряном виде. Она видит все окружающее сквозь дымку пламенной крови. «Мои воспоминания полны крови, – говорит она. – Я встречу кровь и живые создания и я упьюсь их любовью в крови». По временам ею овладевает кровавый бред. «Тоните в крови! – восклицает она, – погружайтесь в кровь, насыщайтесь кровью, печальтесь в крови, радуйтесь в крови, растите и укрепляйтесь в крови!» Она знает всю ценность нежной и ужасной жидкости, потому что она видит ее не только на чаше, но и струящейся из жил человеческих; охваченная вихрем жизни, она носит свою вуаль среди борьбы ужасных ненавистей и бурных страстей, составляющих красоту ее века. Вот великолепное послание к брату Раймондо Капуанскому. Можете ли вы читать его, не содрогаясь до глубины души? «Он положил свою голову мне на грудь. И я почувствовала биение и аромат его крови…» Я вижу в этих строках не только религиозный экстаз, это реальная страсть. Мне кажется, я вижу, как трепещут и расширяются ноздри молодой женщины. Фраза, которая восхищает меня, несомненно принадлежит ей: «Вооружиться своей собственной чувственностью». Она должна была обладать остротой чувств, потому что все, написанное ею, изобилует живыми образами, яркостью колорита и действия, напоминающих Данте по силе и смелости. Ах, дорогая сестра, не такой руководитель нужен вам, чтобы привести вас в мире к вратам монастыря. В ее одежде вы вдыхаете вместе с ароматом крови все благоухание великолепной жизни, сквозь которые пронеслась эта неукротимая девственница. Бесчисленная толпа, одетая во власяницу и пурпур, железо и золото, увлекала ее в водоворот «пламени гнева и ненависти» не менее пылкий, чем пламень любви. Монахи, монахини, отшельники, придворные, кондотьеры, князья, кардиналы, королевы, первосвященники, все могущественные люди того жестокого и великолепного века подчинялись ее непреклонной воле. Она сильна в размышлениях и поступках. Она называет «возлюбленным братом» Альберико да Бальбиано и «возлюбленными сыновьями» рыцарей ордена св. Георгия. Королеве Иоанне Неаполитанской она осмеливается писать: «Увы! Вас можно оплакивать, как усопшую!» и Григорию XI: «Будьте человеком мужественным, а не богобоязненным». И королю Франции она заявляет: «Я хочу». За это, Массимилла, я люблю ее, а также за то, что она владеет Садом, Домом и Кельей Самопознания, и еще потому, что ей принадлежит выражение: «Вкушать от душ», и, наконец, потому, что еще раньше Леонардо она писала: «Разум питает любовь: чем больше знаешь, тем сильнее любишь, а когда сильнее любишь, сильнее наслаждаешься». Это великие слова, которые должны быть правилом всякой прекрасной, внутренней жизни.

Говоря это, я улавливал в широко раскрытых, неподвижных глазах Массимиллы медленный ритм волны, которая, казалось, имела какое-то музыкальное созвучие со звуками моего голоса, и это ощущение было так ново и необычно, что я продолжал говорить, боясь нарушить его.

Действительно, как только я замолчал, она склонила чело, и из ее ясных глаз безмолвно полились потоки слез.

Я не спрашивал ее, о чем она плачет; я только взял ее руки, похожие на нежные листочки, сожженные полуденным солнцем. И под этим жгучим апрельским небом, возле сверкающего мрамора, на котором тень стрелки, казалось, замерла с незапамятных времен, среди погребальных тисов и анемон, я пережил несколько мгновений неизъяснимого блаженства. Я увидел, как ее душа достигла и пребыла несколько мгновений в той сфере жизни, за пределами которой – по словам Данте – нельзя двигаться дальше вперед, ибо пожелаешь вернуться обратно.

И мне казалось, что после этого для этой души вся остальная любовь и жизнь не должны были иметь никакой ценности.

А после этого божественная дева словно явилась мне такой, какой я созерцал ее в первый день, сидящей между двумя братьями, как образ Молитвы. Я приподнял покрывало, заглянул в глубину ее глаз, и под моим пытливым взором совершилось быстрое чудо. Я долго сохранял какое-то внутреннее успокоение, но покрывало упало – и навсегда.

И снова она показалась мне «ушедшей из нашего века».

Так что, когда Оддо однажды рассказал мне трогательную историю ее обручения, нарушенного смертью, я слушал ее, как легенду старинных времен, и чувствовал, как искренно и глубоко было мое отчуждение.

Два года тому назад ее полюбил и попросил ее руки Симонетто Бельпрато, и, подобно Ифигении, она потеряла своего жениха почти накануне свадьбы.

 
Накануне свадьбы, счастливая,
Она готовила гирлянды, и смерть похитила ее.
 

Оддо воскресил в моей памяти бледный образ Симонетто, нежный юношеский облик ботаника, последний отпрыск одной из благородных фамилий Тридженто, который поселился в провинции со своей матерью-вдовой, чтобы заниматься ботаникой и найти смерть.

– Бедный Симонетто! – говорил Оддо по-братски, жалея его. – Я как сейчас вижу его с жестяным ящиком через плечо, с загнутой палкой и зеленой кожаной папкой. Почти все свои дни он проводил, собирая растения, препарируя и засушивая их. Вся его комната была заставлена гербариями, и на футлярах он с правом мог поставить свой вензель с цветами своего герба. Ты знаешь герб Бельпрато? Золотая черта разделяет его горизонтально; верхнее поле красное с серебряной лилией, нижнее усеяно розами с золотыми листочками. Тебе не кажется странным это совпадение? Последний из Бельпрато – ботаник! В шутку я предсказывал Массимилле: «Ты кончишь свою жизнь между двумя листками серой бумаги». Они обручились в саду, собирая растения, они, казалось, были созданы друг для друга. Мы тоже были довольны, потому что Массимилле не пришлось бы уезжать далеко от нас и она входила в почтенную семью. Бельпрато, как ты знаешь, старинный дворянский род, пришедший в упадок в последние столетия. Испанцы по происхождению, они прибыли в королевство с Альфонсом Аррагонским.

– Все было приготовлено к свадьбе. Я еще помню день, когда из Неаполя прибыло венчальное платье и убор из флёрдоранжа, великолепный подарок нашей тетки Сабрано. Массимилла померила его, она была прелестна. Антонелло и я, мы хотели, чтобы Анатолиа и Виоланта тоже померили убор в знак доброго предзнаменования. Бедняжки!

– Я помню, гирлянда так странно запуталась в волосах Виоланты, что ее нельзя было снять, не вырвав несколько волосков, которые так и остались между цветами.

– Одна из служанок пробормотала, что это дурной знак И она сказала правду! Симонетто пал жертвой своего увлечение ботаникой. Это было осенью. Он часто отправлялся в Линтурно собирать водяные растение в высохшей реке. Там, несомненно, он захватил злокачественную лихорадку, которая унесла его в два дня. Вместо свадьбы мы справили похороны. Во всем нам счастье!

Мы сидели в комнате Антонелло. День склонялся к вечеру, и от спущенных занавесей было почти темно. Неба в окно видно не было, но, ощущая какую-то несколько нервирующую теплоту, я был уверен, что начинает накрапывать дождь, подобно каплям теплых нежных слов, падающих на лицо и руки. Антонелло молча лежал, вытянувшись на кровати. Время от времени слышалось стрекотанье ласточек.

– Быть может, поэтому, – спросил я Оддо, – Массимилла и уходит в монастырь?

– Не знаю, не думаю, – отвечал он. – С тех пор прошло много времени. Но, несомненно, жизнь в этом доме для нее должна быть тяжелее, чем для других. Мне кажется, она должна считать себя высохшей и умершей, как растение гербария, который Симонетто завещал ей. Ах, это венчальное платье, запертое в шкафу, как реликвия! Ты представляешь себе эти белые ткани, которые, наверное, пропитались запахом сухих растений! Подумай! Думаешь ли ты, что у Смерти может быть музей печальнее того, который сторожит Массимилла? Иногда я бываю несправедлив;

иногда я не могу скрыть некоторой горечи, которая наполняет мне сердце при мысли, что Массимилла уедет, покинет нас. Мне кажется, что за ее отъездом последует конечная гибель, что какой-то вихрь рассеет нас, развеет, как горсть праха. А она ищет своего спасения… Но я несправедлив. В действительности, быть может, она самая несчастная из нас. То, что я в шутку предсказывал ей, исполнилось. Она чувствует себя подобной цветам и листьям этих гербариев. Чтобы ожить, чтобы создать иллюзию жизни, она ищет общения с живыми существами. Ты не заметил, как она погружает руки в зелень и подолгу держит их так, ощущая на коже прикосновение ползающих гусениц? Она проводит целые часы в саду, отыскивая животных и приручая их? В этом, как ты сказал, она образец францисканского совершенства. Но ведь все это только тоскливое желание ощущать жизнь. Я понял ее, и, быть может, один только я и понял ее…

Он произнес эти последние слова вполголоса, как бы про себя; и потом он смолк, быть может, созерцая в душе создание своего расстроенного воображения.

Была ли это фантазия больного? Или живая Массимилла действительно была могильным стражем мертвых растений? Я не останавливался на этой мысли, мне нравилось упиваться всей поэзией, какою эти странные образы окутывали сумрак комнаты; и глухой шум дождя пробуждал во мне желание вдохнуть аромат влажной земли. Я встал полуоткрыть окно, и запах земли проник в комнату.

– В первые месяцы после смерти Симонетто, – продолжал Оддо, – она очень заботилась о гербариях. Она проводила долгие часы в комнате, где она их хранила, рассматривая растения и читая надписи. И я часто проводил с нею время, так мне было ее жаль. Однажды, я помню, я застал ее перед открытым шкафом, где в той же комнате хранилось ее венчальное платье.

Другой раз, это было весной, я нашел ее сильно взволнованной перед луковицей нарцисса, давшей росток… Это странно. Правда, Клавдио? В прошлом году луковица опять дала росток… А в этом году? Я не спросил у Массимиллы… Хочешь, пойдем посмотрим?

Он встал, словно охваченный лихорадочным нетерпением, и сделал несколько шагов по направлению к двери. Но Антонелло, продолжавший лежать, приподнялся на подушках с тем же выражением лица, сохранившимся в моей памяти, с каким он возвестил о приближении мрачного кортежа; приложив палец к губам, как бы прося нас замолчать, он прижался ухом к стене со стороны лоджии и прислушался. В тишине слышен был только однообразный тихий шелест теплого весеннего дождя по зелени запертого сада.

– Не выходите! – шепнул он.

Мы не спрашивали, почему, мы ясно прочли причину его страха на его бледном искаженном лице. Когда шум шагов и голосов достиг нашего слуха, Оддо подошел к двери и слегка приоткрыл ее. Я подошел в свою очередь, и, стоя за его плечом, я увидел в полуоткрытую дверь Анатолию, которая водила под руку мать в закрытой лоджии, за ними следовала одна из женщин в сером. Княгиня Альдоина шла с трудом, опираясь всей своей тяжестью на дочь, она была странно одета в роскошное платье с длинным шлейфом и носила украшение из поддельных драгоценностей. Бледная, тучная, с высоко поднятой и несколько откинутой назад головой, полузакрытыми глазами, неописуемой улыбкой, блуждающей на увядших губах, она шествовала, как королева к своему трону, как если бы шум дождя по каменным плитам был шепотом восторга. Лицо дочери, склонившееся к безумной, было озарено светом скорбной жалости.

Когда видение исчезло, мы еще некоторое время испытывали тревожное чувство.

И пока до нас доносились еще печальные шаги, перед моими глазами с яркой отчетливостью стоял истинный и величественный образ девы, впервые открывшийся мне во всей его скорби и жалости.

И из глубины моего существа поднимался почти религиозный трепет, как перед священной тайной; ибо ни один из прежних поступков, совершенных в моем присутствии нежной утешительницей, не имел ценности и значения поступка, совершенного без ее ведома перед моим притаившимся взором.

Одним взмахом она достигла горных высот моей души, сверкая всем величием своей духовной красоты, возвышаясь всей силой своей героической воли. Так, застигнутая невольно в тайне ее личной жизни, чуждой мне, в непреложной искренности своего чувства, она предстала мне в идеальном виде, и я мысленно сопоставлял ее с неустрашимыми существами, воспетыми в бессмертии поэтами, с божественными жертвами добровольного самопожертвования. Антигона, ведущая за руку своего слепого престарелого отца или посыпающая пеплом труп брата, не была нежнее и сильнее ее, чело ее не было чище и сердце обширнее. Она, как утешение, прошла мимо томительной тоски и гнетущей тени, среди которых один страдалец углублялся в свою болезнь, а тревожный голос другого вызывал образы напрасной муки среди угасших растений; и она вдохнула в мою душу порыв жизни; и, как случайный луч, упав на темную стену, заставляет победоносно засверкать неподвижную шпагу, так и она ярким светом озарила мою сокровенную волю. В ней было свойство, могущее дать чудодейственный плод. Ее существо могло вскормить сверхчеловеческое создание. Она поистине была «кормилицей», какой предстала девственница Антигона слепому Эдипу, блуждающему в изгнании. Огромное множество жадных существ могло черпать у ее нежности, не истощая ее. Разве она, подобно древней героине, не хранила только в своем всеобъемлющем сердце плодотворное пламя, уже угасшее на очаге ее вымирающего рода? Разве она не единственная душа печального дома? Массимилла среди высохших растений, Виоланта в облаках благовоний меркли перед этой сестрой, идущей твердым шагом с нежной улыбкой по пути самопожертвования.

И я думал о Том, Кто должен был явиться.

Однажды вечером, в конце мая, князь Луцио и я сидели у дверей, открытых на веранду. Знойная жара начинала спадать, и мимолетные облака отбрасывали огромные голубоватые тени на выжженную солнцем долину. Это был день смерти короля Фердинанда, и князь, верно чтущий его память, вызывал передо мной скорбные и ужасные картины агонии короля. В благоуханиях, поднимающихся из запертого сада, беспрерывно следовали один за другим мрачные призраки, вызванные его старческих голосом. Печальный путь через высоты Ариано и долину Бовино среди снежных вьюг; мрачные предзнаменования, восстающие на каждом шагу; первые симптомы болезни, появившиеся в один холодный вечер, когда окоченелый от холода король спускался с горы, спотыкаясь о льдинки, затрудняющие спуск; его тревожное стремление продолжать безостановочно путь, словно неумолимая судьба гналась за ним; мертвенная бледность, внезапно покрывавшая его лицо при виде толпы и почестей, которые, как он предчувствовал, были последними; крики боли, вызываемые страданием и заглушаемые шумом брачного пира; смущение врачей, собравшихся вокруг его постели, и их нерешительность под враждебным, подозрительным взглядом королевы; взрыв рыданий при виде свежей, цветущей молодостью герцогини Калабрийской, входящей в его комнату, уже зараженную миазмами, где он покоился, постаревший и почти лишившийся рассудка от страданий; трагическое прощание, с каким он обратился к собственной статуе, в то время как слуги переносили его в другую комнату; затем перенесение его на корабль, церемония такая же печальная, как похороны, и ужасное слово, произнесенное им, когда носилки спускали через люк, расширенный для этого ударами топора; прибытие в Казерту, быстрое развитие болезни, зловонное разложение его тела, лежащего на огромной кровати, окруженной священными изображениями, чудотворными реликвиями, распятиями, лампадами, восковыми свечами; наконец, торжественное причащение Святыми Дарами, движение короля, изменившегося до неузнаваемости, с каким он приподнялся среди ужаса окружающих, последние его слова, христианское принятие кончины; борьба королевы и врачей из-за вопроса о бальзамировании трупа, созыв солдат вокруг гроба, чтобы немедленно очистить тело от бесчисленных гнойных струпьев: все горести и ужасы, вставшие в воспоминании старца. А я во время его рассказа думал о герцоге Калабрийском, рыдавшем в углу, как слабая женщина. «Ах, какую великую и ужасную мечту мог вскормить в этом юноше запах тления в те грозные весенние дни! В какие дивные, опьяняющие размышления погрузилась бы моя душа под сенью громадных деревьев, и бурное кипение жизни, заключенной в могучих стволах, показалось бы мне ничтожным в сравнении с моей жизненной силой!»

Князь Луцио рассказывал, как однажды герцог Калабрийский, взволнованный и задыхающийся, вошел без предупреждения в комнату больного отца и возвестил ему об изгнании великого герцога Тосканского и какими грозными словами король осудил малодушие своего родственника.

– Ах, если бы Фердинанд не умер! – воскликнул старец с жестом угрозы. – За несколько часов до кончины он говорил: «Мне предлагали корону Италии…» Ты не думаешь, Клавдио, что и сегодня она могла бы покоиться на челе одного из Бурбонов?

– Быть может, – отвечал я с большим почтением. – И если бы было так, первые почести в королевстве были бы оказаны князю Кастромитрано. Позвольте мне выразить мое преклонение перед вашим достоинством и вашей верой. Вы принадлежите к тем немногим из нашего круга, которые сохранили во всей силе и нетронутости сознание родовой доблести. Вместо того чтобы отречься от своих прав и занять место, не совместимое с вашей законной гордостью, вместо того, чтобы как бы пережить самого себя, вы предпочли отрешиться от мира, озарив его последней вспышкой величия; и вы удалились, в уединении ожидая событий, какие судьба предназначила вашему дому. Несчастье, поразившее вас, было достойно вашего величия, но в скорби можно стоять выше других, и в этом преимуществе вам не было отказано.

Отеческий лик князя стал серьезным и сосредоточенным. Благоговение, внушаемое моей душе его прекрасными сединами, было гораздо глубже, чем могли выразить мои слова, но к нему же примешивалось чувство такой непорочной нежности, что только одно присутствие женщины могло бы мне внушить ее. Я ощущал близость души Анатолии. Появившись на пороге двери в глубине комнаты, она неслышно скользнула вдоль стены и села в темном углу, белая, таинственная и милостивая, как домашний Гений.

– Вдали от мира, – продолжал я, – погрузившись в глубокое облако скорби, вы могли до сих пор питать надежду на воскрешение всего умершего; у меня в ушах еще звучат пророчества вашей веры. Несомненно, все умершее воскреснет, но в преображенном виде. Если вы хоть на мгновение взглянете, какое зрелище представляет теперь мир, вы почувствуете, как ваша долгая мечта, подобно сухому листку, отпадет от вашей души, и вы поймете всю бесполезность для Франциска Бурбонского возвращать себе свое маленькое государство и даже завоевывать всю Италию. Восседает ли на престоле Бурбон или принц Савойский, короля одинаково нет; разве истинный король – человек, который подчинился воле большинства, – принял на себя ограниченные и узкие обязанности и унижается, выполняя их с тщательностью и аккуратностью писца на жалованье, который без отдыха строчит пером, боясь быть прогнанным? Разве это не правда? И, кроме того, Франциск не сумел бы править иначе. Разве сейчас же после смерти отца он не написал собственноручно декрет, возвращающий права уничтоженной конституции? И разве этот декрет не был бы обнародован без вмешательства Алессандро Нунцианте? Вспомните также жалкую прокламацию 8 декабря, помеченную казематами Гаэты. Разве так должен говорить король, да еще король побежденный?

Выслушав меня молча, нахмурившись, князь Луцио сказал с оттенком суровости:

– Видно, что в твоих жилах течет кровь Джиана-Паоло Кантельмо.

– В моих жилах течет кровь всех моих предков. Да, отец мой, – позвольте мне назвать вас этим именем – я знаю, как горько вам отказаться от мечты о справедливости, ради которой столько долгих лет горело пламя вашей веры. Но я должен вам сказать: для нас и для равных нам отныне есть только единый путь к спасению – бесцельность ожиданий надо заменить энергией решимости. Позвольте мне высказаться прямо. Напрасна ваша надежда, что героический порыв внезапно всколыхнет вялую кровь Людовика Святого. Я как-то посетил изгнанника: он преисполнен мирного самоотречения, занимается благотворительностью и молитвой и о своем коротком царствовании вспоминает, как о далеком тревожном сне. Ваши пророчества вызвали бы на его губах только недоверчивую, слабую улыбку. Если его мысли и обращаются к заливу, то они направляются к вершинам Камальдоли, а не к Каподимонте. Он вполне примирился с жизнью скромной и благочестивой, он не видит сияния короны даже в сновидениях. Оставим его покоиться в мире!

Князь, преданный ему, опустил голову на грудь, и я видел, как морщины на его челе стали еще глубже от тяжелых его мыслей.

– Судьба враждебна не только к нему одному. Сумерки королей серы, лишены всякого блеска. Бросьте ваш взгляд за пределы латинских земель. Под сенью мишурных тронов фальшивые монархи, подобно автоматам, с точностью выполняют свои обязанности или занимаются культивированием своих детских маний и ничтожных пороков. Существует только еще одна поистине царственная душа, и, быть может, вам случилось наблюдать ее вблизи: она происходит от линии Марии-Софии. Виттельсбах привлекает меня неизмеримостью своей гордости и печали. Его стремление устроить жизнь свою, согласно своей мечте, дышит силой отчаяния. Общение с людьми вызывает в нем дрожь отвращения и гнева; всякая радость, не созданная его воображением, кажется ему ничтожной. Недоступный любовной отраве, враждебный непрошеным гостям, он в течение целых лет общался только с великими героями, которых творец красоты послал ему в спутники в надземных областях. Из самых глубин источников музыки утоляет он свою тревожную жажду божественного; он поднимается затем в свое одинокое жилище и там, среди тайн гор и озер, его мысль создает ненарушимое царство, где он хочет царить один. Благодаря этой бесконечной любви к уединению, способности дышать на высочайших пустынных вершинах, Людовик Баварский действительно король, но король только своей личности и своей мечты. Он не способен предписывать свою волю толпам людей и склонять их под ярмо своей Идеи; он не способен привести в действие свою внутреннюю силу. Он является одновременно величавым и ничтожным. Когда его баварцы сражаются против пруссаков, он остается вдали от поля битвы; удалившись на один из островков своих озер, он забывал свой позор, одевшись в смешной наряд своих прекрасных иллюзий. Вместо того чтобы ставить ширмы между своим величием и своими министрами, ему лучше бы удалиться в дивное царство ночи, воспетое его поэтом! Невероятно, как он до сих пор не покинул еще этого мира, увлеченный полетом своих фантазий…

Князь продолжал сидеть с опущенной головой и таким серьезным лицом, что, несмотря на горячность своей речи, сердце мое тревожила боязнь, что я огорчил его; и меня охватила сыновняя потребность утешить его, поднять его прекрасную седую голову и увидеть в его глазах ясное сияние радости. Присутствие Анатолии сообщало мне какое-то пылкое великодушие и как бы потребность явить все, что было во мне самого прекрасного и сильного. Она сидела в тени, молча и неподвижно, как статуя; но ее внимание озаряло мою душу снопом лучей.

– Вы видите, отец мой, – продолжал я, не будучи в состоянии сдержать трепета, который передался и моему голосу, – вы видите, как всюду склоняются к закату древние законные царства и как Толпа спешит поглотить их в своем мутном водовороте. И, по правде, они не заслуживают другой участи. И не только царства, но все, что было великого, благородного и прекрасного, все высшие идеалы, которыми в былые времена славился человек-воин и победитель, все они близки к исчезновению в огромной зловонной волне, поднявшейся, чтобы залить их. Я не буду говорить, до чего доходит позор, мне пришлось бы произнести слова, оскорбляющие ваш слух, и потом пришлось бы курить благовония, чтобы очистить от них воздух. Я бежал из города, где я задыхался от отвращения. Но теперь я думаю о развязке с каким-то облегчением. Когда все подвергнется осквернению, когда будут низвергнуты алтари Мысли и Красоты, разбиты урны идеальных благовоний, когда жизнь упадет до такой степени позора, ниже которого нельзя упасть, когда угаснет во мраке последний дымящийся факел, тогда Толпа остановится, охваченная паникой более ужасной, чем всякая другая, потрясавшая когда-либо ее ничтожную душу; и, внезапно очнувшись от ослеплявшей ее ярости, не видя перед собой ни пути, ни света, она почувствует свою гибель в этой пустыне, загроможденной развалинами. И тогда она почувствует потребность в Героях, и она возжаждет железных прутьев, которые снова должны занестись над ней. И вот, отец мой, я думаю, что эти Герои, эти новые Цари земли должны выйти из нашего рода и что с этой минуты все наши силы должны быть направлены на подготовку этого события, безразлично – близкого или далекого. Вот во что я верую.

Князь поднял голову; он смотрел на меня внимательно, несколько изумленно, как будто я явился ему в новом свете. Но необычайная радость оживляла все его существо и говорила мне, насколько передалось ему мое воодушевление.

– Я прожил несколько лет в Риме, – продолжал я с большей уверенностью, – в этом Третьем Риме, который должен был олицетворять «Неукротимую Любовь латинской крови к латинской земле» и озарять свои вершины чудным заревом нового Идеала. И я был свидетелем самых святотатственных оскорблений и позорных сделок, когда-либо оскорблявших священную землю. И я понял великий символ, скрывавшийся в поступке восточного завоевателя, когда он набросал пять мириад человеческих голов в основание Самарканда, прежде чем сделать из него свою столицу. Не кажется ли вам, что этот мудрый тиран хотел показать необходимость жестокой расправы при установлении действительно нового порядка вещей? Следовало принести в жертву и бросить в основание Третьего Рима всех, кого называют освободителями, и, следуя древнему погребальному обычаю, возложить к их ногам, туловищам и свободолюбивым рукам предметы, наиболее ими любимые и присущие им; следовало взорвать на горных высотах тяжелые гранитные глыбы и навеки завалить ими их глубокие гробницы. Но на земле никогда еще не встречалось жизней более упорных и гибельных. Вот, отец мой, первое, чему научил меня Рим: корабль «Тысячи» вышел из гавани Кварте, чтобы получить покровительство государства для своего мошенничества. И все-таки среди криков торгующихся я сумел различить таинственный, отдаленный голос, который в Риме издают все камни, подобно морским раковинам; и только величавое зрелище Кампаньи утешило меня в моем отвращении. Да, отец мой, кто сможет когда-нибудь отчаяться в судьбах Мира, пока Рим существует под небесами? Когда я с благоговением думаю о нем, он представляется мне не иначе, как изображенный на медали императора Нервы: с рулем в руках. Когда я с благоговением думаю о нем, я не могу иначе определить его доблести, как словами Данте: «В каждом разряде вещей наилучшая та, которая воплощает наиболее совершенное Единство». И этот принцип единства должен в будущем быть тем же, чем он был в прошлом – собирателем, распределителем и сохранителем всего, что в Мире доступно и подчинено порядку. Дантовские сравнение с глыбами земли и языками пламени как нельзя лучше подходят к нему, потому что первые могут быть поняты, как части единого основания, а вторые, как соединение в единую вершину. Я твердо убежден, что наибольшее проявление будущей власти будет иметь в Риме свое основание и свою вершину, ибо я, как потомок латинской расы, я горжусь, взяв принципом моей веры таинственную истину, изреченную поэтом: «Нет больше сомнения, что Природа создала в мире единое место, присущее всемирному владычеству, и место это – Рим». Но каким таинственным соревнованием крови, какими огромными опытами культуры, при каких благоприятных обстоятельствах появится новый римский король?

Чудный жар, опьянявший мои мечты в латинской пустыне, снова загорелся в моей крови; великие призраки, поднявшиеся некогда из священной почвы, снова властно завладели моей душой; надежды, которые моя неукротимая гордость, породила в этом уединении, полном воспоминаний о самой кровавой из человеческих трагедий, снова возрождались, смутно бродили во мне и вызывали тревогу, которую я с трудом мог подавить. Вид почтенного старца являл мне более значительное величие, ибо в этот час я видел в нем хранителя доблести, которая на вековом стволе его рода расцвела чудным цветком, озаренным лучами славы. И этому старцу, уже склонившемуся к могиле и ставшему проницательным от скорби, я хотел доказать, как судье, законность моей честолюбивой мечты, испросить у него, как у авгура, счастливого предсказания и предложить, как равному мне, необходимый мне союз. Молчаливое присутствие в тени девы еще сильнее усиливало мою тревогу; ибо она действительно казалась мне предназначенной стать через любовь «Той, кто распространяет и увековечивает идеалы рода, возлюбленного небесами». Я не решался взглянуть на нее, – так священной казалась мне в эту минуту тайна ее девственности, но во мне выяснялся туманный образ тайных сокровищ, на которые мне указывал по временам необычайный блеск, мелькающий в глубине ее ясных глаз; и, даже не оборачиваясь, я чувствовал, что в этом темном углу трепещет какое-то ожившее сокровище, живая форма неисчислимой ценности, что-то бесконечно великое и священное, как Божественные лики, скрытые под завесой в святилище храмов.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю