Текст книги "Том 5. Девы скал. Огонь"
Автор книги: Габриэле д'Аннунцио
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 26 (всего у книги 29 страниц)
– В одно майское утро под открытым небом на широкой арене старинного амфитеатра, перед толпой, проникнутой духом легенды любви и смерти, – я была Джульеттой. Ни один триумф среди громадных рукоплещущих залов, ни одна овация не стоили для меня с тех пор красоты этого мгновения жизни. Когда я услышала слова Ромео: „Ах! Огням светильников у ней светить бы поучиться…“, я на самом деле вся зажглась, сделалась огненной. На площади Зелени у фонтана Madonna-Verona я купила на свои маленькие сбережения букет роз, и розы были моим единственным украшением. Они сыпались среди всех моих слов, жестов, движений по сцене, одну из них я уронила к ногам Ромео при нашей первой встрече, одну оборвала на балконе и ее лепестками осыпала голову Ромео, в конце концов, оборвала их все над его трупом в склепе.
Аромат, воздух, свет опьяняли меня. Слова лились легко, почти невольно, как бы в бреду, произнося их, я чувствовала, как клокотала кровь в моих жилах. Перед моими глазами расстилалось громадное вместилище амфитеатра, наполовину освещенное солнцем, наполовину оставшееся в тени, и из полосы света искрились огоньки бесчисленных устремленных на меня глаз. День был так же тих, как и сегодня. Ветерок не играл ни складками моей одежды, ни волосами, щекотавшими голую шею. Свод неба был ясен и глубок, и порою я чувствовала, что даже самый тихий звук моего голоса раздается в бесконечности подобно раскатам грома, или что небеса становятся темными, делаются похожими на волны моря и что я вся тону в их лазури. Каждую минуту глаза мои приковывала к себе высокая зелень по стенам амфитеатра, и мне казалось, что безмолвное одобрение несется ко мне оттуда, одобрение всем моим словам и движениям, а когда я увидела, как она заколыхалась под дуновением ветерка, поднявшегося с холмов, то почувствовала, что вдохновение мое растет и голос звучит все сильнее и сильнее.
Как я говорила о соловье и жаворонке! Тысячи раз приходилось мне слышать их в деревне, я свободно различала трели птичек, живущих в лесах, лугах или облаках, все они еще звучали в моих ушах, дышащие жизнью природы. Все слова мои были проникнуты огнем вдохновения. Каждый нерв участвовал в общей гармонии. Ах! Эта грация, грация непроизвольных движений! Всякий раз, когда мне удается быть на высоте творчества, у меня появляется это ощущение. Я чувствовала себя Джульеттой. „День! День!“ – кричала я в ужасе. Ветер играл моими волосами. Я замечала необычайную тишину в аудитории, куда несся мой вопль. Казалось, толпа исчезла под землей: она безмолвствовала на ступенях амфитеатра, теперь погруженного в полный мрак. Верхушки стен еще светились. Я говорила про ужас дня, а на лице своем чувствовала „маску ночи“. Ромео уже спустился в склеп. Смерть уже витала над нами, окутывая нас мраком. Помните? „Ты мне кажешься мертвым, ты появляешься, как призрак, из глубины склепа. Ты слишком бледен, если глаза мои не обманывают меня…“
Я вся леденела, произнося эти слова. Мой взгляд блуждал по верхушкам стен, ища света: свет потух.
Народ волновался, требовал сцены смерти, он не желал слушать ни мать, ни кормилицу, ни монаха.
Трепет толпы сообщался мне, и сердце мое тревожно билось. Трагедия развивалась усиленным темпом. У меня осталось в памяти как жемчуг бледное небо и, подобный шуму моря, рокот толпы, затихавший с моим появлением, помню смолистый запах факелов и роз, блекнущих на моем пылающем теле, далекий звон колоколов, посредников между землей и небом, и это небо, угасающее вместе с моей жизнью, и звезду, первую ночную звезду, вспыхнувшую перед моим взором, омытым слезами… Когда я снова упала на тело Ромео, толпа так заревела среди мрака, что на меня напал ужас. Кто-то приподнял меня и повлек к этой толпе. К моему лицу, залитому слезами, приблизили факел, он трещал, издавая запах смолы, становясь то черным, то багровым от дыма и пламени. Этот факел и звезду я не забуду никогда. Сама я, несомненно, была похожа на мертвую… Так вот как, Стелио, в один майский вечер перед населением Вероны ожила Джульетта.
Она снова умолкла и закрыла глаза, как бы в забытье, а ее скорбные губы продолжали улыбаться другу.
– А потом? Потом появилась потребность бежать, бежать бог знает куда, только двигаться вперед, разрезая грудью воздух… Мать молча следовала за мною. Мы прошли один мост по берегу Адижа, потом прошли еще мост и очутились на какой-то маленькой улице, оказалось, мы заблудились в переулках, наконец, мы вышли на площадь с церковью, быстро-быстро мы шли все далее. От времени до времени мать спрашивала: „Куда же мы идем!“ Я искала монастырь капуцинов, где была могила Джульетты, к моему великому огорчению, не попавшая за чудную решетку с роскошными памятниками, но я не хотела, не могла об этом говорить. Открыть рот и выговорить слово казалось мне так же невозможно, как сорвать звезду с неба. Голос мой пропал с последним словом умирающей. Губы сковало безмолвие смерти. Мне казалось, я умираю, охваченная то льдом, то огнем, и – как бы это выразить? – казалось, как будто этот огонь пронизывал мои кости, а все остальное тело застывало от холода. „Куда мы идем?“ – снова спросила меня моя неутомимая спутница. Ах! На это я могла бы ответить только последними словами Джульетты. Мы снова очутились на берегу Адижа, у входа на мост. Должно быть, я бросилась к перилам моста, потому что сейчас же почувствовала, как мать обхватила меня обеими руками, в ее объятиях я разразилась рыданиями. „Бросимся так в воду“, – хотелось мне сказать, но я не могла. Река уносила в своих волнах эту ночь, эти звезды. И я чувствовала, что желание исчезнуть было не у одной меня… Ах! Святая женщина!
Она страшно побледнела: вся душа ее прониклась воспоминанием этих объятий, поцелуев, слез и ласки – всей глубины пережитого тогда мгновения.
Она взглянула на своего друга, внезапная волна крови прилила к ее щекам, распространилась по всему лицу, как бы под наплывом целомудрия.
– Зачем я вам все это рассказываю? Зачем? Вот, говоришь, говоришь, а зачем – не знаешь.
В смущении она опустила глаза. При воспоминании об этом таинственном ужасе – предвестнике зрелости – об этой страстной материнской любви, инстинкт женщины снова пробуждался в ней, наряду с сознанием невозможности материнства.
Этот инстинкт не мирился с героическим аскетизмом и смущал сознание, готовое поддаться иллюзии. Из недр ее существа поднималось смутное стремление, в котором она не смела отдать себе отчета. Возможность небесного милосердия засветилась над печальной необходимостью отречения. Сердце ее забилось, но она не решалась заглянуть в лицо неведомому, боясь прочесть в нем приговор. Она боялась мгновенно рассеять это ощущение, так похожее на надежду, рожденное ее плотью и духом, под влиянием какого-то нового феномена. Ей было больно от дневного света, озарявшего местность, по которой они шли, от звука собственных шагов, от присутствия Стелио. Ей хотелось дремотной неги утреннего сна, когда тайная сила желания вызывает смену счастливых видений. Ей хотелось тишины и спокойствия уединенной комнаты и мрака тяжелых занавесей алькова. Внезапно в глубине ее скорбного сердца, как бы с целью удержать мимолетный призрак, властно прозвучали слова, чуть-чуть было не сорвавшиеся с ее уст: „Иметь сына от тебя!“
Она повернулась к своему другу и, трепеща всем телом, заглянула в его зрачки. Тайная мысль, похожая на мольбу и отчаяние, сияла в этом взгляде. Как будто она мучительно пыталась открыть в нем что-то новое, неведомое, незнакомое до сих пор. Шепотом она назвала его по имени:
– Стелио!
Голос ее был так непохож на обычный, что он вздрогнул и склонился к ней, думая, что требуется его помощь.
– Друг мой! Друг мой!
С изумлением и испугом он наблюдал эти широкие волны жизни, потрясавшие тело женщины, эту странную смену тени и света, скользящих по ее лицу. Он боялся говорить, боялся нарушить таинственное движение каких-то темных сил, бушевавших в этой великой, скорбной душе. За словами женщины смутно чувствовалась какая-то невыразимая красота и грусть. Заранее будучи уверен в ценности того, что должно родиться из ее душевной борьбы, он все же не знал, чем кончится для нее эта любовь: превратится ли она в сверхчеловеческую, или же погубит ее. Его мозг напрягался в восторге ожидания и ощущения жизни среди этой забытой местности, с ее скудной растительностью и безлюдной дорогой. Никогда еще он не ощущал в такой степени все сокровища, таящиеся в глубине души человеческой. Прислушиваясь к биению своего собственного сердца, он угадывал лихорадочное биение другого, и ему чудились в них звуки молота, бьющего по наковальне человеческой судьбы.
– Говорите еще! Будьте еще откровеннее со мною, дорогая! Ни одно мгновение с самого начала нашей любви не стоит нескольких шагов, сделанных нами сегодня.
Она продолжала идти с опущенной головой под властью своей иллюзии. „Возможно ли это?“ Она знала о роковой для себя невозможности сделаться матерью, знала о неизлечимом недуге, железным обручем сковывающем ее тело. Но могущество страсти, вместе с горячей верой в небесное милосердие, казалось ей, способны совершить это чудо. Весь запас суеверия, свойственного ее натуре, вырвался наружу, отуманивая сознание и способствуя зарождению надежды. „Разве я когда-нибудь любила? Разве вся моя жизнь не была ожиданием этой великой любви, способной или возродить меня, или погубить? От кого из тех, кто лишь увеличивал мою скорбь, желала я иметь ребенка? Неужели же невозможно для меня дать жизнь новому существу теперь, когда я так всецело принадлежу моему возлюбленному? Не для него ли сохраняла я в своей душе неприкосновенной девственные грезы Джульетты? Как ничтожна вся моя жизнь за весь период времени, начиная с того весеннего вечера, до этой осенней ночи?“
Вселенная преобразилась силой иллюзии. Воспоминание о матери придало ее чертам божественное выражение женственности, ясность и чистота взора оживали, она молилась: „О, скажи мне, что я могу быть тем же, чем была ты, для существа, рожденного от моей плоти и духа! Обещай мне это ты, которая знаешь!“ Одиночество прошлого приводило ее в ужас. В будущем она видела или смерть, или же это искупление. Она говорила себе, что согласна претерпеть все, лишь бы заслужить его, оно являлось небесной благодатью, ее охватывала жажда жертвы. В эти смутные мгновения, казалось, воскресал лихорадочный трепет юности, и, как тогда, какая-то таинственная сила проникала во все ее движения.
Образ Донателлы Арвале выступил на пламенном горизонте по дороге к морю. И снова в душе зазвучал вопрос: „Стелио, вы часто думаете о Донателле Арвале?“
Короткая улица вела к Fondamenti-degli-Angeli, к каналу загроможденному рыбачьими лодками, между которыми светилась поверхность лагуны.
Она сказала:
– Как светло! Так же, как в тот вечер, когда я была еще для вас Пердитой, Стелио!
В голосе ее снова дрогнула нота прерванной мелодии.
– Последний сентябрьский вечер, – добавила она. – Помните?
Ее сердце так билось, что она еле переводила дыхание, теряла самообладание и снова готова была сделаться жертвой тяжелого чувства, как уже не раз случалось прежде. Она непременно хотела выговорить это имя, оно непременно должно было снова прозвучать среди тишины между нею и ее другом.
– Вы помните этот корабль на якоре против Садов? Помните раздавшийся залп, сопровождавший спуск флага над кормой. Гондола проскользнула мимо, почти касаясь борта крейсера.
На секунду она умолкла. Бледное лицо отразило тяжелую душевную борьбу.
– Тогда среди сумерек вы произнесли имя Донателлы. – Она сделала новое усилие, похожее на усилие утопающего, в последний раз показывающегося над волнами моря. – И с тех пор она стала вашей.
Она коченела с ног до головы, будто после укола шприца с ядом, и широко раскрытыми, неподвижными глазами смотрела на блестящую поверхность моря.
– Она должна принадлежать вам, – продолжала она мрачным, не допускающим возражения голосом, силой убеждения пытаясь рассеять ужасные ощущения, встающие со дна ее души, охваченной огнем.
С болью в сердце Стелио молчал, чувствуя свое бессилие успокоить ее и боясь пустыми словами нарушить грозные проявления трагической души, он остановился и положил руку на плечо своей спутницы, желая остановить ее.
– Не правда ли? – спросила она его нежно и, по-видимому, спокойно, как будто напряженные нервы ослабли, а страсть смирилась, побежденная силой воли. – Говорите. Я не боюсь страданий… Сядем здесь. Я немного устала.
Они сели на низкой стене против залива. Ясно было зеркало полуденной лагуны, облака и берег отражались в ней еще более чудные, чем в действительности, как бы преображенные божественной силой искусства. Соседние и отдаленные предметы, красный дворец Да-Мила на берегу канала и крепость Tessara, обсаженная деревьями, сближались отражениями. Со всех сторон лилось бесконечное спокойствие, притаившееся на дне черных барок с распущенными парусами и с сетями, развешанными по реям. Все вокруг было безучастно к словам и горю людей, все призывало к тишине и обещало смертным грядущий мир.
– Что я вам скажу? – ответил Стелио глухим голосом, как бы говоря с самим собою, бессильный побороть страдание, причиняемое любимой женщиной и сознавая роковую ненасытность своих желаний. – Может быть, фантазия ваша имеет основание, может быть, она не что иное, как бред. Несомненно для меня сейчас только одно, что я люблю вас и вижу в вас все совершенства. Несомненно для меня также и то, что передо мной призвание, которое я обязан выполнить, и жизнь, которую я должен прожить, верный своей природе. Вы помните, этим осенним вечером я долго говорил вам о себе, о своем гении-руководителе. Вы знаете, что я не могу отречься ни от чего…
Он весь дрожал, как будто ему приходилось размахивать острым орудием и он неизбежно должен был ранить им эту женщину.
– Ни от чего на свете и ни в коем случае от вашей любви – непрерывного источника моей силы и вдохновения. – Не обещали ли вы мне большее, чем любовь? Не способны ли вы для меня на большее, чем способна любовь? Не останетесь ли вы для меня навеки музой откровения жизни и творчества?
Она слушала молча, не мигая, похожая на больную, лишившуюся возможности произвольно двигаться и неподвижно, как статуя, созерцающую ужасное зрелище.
– Правда, – продолжал он после минутного колебания, овладев охватившим его чувством сострадания, сознавая, что от его откровенного признания зависит судьба его свободной любви, которая должна обогащать его душу, а не истощать ее. – Правда, в тот вечер, увидя вас на лестнице, в сопровождении той, что пела, я подумал, что вами руководит какая-то тайная мысль…
Холодная дрожь пробежала по всему ее телу, сухие глаза горели. Пальцы судорожно сжимали кубок, и небо и море отражались в его стекле, трепетавшем в ее руке.
– Мне показалось, что вы сами избрали ее… Вы были похожи на вестницу… Это смутило меня.
Среди своих невыносимых страданий она почувствовала, как была бы теперь сладка ложь. Ей хотелось, чтобы он или молчал, или лгал. Она измеряла взглядом расстояние, отделявшее ее от воды, где все исчезает, все засыпает.
– По отношению ко мне в ней было что-то враждебное… Она так и осталась непонятной, непроницаемой для меня… Помните, как она исчезла? Ее образ померк, ее пение продолжает манить меня. Вы сами подвели ее ко мне сами же не раз вызывали ее в моей памяти. Для вас мелькает ее тень, даже там, где ее нет.
Смерть заглянула ей в лицо. Никакая рана не причинила бы ей такой боли, ничто не могло сравниться с этой мукой. Она говорила себе: „Я сама, сама!“ И снова слышала свой отчаянный вопль: „Иди, она ждет тебя!“ С каждой секундой колени ее слабели, обессиленное тело готово было уступить жестокой воле, толкавшей ее к воде. Но какой-то голос говорил, что здесь не место, не время. На поверхности лагуны вырисовывались черные песчаные отмели, обнаженные отливом. Вдруг внутренняя буря, по-видимому, улеглась. Ей показалось, что она умерла, блеск стекла, дрожавшего в ее руке, удивлял ее, она перестала ощущать свое тело. Все, казалось, совершается лишь в воображении. Ее зовут Пердита, мертвое Время Года лежит на дне лагуны. Слова продолжали звучать.
– Могу ли я ее полюбить?
Еще одно мгновение, и наступит полный мрак Как пламя свечи склоняется под дуновением ветра и, кажется, вот-вот оно оторвется от фитиля и все же держится на тоненькой голубой ниточке – бледной искорке, способной снова разгореться, так сознание несчастной, казалось, готово померкнуть. Вихрь безумия кружился над нею. Ужас исказил черты ее лица, покрывшегося смертельной бледностью.
Он не смотрел на нее, глаза его были устремлены на камни.
– Если я снова с ней встречусь, может быть, мне захочется сыграть роль в ее жизни.
В его памяти воскресла стройная фигура юной девушки, возвышавшаяся над лесом инструментов, среди чередующихся в движениях смычков, пытавшихся извлечь из ее существа звуки живущей в нем мелодии.
– Очень может быть…
Перед ним снова было это сосредоточенное лицо, полное огня вдохновения, погруженное в свою тайную душу, эти сдвинутые брови, придававшие ему оттенок суровости.
– Но не все ли равно? Какая сила, какие превратности судьбы могут разрушить нашу веру друг в друга. Неужели же мы можем уподобиться большинству любовников, проводящих целые дни в ссорах, слезах и проклятиях?
Она стиснула зубы. Дикий инстинкт самозащиты обуревал ее, являлось желание унизить, если не восторжествовать. Помраченное сознание находилось во власти злой воли.
„Так нет же, она не будет твоей!“ Грубость тирана была чудовищна. Под его непрерывными, размеренными ударами, ей казалось, она исходит кровью, как тот человек, что лежал на пыльной дороге около шахт. Ужасная сцена воскресла в ее памяти: человек, сраженный ударом дубины, силился подняться и броситься на своего противника, а удары снова и снова с глухим стуком сыпались на его голову, наносимые сильной, бесчувственной рукой, эти тщетные усилия приподняться, эта упорная борьба за свою жизнь, это лицо, превращенное в сгусток крови, – вся эта сцена возникла теперь перед ее глазами.
Среди обрывков мыслей ужасные образы этого воспоминания сливались с действительностью переживаемых мучений. Она вскочила с места, сама испуганная овладевавшим ею бешенством. Стекло треснуло в ее судорожно сжатой руке и поранило ее своими осколками.
Он вздрогнул, молчание женщины обманывало его до сих пор, он взглянул на нее и понял наконец все. Как в тот вечер, в комнате, где топился камин и трещали уголья, перед ним предстал образ безумия в чертах этого искаженного лица. И, несмотря на ужас, нетерпение шевелилось в его душе.
– А! – сказала она, сдерживаясь, но с горечью, искривившей ее губы. – Как я однако терпелива! На будущее время постарайтесь, чтобы пытка не продолжалась так долго: у меня слишком мало сил, мой друг! – Заметив, что кровь струится с ее пальцев, она обернула руку платком – на платке выступили красные пятна. Она взглянула на осколки, валявшиеся на песке.
– Кубок разбит! Вы им слишком восхищались! Не поставим ли мы ему здесь мавзолей?
Насмешка и горечь звучали в ее словах. Он молчал, убитый, рассерженный, видя в разбитом кубке как бы эмблему хрупкости человеческих стремлений к красоте.
– Будем Нероном, если не Ксерксом!
Еще больнее, чем в нем, отзывалась в ней горечь собственного сарказма, неестественная интонация, злобный смех. Но ей не удавалось овладеть собой: душа ее бесповоротно и безудержно неслась куда-то, как корабль со сломанным рулем когда его матросам остается лишь быть немыми свидетелями того, как канат или цепь, раскручиваются с ужасающей быстротой. В ней разгоралось непобедимое желание все осмеять, уничтожить, растоптать, под влиянием какого-то коварного демона. Не осталось и следа от ее нежности, доброты, надежд, иллюзий. Глухая ненависть, всегда живущая в любви страстной женщины, овладела ею всецело. В глазах мужчины она видела тот же мрачный огонь, который светился в ее собственных глазах.
– Вы возмущены? Вам, может быть, хочется одному вернуться в Венецию? Оставить позади Мертвое Время Года. Отлив начался, но воды еще достаточно для того, кто не намерен бороться с нею. Хотите, я попробую? Я ли не умею покоряться?
Эти безумные слова она произносила каким-то свистящим голосом, лицо ее было мертвенно-бледно и так изменилось, как будто действие яда уже проявляло свою силу. Стелио вспомнил, что он уже однажды видел эту маску страсти и страдания. Сердце его замерло и снова заколотилось в груди.
– Ах, если я вам сделал больно, простите! – сказал он, пытаясь овладеть ее рукой и успокоить ее лаской. – Но ведь мы оба виноваты. Не вы ли сами…
Она не дала ему договорить, ее приводила в отчаяние его нежность – обычный прием ее успокоить.
– Больно? Так что ж? Пожалуйста, не жалейте, не жалейте! Не плачьте над прекрасными глазами растерзанного животного…
Она шла по набережной фиолетового канала, среди сумерек, мимо сидящих у порогов своих жилищ женщин-торговок, с полными корзинами стеклянных изделий. Слова замирали на ее устах. Конвульсивная улыбка сменилась судорожным, звенящим смехом, похожим на рыдания.
Спутник ее испугался, он говорил теперь шепотом, стараясь не привлекать внимания любопытных.
– Успокойся! Успокойся! О, Фоскарина, умоляю тебя, успокойся! Не будь такой! Умоляю тебя! Сейчас мы подойдем к берегу и скоро будем дома… Я тебе объясню… И ты поймешь… Ведь мы на улице… Ты слышишь, что я говорю?
На пороге одного дома она обратила внимание на беременную женщину, с животом, раздутым наподобие бурдюка, она занимала все пространство входа и с задумчивым видом жевала кусок хлеба.
– Ты слышишь, что я говорю? Фоскарина, умоляю тебя! Постарайся сдержаться! Обопрись на мою руку!
Он боялся, что с ней повторится ужасный припадок, и всеми силами пытался ее успокоить, но она ускоряла шаг, ничего не отвечая, и, стараясь заглушить рыдания, зажимала рот рукой, перевязанной платком, от напряжения ей казалось, что кожа лопается на ее лице.
– Что с тобой? Что ты там видишь?
Никогда он не забудет этого взгляда. Среди неудержимых рыданий глаза ее были широко раскрыты, неподвижно, как мертвые, глядели в одну точку, они казались лишенными век А между тем они что-то видели: какой-то призрак, какое-то ужасное зрелище стояло перед ними и вызывало этот безумный смех и эти рыдания.
– Хочешь остановиться? Хочешь выпить воды?
Они находились уже на Fondamenta-dei-Vetrai, где лавки были уже закрыты, и звуки их шагов и этого безумного смеха повторяло эхо, как под сводами храма. Давно ли они плыли по этому безлюдному каналу! Какая громадная часть их жизни утекла за этот промежуток времени! Какой глубокий мрак оставался позади них!
Она спустилась в гондолу и закуталась в свою мантилью, лицо ее было бледнее, чем тогда, по дороге к Dolo, она пыталась заглушить рыдания и обеими руками зажимала рот. Но по временам зловещий смех врывался в мрачную тишину, нарушаемую лишь всплеском весел, тогда она еще сильнее зажимала рот и почти задыхалась. Между приподнятой над бровями вуалью и окровавленным носовым платком глаза ее оставались по-прежнему широко раскрытыми и неподвижно устремленными в мрак.
Вода лагуны и туман поглощали все очертания.
Процессия богомольцев одна нарушала серый колорит окружающего, казалось, что это движется процессия монахов по грудам пепла. Вдали, как громадный потухший костер, дымилась Венеция.
Но вот раздался звон колоколов, и душа очнулась, полились слезы, и ужас рассеялся.
Руки ее свесились, она склонилась к плечу своего друга и своим обычным голосом проговорила:
– Простите…
Теперь ей было стыдно за себя, она смирилась. С этого дня каждым своим движением она безмолвно просила простить и забыть.
Тогда в ней появилось какое-то новое очарование. Она сделалась более воздушной, говорила нежно, ходила тихими шагами, одевалась в спокойные цвета, а ее прекрасные глаза с опущенными веками как будто не смели взглянуть на друга.
Боязнь быть в тягость, не понравиться, наскучить придавала ей силы. Со свойственной ей чуткостью она напряженно прислушивалась к самым неуловимым его мыслям. Иногда ей казалось, что она превратилась в совершенно другое существо.
Душа ее работала над созданием нового чувства, способного победить силу инстинкта, и вся ее внешность носила теперь следы этой тяжелой внутренней борьбы. Никогда еще ее гений не изобретал таких причудливых образов, никогда черты ее лица не были так выразительны и таинственны. Однажды, взглянув на нее, Стелио начал ей говорить о бесконечной выразительности тени, падающей от каски на лицо статуи Пенсиерозо.
– Микеланджело, – сказал он, – одним углублением в мраморе своего изваяния сосредоточил всю глубину человеческой мысли. Как река мгновенно наполняет горсть руки водой, так тайны вечности, нас окружающей, наполняют крошечные пространства горных ущелий, вышедших из-под кисти Тициана, и она живет в них и скопляется веками. Только в чертах вашего лица, Фоска, мне удавалось увидеть подобную тайну, порой даже более глубокую.
Жаждущая поэзии и знания, она вся превращалась в слух. Она была для него воплощением внимания. Непослушные волны ее волос спускались над бледным лбом, как крылья хищной птицы. Красивые слова вызывали на глазах ее слезы, подобные последним каплям, переполняющим кубок.
Она читала ему классических поэтов. Она как будто держала в руках Евангелие, перевертывая страницы книги с молитвенной строгостью, превращая печатное слово в гармонические псалмы. Читая поэму Данте, она была похожа на одну из Сивилл, что под сводами Сикстинской капеллы, с героическим напряжением мускулов, трепещущих пророческим исступлением, сгибаются под тяжестью священных письмен. Вся ее фигура, до последней складки туники, все модуляции голоса соответствовали священному тексту.
С последним ее словом Стелио поднимался, дрожа как в лихорадке, и начинал ходить по комнате, в смутном волнении чувствуя, как пробуждается его гений.
Время от времени он подходил к ней с горящими глазами, преображенный восторгом, с лицом, светящимся вдохновением, как будто в нем зарождалась бессмертная надежда, или загорался свет вечной истины. Объятая трепетом, уничтожающим в крови воспоминание страстных объятий, она смотрела на него, когда он приближался к ней, склонял свою голову на ее колени, и видела, что в нем бушует какая-то стихийная энергия, создающая внезапные духовные перевороты. Она страдала и радовалась, не зная, страдает он, или радуется, она испытывала сострадание, боязнь и умиление при виде того, как чувственная натура этого человека переживает страшную духовную борьбу, она молчала и ждала, бесконечно дорого было ей это чело, склоненное на ее колени, носившее следы неведомых мыслей.
Позднее она поняла его ощущения, поняла, когда он однажды после чтения заговорил с нею о великом отшельнике.
– Можете вы себе представить без содрогания, Фоска, огненный экстаз этой стихийной души, созидающей новые миры! Представьте себе Алигьери, объятого своими грезами, неутомимого пилигрима, гонимого страстью и горем из страны в страну, из одного убежища в другое, через равнины, горы, реки и моря, во все времена года, то овеянного нежным дыханием весны, то преследуемого зимним холодом, вечно настороже, вечно к чему-то прислушивающегося, с широко раскрытыми, ненавистными очами, возбужденного непрерывной внутренней энергией, отливающей формы его гигантских произведений. Представьте себе полноту этой души, затерянной среди обыденной жизни, пламенные видения, возникающие перед его взором на каждом шагу: на повороте дороги, на берегу моря, в ущелье скал, на склоне холма, в дремучем лесу, на равнине, под пение жаворонков. При помощи чувств, многообразная человеческая жизнь проникала в его мозг, превращаясь в живые образы и отвлеченные идеи, переполнявшие его существо. На протяжении всего его тяжелого пути возникали перед ним неожиданные источники поэзии. Голос природы, внешние формы и сущность вещей служили материалом его творчества, обогащаемого звуками, линиями, красками, движениями, бесконечными тайнами природы. Огонь, воздух, вода и земля участвовали в священной поэме и, создавая ее общую идею, созревали, оживляли, орошали, осыпали цветами и зеленью… Откройте эту христианскую книгу и поставьте ее в один ряд со статуей греческого бога. Не правда ли, как от одной, так и от другой исходят лучи света, громы, молнии и вихри?
Теперь только она начала понимать, в какую зависимость от его творчества попала ее жизнь, как душа ее по капельке уходила в образ его драмы, как выражение ее лица, позы, жесты, оттенки голоса – служили лишь материалом для создания героини, „живущей по ту сторону жизни“. Она являлась как бы жертвой для этих хищных глаз, впивающихся в нее, прожигая ее насквозь своим взглядом. Это был новый способ отдаваться ему Под огнем этих глаз все элементы ее индивидуальности растворялись, и она сама уже отливала из себя произведение искусства, подчиняясь непобедимой власти Рока. Так как ее невидимый подвиг составлял сущность идеального образа, то она не смела нарушить гармонию своего второго „я“. Искусство должно было способствовать появлению чувства, уже зреющего в ее душе.
И все же она страдала от этого перевоплощения, и ей казалось, что в искусстве тонуло действительное значение ее отречения и страдания. Странное чувство испытывала она при этом перевоплощении ее реального существа в идеальный образ. Минутами ей казалось, что эта душевная борьба имела целью успех на сцене, а не победу духа над темным инстинктом. Ей казалось, что она перестала быть самой собой и снова находится в состоянии возбуждения, сопровождающем разучивание какой-нибудь трагической роли, в которой в скором времени ей придется выступить. Но она испытывала и другого рода мучение.
Она замыкалась, уходила в себя под испытующим взглядом художника, как бы стараясь ему помешать проникнуть в свою душу и похитить ее тайну. Она боялась его зорких глаз.
„Он угадает безмолвный язык моей души и заставит говорить на нем свое создание, а я не посмею произнести свои собственные слова иначе, как на сцене, под маской другой женщины!“ Она чувствовала, что ее терпение иссякало. Временами ей казалось, что разум ее помутился, душа полна отчаяния и возмущения, сопровождаемого желанием вырваться из-под власти этих чар, отказаться быть его помощницей, нарушить цельность этого образа, стереть линии его красоты, стесняющие ее свободу и обрекающие ее на самопожертвование. Не являлась ли действующим лицом трагедии эта жаждущая любви и наслаждений девственница, в которой высокий ум признал воплощение своих крылатых грез и желанную Победу, венчающую его жизнь? Не в одном ли ряду с ней была стареющая, стоящая одной ногой во мраке возлюбленная, которой оставалось сделать каких-нибудь несколько шагов по жизненному пути и исчезнуть навеки? Много раз у нее являлось желание внезапной, резкой выходкой нарушить гармонию образа покорности, но она содрогалась при мысли об ужасном состоянии, жертвой которого она уже не раз была, о новой вспышке бешенства, о возможности снова очутиться во власти коварного чудовища, только притаившегося, но не исчезнувшего из ее души. Подобно раскаивающейся грешнице она удвоила рвение и внутреннюю дисциплину, старалась быть вечно настороже. Как бы в экстазе самопожертвования при виде небесного огня из недр ее обезумевшей в отчаянии души вырвались слова искупления: