Текст книги "Том 5. Девы скал. Огонь"
Автор книги: Габриэле д'Аннунцио
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 29 страниц)
Вокруг нас, на слегка волнующейся поверхности, живые венчики закрывались подобно движению губ, колебались, погружались в воду, снова всплывали, исчезали под листьями один за другим или по несколько зараз, словно из глубины их притягивало снотворное зелье. Широкие пространства пустели, но иногда какой-нибудь цветок медлил исчезнуть, словно распространяя свою последнюю прелесть. В том месте, где исчезали запоздавшие, смутная грусть витала над водой. И тогда казалось, что на широкой тихой реке начинают всплывать ночные сновидения погрузившихся.
Но событие, безвозвратно решившее нашу судьбу, произошло на вершине Кораче.
Мы отправились в Скультро, чтобы посетить старинное аббатство, где хранятся остатки величественного мавзолея, произведение мастера Гвальтеро из Германии, воздвигнутое одной из Кантельмо в память себя и своих трех сыновей: прекрасной Domina Rita, женой Джиованни-Антонио Кальдора и матерью великого кондотьера Джакомо Анатолиа и я, мы оставались последними в сырой часовне, созерцая лежащую фигуру юного героя, закованного в тяжелую броню; только голова его с длинными волосами свободно и царственно покоилась на мраморной подушке.
После длинного переезда мы оставили на площадке мулов, а сами отправились по узкой каменистой дороге к северному гребню первобытного кратера, обратившегося в озеро, которому Секли дало свое имя. У наших ног с одной стороны тянулась желтая долина Саурго, а с другой – могучие отроги, спускающиеся от главной цепи к нижней равнине, подходящей на горизонте к морю. Над нашими головами в огромной прозрачной лазури висели облака, почти неподвижные, массивные и сверкающие, как снежные глыбы.
Мы молча любовались этим видом, сидя на скалах. Виоланта и Массимилла казались утомленными; Оддо никак не мог отдышаться. Но Анатолиа медленно прохаживалась, срывая цветы в расщелинах.
Я ощущал какое-то неясное, тревожное беспокойство, которое минутами давило меня, как тоска. Я понимал, что наступил неизбежный час выбора, что я не могу больше предаваться мучительной и сладостной нерешительности, ни стараться слить в одну гармонию три дивных ритма. В этот день три девственницы в последний раз являлись мне вместе под одними небесами. Сколько времени прошло с первого часа, когда, поднимаясь по старинной лестнице среди девственных голосов и теней, как среди явлений чуда, среди призраков забвения и заброшенности, я создал первую мелодию и первое преображение? Завтра это мимолетное очарование канет – и навсегда.
Я чувствовал потребность повторить громко Анатолии слова, которые я мысленно обращал к чистому таинственному образу, бывшему свидетелем моей беседы с отцом. Только что в пустынной часовне в присутствии гробницы, возведенной благочестивой мужественной женщиной, разве не были мы оба проникнуты одним и тем же чувством, одной и той же мыслью? Только что я без слов сказал ей: «Ты тоже могла бы, о, ты, всепонимающая! Ты тоже могла бы быть матерью героя. Я знаю, что ты приняла мою волю и сохранила ее в своем верном сердце, где она сияет, как алмаз. Я знаю, что в сновиденье ты всю ночь таинственно охраняла сон ребенка. И пока тело его спало, глубоко дыша, ты несла в своих ладонях его хрупкую душу, как хрустальный шар, и грудь твоя вздымалась от великих предчувствий».
Я испытывал потребность обменяться с ней обещанием, так как она собиралась уезжать с францисканкой и братом в печальное путешествие. Но беспокойство мое становилось тяжелым, как тоска, словно я был под угрозой действительной опасности. И я сознавал, что это беспокойство вызывает во мне Виоланта малейшим своим движением.
Под нами в долине лежали развалины Линтурно, подобно груде белых камней, подобно уголку песчаного берега среди тихих мертвых вод, и там вчера как бы двойным чудом она околдовала кувшинки и мою душу.
Она очаровывала меня всегда, когда взоры мои падали на нее. Сидя на скале, как и в первый день на каменном цоколе, она походила на неподвижную статую. И снова, казалось мне, она была с нами и в то же время отсутствовала, и я снова подумал:
– Судьбе угодно, чтобы она осталась нетронутой. Она может без стыда отдаться только какому-нибудь богу. Никогда ее чрево не понесет безобразящего его бремени, никогда прилив молока не исказит чистого очертания ее груди…
С внутренним порывом, словно желая сбросить иго, я вскочил на ноги; и, обращаясь к той, что ходила, собирая цветочки в расщелинах:
– Если вы не устали, Анатолиа, – сказал я ей, – хотите подняться со мной на вершину?
– Я готова, – ответила она своим ясным ласковым голосом и, подойдя к Массимилле, положила ей на колени собранные цветы.
Виоланта сидела, не меняя позы, держа вуаль между пальцами, – бесстрастная, словно ничего не слыша. Но я понимал, что ее зрачки не смотрели на окружающие предметы, и смутился, как бы почувствовав на себе силу очарования, исходящего из таинственных глубин, куда были погружены ее взоры.
– Возвращайтесь скорее! – произнес Оддо с просьбой в голосе, выражая всем своим худым лицом гнетущее чувство, какое вызывали в нем эти высоты, как бы постоянный страх головокружения. – Мы подождем вас.
Вершина Кораче высилась в небе обнаженная и остроконечная, как шишак, слегка наклонившись к югу; тропинка к ней вела по крутой гряде, резко разделяющей оба склона. Дорога была трудная и опасная, и я предложил Анатолии опереться на мою руку; она вложила свою руку в мою и шла, улыбаясь, хотя и пошатываясь иногда от неровностей пути. Мы уже исчезли из глаз сидящих внизу; свободные и одинокие, мы чувствовали себя властелинами огромного пространства. Нам казалось, что с каждым дыханием очищалась кровь в наших жилах и тела становились легче. А острый запах, распространяемый редкими горными травами под палящими лучами солнца, запах, напоминающий лекарства, казалось, ускорял ритм нашей жизни.
Мы остановились, охваченные внезапной тревогой, и наши руки, крепко сжимавшие одна другую, разъединились. Я заглянул в глаза моей спутницы, но она не улыбнулась мне. Ее лицо приняло серьезное, почти печальное выражение, как бы затуманенное сожалением.
– Остановимся здесь, – прошептала она, опуская глаза. – Я не могу идти дальше…
– Еще одно маленькое усилие, – сказал я, побуждаемый безумным желанием достигнуть вершины. – Еще несколько шагов, и мы у цели.
– Я не могу идти дальше, – повторила она упавшим голосом, который, казалось, не принадлежал ей. И она провела руками по лицу, словно что-то отгоняя от него.
Потом она слабо улыбнулась.
– Какой странный обман зрения! – произнесла она. – Вершина еще далеко, но кажется, что мы уже достигли ее, чем выше поднимаешься, тем дальше она уходит…
Она замолчала, как бы прислушиваясь к голосу своего сердца, и потом сказала:
– Есть души, которые страдают там, внизу… Вернемся, Клавдио, – прибавила она, и я никогда не забуду выражения ее голоса, выразившего в этих коротких звуках такую бездну затаенного.
– Дорогая, дорогая Анатолиа! – воскликнул я, беря ее за руки, преисполненный неведомым чувством, вызванным во мне этими простыми словами, в которых я видел неоспоримое указание на почти Божественное внутреннее побуждение ее души. Позвольте мне повторить вам то, что не раз говорило вам мое молчание… Где лучше, чем на этих высотах, я смогу высказаться, Анатолиа, перед вами, высшим из существ?
Лицо ее покрылось бледностью, вызванной не радостной вестью, давно ожидаемой и желанной, но невидимым ударом, нанесенным в живую плоть; и хотя с виду она оставалась спокойной, душа ее в каком-то трепете страха инстинктивным движением ужаса бросилась ко мне – я постиг это не взглядом, а тем неведомым чувством, которое проявляется во внезапной вибрации человеческих нервов и затем исчезает, оставляя пораженным наше сознание.
Она бросила вокруг себя взгляд, полный неизъяснимого беспокойства.
– Вы говорите, словно мы одни, – несвязно заговорила она. – Словно я одна… одна…
– Что с вами, Анатолиа? – спросил я, изумленный изменившимся выражением ее лица и бессвязными словами.
И одна мысль, как молния, рассеяла мое недоумение. «Самоотверженная мученица, издавна привыкшая к своей мрачной темнице среди старых стен, не была ли она внезапно охвачена таинственным ужасом, паникой, царящей в пустынности этих угрюмых извилистых скал?» Несомненно, она находилась во власти ужасных чар, ее ум мутился.
У наших ног со всех сторон открывались мрачные виды под ослепительными лучами солнца. Цепь скал лежала перед нами до последней вершины во всей своей печальной наготе; она высилась, как чудовищная груда гигантских бесформенных предметов, сохранившаяся к ужасу людей как свидетельство первобытного титанического творчества. Поверженные башни, пробитые стены, опрокинутые цитадели, обрушивающиеся купола, разрушенные колоннады, изувеченные колоссы, остовы кораблей, крупы чудовищ, скелеты титанов – чудовищная громада рисовала все, что есть громадного и трагического, своими выпуклостями и расщелинами. В прозрачности далей я ясно различал малейшее очертание скалы, на которую Виоланта указала мне в окно своим творческим жестом, словно она лежала передо мной в бесконечно увеличенном виде. Наиболее далекие вершины вырисовывались в небе с такой же резкой отчетливостью, как лежавшие перед нами осыпавшиеся края кратера, ярко освещенные солнцем. Кратер, подобно громадной разверзшейся пасти, открывал свой круглый головокружительный провал. Частью серый, как пепел, частью красный, как ржавчина, он пересекался местами длинными полосами белыми и блестящими, как соль, которые вода, собравшаяся на дне, отражала в своей металлической неподвижности. А напротив нас, подобно окаменевшему стаду, висело над пропастью Секли – одинокое селение, где с незапамятных времен маленький трудолюбивый народ занимается выделкой струн для музыкальных инструментов.
– Вы устали, – сказал я моей спутнице, стараясь привлечь ее к скале, которая могла заслонить от нее вид на пропасти и вернуть ей сознание устойчивости. – Вы устали, Анатолиа, эта усталость вам непривычна, и этот вид, быть может, несколько пугает вас… Прислонитесь к скале и закройте на несколько минут глаза. Я останусь возле вас. Вот моя рука. Я сумею свести вас вниз. Закройте же глаза…
Она снова попыталась улыбнуться мне.
– Нет, нет, Клавдио, – сказала она, – не беспокойтесь.
Потом, помолчав, она произнесла каким-то таинственным, изменившимся голосом.
– Это не то… Если я закрою глаза, быть может, я снова увижу…
Мое сердце трепетало от какого-то неведомого волнения. Лицо Анатолии снова приняло хотя и грустное, но спокойное выражение, и во всем ее существе выражалась твердая воля подавить свое страдание, и все-таки в силу каких-то неясных сопоставлений мне вспомнились внезапная тревога Антонелло, его беспокойство, служившее ему неизменным предупреждением, предвидения, мелькавшие в его бледных глазах.
– Вы поняли? – спросил я, беря ее за руку, стоя прислонившись к скале рядом с ней. – Вы поняли, что одну вас сердце мое избрало подругой в тот вечер, когда ваш отец поцеловал мою голову в знак согласия? Вы встали и вышли из комнаты, легкая, как дуновение, и не знаю почему, мне казалось, что ваше лицо орошено слезами… Скажите, Анатолиа, скажите мне, вы плакали, вам дорога была моя мечта?
Она не отвечала, но, держа ее за руку, я ощущал, как чистейшая кровь ее сердца притекала к концам ее пальцев.
– В тот вечер, – продолжал я, желая опьянить ее надеждой, – возвращаясь в Ребурсу, я увидел, как над одной из моих старых башен заблистала звезда; и так велика была уверенность, влитая в мою душу вашим присутствием, что я принял эту случайность за Божественное указание. С тех пор в ее сиянии я вижу два образа… Вы знаете, чей другой. Я слышу еще первые слова, с которыми вы обратились ко мне при встрече, слова незабвенные: «Ее душа великой доброты». И весь день образ, вызванный вами, не отходил от нас, как бы указывая мне свой выбор. И в недалеком будущем она сама проводит вас до порога жилища, некогда озаренного ее улыбкой, а теперь пустынного… Взгляните туда!
Она взглянула на далекие башни Ребурсы в глубокой долине, на которую нависшие облака отбрасывали широкие круги тени, потом она медленно перевела свой взгляд на Тридженто, и на лице ее отразилась мучительная душевная борьба. Она покачала головой и отняла свою руку от моей.
– Счастье не суждено мне, – произнесла она печальным, но твердым голосом, устремив свои взоры на сад своей скорби, на обиталище своей муки. – Я, как и Массимилла, посвятила себя, и мой обет ненарушим, как и ее. И это не только добровольный поступок, Клавдио. Я сознаю теперь, что эта жертва необходима, и я не могу отказаться от нее. Сейчас, когда вы предложили мне подняться с вами на вершину, вы слышали мой ответ. Вы видели, как легко казалось мне сначала подниматься вместе с вами, опираясь на вашу руку. Но затем… я не могла идти дальше, мы не достигли вершины. Видите: я стою, прикованная к скале. Вы предлагаете мне дар, всю цену которого вы не сознаете так хорошо, как сознаю ее я, и вот я подавлена тяжкой печалью, гнета которой я боюсь не выдержать, я, никогда не боявшаяся страданий!
Я не смел ни прервать ее, ни прикоснуться к ней. Мной овладел какой-то религиозный трепет. Я был охвачен волнением, еще более сильным, чем в тот торжественный вечер, и, даже не оборачиваясь к ней, я ощущал рядом с собой трепет чего-то бесконечно великого и таинственного, подобно изображению божеств, скрытых под покрывалами в святилище храмов. Ее голос звучал почти возле моего уха, и в то же время он доносился до меня из бесконечной дали. Она произносила простые слова, но они зарождались на вершинах жизни, достигая которых человеческая душа преображается в идеальную Красоту.
– Взгляните туда! Взгляните на дом, где с первого же дня мы встретили вас, как брата, где отец наш приветствовал в вас сына, где вы нашли нетронутой память о ваших дорогих умерших. Посмотрите, как он кажется далеко. А между тем я чувствую себя связанной с ним тысячью невидимых нитей крепче всяких цепей. Мне кажется, что даже отсюда жизнь моя всецело слита с проблесками жизни, слабо тлеющей там… Ах, быть может, вы не понимаете этого! Но подумайте, Клавдио, о жестокостях судьбы, грозящих нам, подумайте о несчастной безумной матери, об измученном и подавленном горем старце, о брате – об этой жертве, непрестанно трепещущей на краю безумия, и о другом, которому грозит та же кара, и об ужасе заражения, об одиночестве, тоске… Ах, нет, вы не можете понять! С первого же дня я боялась огорчить вас, я старалась оградить вас от жесточайших печалей, скрыть от вас сильнейшие скорби, я старалась всегда стоять между вами и нашим страданием… Редко, быть может, даже ни разу, вы не дышали истинной печалью нашего дома. Мы ходили с вами по саду, среди цветов, которые мы снова полюбили для вас, и в этом заброшенном саду вам удалось воскресить некоторые умершие мечты… Но подумайте о наших тайных муках! Вы не можете этого видеть, но я отсюда вижу все, что происходит там, позади стен, словно они из стекла, и я стою, прислонившись к ним лицом. Можно подумать, что жизнь за ними замерла. Отец и сын сидят, запершись в одной комнате; они не решаются выйти, не решаются заговорить, прислушиваются к малейшему шуму, увеличивая страдания друг друга, и оба бессильно ждут моего возвращения, насторожившись, с надеждой различить шум моих шагов и мой голос. А она вне себя, она ищет меня по всем коридорам, по всем комнатам, громко зовет меня, останавливается перед запертой дверью, прислушивается или стучит, и две несчастные души слышат ее громкое дыхание, вздрагивают при каждом ударе и беспомощно смотрят друг на друга – с каким мучением, о Боже!
Невольным движением она поднесла руки к вискам, как бы стараясь сдержать боль, и, отделившись от скалы, подалась вперед к далекому жилищу скорби. И в течение нескольких мгновений с сердцем, охваченным тоскою, я тоже стоял, наклонившись над пропастью, не спуская взгляда с далекого жилища, где томились эти души.
– Подумайте, – продолжала она разбитым голосом, – подумайте, Клавдио, что станется с ними, если меня не будет, если я покину их! Даже, уходя ненадолго, я испытываю какое-то сожаление и раскаяние. Каждый раз, когда, уходя, я переступаю порог, мрачное предчувствие сжимает мне сердце, и мне чудится, что, вернувшись, я найду дом, полный слез и криков…
Неудержимая дрожь потрясала ее всю, и глаза расширились, как бы созерцая что-то ужасное.
– Антонелло… – пролепетала она.
И несколько мгновений она не могла произнести ни слова.
Я смотрел на нее с невыразимой тоской, моя душа страдала от судорожных подергиваний ее губ. Ужасное видение, мелькнувшее перед ее глазами, предстало передо мной, и я увидел бледное худое лицо Антонелло, его быстрое помаргиванье, скорбную улыбку, неуверенные движения и приливы ужаса, внезапно охватывающие и потрясающие, как гибкий тростник, его длинное худое тело.
– Антонелло… хотел лишить себя жизни. Я одна знаю это… Этого никто не знает, даже Оддо. Увы!
Она стояла, прислонившись к скале, не в силах победить своей дрожи.
– Однажды вечером Бог открыл мне, Бог послал меня… Да славится имя Его вовеки!.. Я вошла в его комнату… и я увидела его…
Она задыхалась от волнения и судорожно сжимала пальцами горло, словно шнурок душил ее самое в эту минуту. Она дрожала обессилевшая, не имея мужества вспомнить, – она, которая сумела удержать свои вопли при виде бесчувственного тела, придать мужскую силу своим рукам, вернуть его к жизни, не зовя никого на помощь, скрыть в себе ужасную тайну и продолжать жить со страшным видением, запечатлевшимся в ее душе, переходя от опасения к опасению, от тревоги к тревоге! В величайшем откровении своего сердца она явилась мне жертвой безнадежно преданной любви, коренившейся в наиболее сокровенных глубинах ее существа. Казалось, что голос крови вопиет из всех ее жил, кровные узы опутали ее всеми фибрами.
Она родилась, чтобы до смерти нести эти нежные роковые цепи. Она готова была сжечь себя на жертвенном огне, чтобы напитать меркнущее пламя своего очага. «Какой же невероятной любовью любила бы она создание своей плоти?»
– Вы говорите об отречении, – заговорил я, делая сильное усилие выразить свою мысль, потому что все казалось мне незначительным и слабым перед величием и красотой этого возвышенного чувства. – Вы говорите об отречении, Анатолиа, но вы забываете, что я тоже с первого же дня почувствовал, что в вашем доме я нашел отца, сестер и братьев, вы не знаете, что и в моем сердце тоже живет жалость к отцу и брату, несравнимая с вашей, ибо ваша сверхчеловечна, но готовая служить им и помогать вам…
Она покачала головой:
– Нет, Клавдио, – произнесла она, скорбно улыбаясь своими пересохшими губами, – ваше великодушие увлекает вас. В моей душе еще горит пламя ваших мечтаний, но ее смущают какая-то сокровенная страстность и опасный пыл, которые по временам мелькают в вас. Вас волнует жажда борьбы и власти, вы хотите всеми способами принудить жизнь выполнить все свои обещания. Вы молоды, вы гордитесь вашей кровью, вы господин своей силы и уверены в правоте своих заветов. Кто сможет положить предел вашей победе?
Как бы охваченная внезапным откровением, она произнесла последние слова своим ясным теплым голосом, и они вызвали во мне трепет, по которому я постиг, какой мужественной вдохновительницей сил могла быть эта девственница, которая, несмотря на свою доброту и терпение, обладала древним инстинктом своего властительного рода.
– Представьте себе, Клавдио, завоевателя, который влечет за собой повозки с больными и готовится в битву, созерцая их искаженные лица и слушая их вопли. Вы можете представить себе это? Жизнь жестока, и тот, кто решил бороться с ней, неизбежно должен присвоить и себе это качество, рано или поздно какое-нибудь препятствие вызовет его раздражение и гнев… – Ей удалось подавить приступ волнения; и теперь она говорила спокойно и уверенно без малейшей дрожи. – А я, сама я… Не наступит ли день, когда и я забуду их? Не буду ли и всецело охвачена новыми привязанностями, новыми заботами, опьянением ваших надежд? Слишком велик тот долг, Клавдио, какой вы хотите возложить на спутницу ваших трудов. В моей памяти сохранились ваши слова… Увы! Невозможно поддерживать два пламени одновременно! Новое пламя вскоре станет так требовательно, что я вынуждена буду пожертвовать ему всеми благами моей души. А прежнее так слабо, что достаточно мне отвернуться от него, и оно погаснет.
Она смолкла, поникнув головой. Но быстрым движением, как бы снова охваченная своей первой тревогой, она оглянулась вокруг; и движение ее пересохших губ сказало мне об ее жажде. Затем она обернулась ко мне и, пристально глядя мне в глаза, спросила с каким-то внутренним порывом:
– Действительно ли ваше сердце избрало меня? Вы до глубины исследовали его? Обманчивая мечта не затуманила от вас истины?
Я был так потрясен этим взглядом и неожиданным сомнением, что побледнел, как уличенный во лжи.
– О, что вы говорите, Анатолиа?
Она отошла от скалы, сделала несколько неверных шагов и остановилась, как бы прислушиваясь, обеспокоенная, взволнованная.
– Есть души, которые страдают на этом пути, – повторила она с тем же выражением, что и в первый раз.
И несколько секунд она стояла в раздумье, слабым движением проводя рукой по лбу.
Потом обернулась ко мне с тревожной быстротой, словно ее преследовали и она боялась не успеть сказать мне:
– Завтра я уезжаю. Я должна проводить Массимиллу. У меня не хватает мужества отпустить ее одну с братом. Я должна проводить ее до дверей ее убежища. Она будет молиться за нас… Я знаю, что она идет туда не за утешением, а как на смерть, поэтому я должна быть с ней. Для нее это конец всему. Я буду в отъезде несколько дней. В продолжение нескольких дней только одна из нас останется в Тридженто… Она старшая, она почти имеет право… Она достойна… Не знаю, ваше сердце, быть может, подскажет вам истину… Клянусь вам, Клавдио, я буду молиться со всем пылом моей души, чтобы по возвращении я узнала, что все совершилось ко благу каждого… Как знать, быть может, великое благо ожидает вас. Я верю, Клавдио, в вашу звезду. Но на мне лежит запрет… Я не умею высказать, не умею высказать… Моя воля омрачена… Сейчас вот меня охватил необъяснимый страх, и потом… печаль, печаль, еще неведомая мне…
Она остановилась подавленная, растерянная, задыхающаяся, как если бы она восприняла чувство бесконечной скорби, разлитой кругом нас в палящих лучах солнца.
– Как вы страдаете, и вы тоже! – прошептала она, не глядя на меня.
И, протягивая мне обе руки последним усилием воли, она сказала:
– Прощайте! Пора вернуться. Благодарю, Клавдио. Вспоминайте меня как преданную вам сестру. Моя нежность никогда не изменит вам.
Она отвернулась от меня, глаза ее были полны слез. Я поцеловал ее руки.
– Прощайте! – повторила она, делая движение по направлению к спуску. Но тут же оперлась на скалу.
– Умоляю вас, Анатолиа, подождите! – говорил я, поддерживая ее. – Побудьте еще немного здесь в тени, соберитесь с силами. Спускаться будет трудно.
– Нас ждут! Нас ждут! – бормотала она, как бы вне себя, заражая меня своей безумной тревогой. – Пойдемте, Клавдио! Я буду опираться на вас. Если мы останемся еще, мне будет хуже, я не смогу сделать ни шага… О, какая ужасная жажда мучит меня!
Я видел, что ее бедные уста горели от жажды. Меня охватила такая тревожная жалость, что я готов был разрезать свои жилы, чтобы напоить ее. Вокруг нас не было и признака воды. Только на дне потухшего кратера сверкали металлическим блеском неподвижные воды озера. Быстрые образы, создание лихорадочного бреда, проносились в моем мозгу: широкая розовая река, покрытая кувшинками, Виоланта, перегнувшаяся за борт лодки, наклонившаяся к цветам и вдыхающая их сырость, жесткость ее взгляда, резкая складка сдвинутых бровей…
Мы вздрогнули, когда внезапно до нас долетела волна каких-то непонятных звуков. Строгое молчание этих пустынных высот казалось нам ненарушимым. Это неожиданное вторжение звуков при нашем волнении поразило нас, как явление необычайное. Анатолиа прижалась к моей руке, вопросительно глядя на меня расширенным взором.
– Это в Секли, – сказал я. – Это колокола Секли…
Я узнал звук колоколов, и мы слушали их, стоя рядом, склонившись к звучной пустоте кратера в тени, отбрасываемой на нас скалой.
Звучный, как гигантские цимбалы, пустой кратер воспринимал колеблющиеся волны металлических звуков и сливал их в глухой непрерывный гул, распространявшийся до бесконечности в залитой светом пустыне. Над всем этим одиночеством, где первобытная громада, искаженная в тысячи выражений бешенства и скорби, высилась над рыжеватой долиной, по которой змеей извивалась река, над разветвлениями гор, спускающихся до отдаленного моря, повсюду проносилось таинственное слово бронзового голоса, отраженного громадной огнедышащей пастью. Казалось, он несся все дальше и дальше в безграничном пространстве за долины, горы и моря, туда, где терялся мой усталый взор, туда, куда мчалась, подобно ветру, насыщенному цветочной пыльцой, моя мысль, бесформенная и непонятная, но одаренная сокровенной творческой силой. Огромное неясное чувство, в котором кипели бесчисленные ощущения скорби и радости, прошлого и будущего, смерти и жизни, мучило мою душу, казалось, разметывало ее и открывало в ней пропасти, как буря в океанах.
Изумленный, я глядел на озеро, темное и неподвижное, похожее на слепой глаз подземного мира, потом я перевел взгляд на головокружительную бездну кратера, на котором остался отпечаток урагана первобытного огня, как иногда искривление предсмертной судороги остается на губах умершего. И мой взгляд остановился на жалких домиках Секли, этого хрупкого гнезда людей, едва выделяющегося на скалах, к которым оно прилепилось. И передо мной мелькнуло фантастическое видение этого простого, тихого народа, с незапамятных времен занимающегося выделкой из кишок ягнят музыкальных струн, предназначенных выражать на языке искусства величайшие мечты жизни и распространять опьянение ими в мир среди мириад неведомых душ.
Гул все разливался в пылающем воздухе, по-прежнему ровный и непрерывный. Моя спутница неподвижно стояла рядом со мной, и я не решался заговорить и нарушить очарование. Но вдруг она отвернулась и разразилась рыданиями, как если бы она увидела последние минуты агонии. Закрыв лицо руками и прислонившись к скале, она отчаянно рыдала.
– Анатолиа, Анатолиа, что с вами? Ответьте, Анатолиа! Скажите мне хоть слово, хоть одно слово!
И не в силах преодолеть своего беспокойства я сделал движение взять ее за руки, чтобы отвести их от лица. Но близко от нас я услышал чьи-то быстрые шаги по камням, тяжелое дыхание, чья-то тень мелькнула передо мной.
– Это вы, Виоланта?
Она поднималась по крутому склону с гибкостью дикого зверя, и во всем ее существе было что-то враждебное, чуждое. Голова ее была обернута в густую синюю вуаль, так что все лицо ее было скрыто как под маской, и только глаза сверкали сквозь ткань.
Она остановилась около скалы, враждебная, с запрокинутой головой, словно задыхаясь, и, вероятно, ей было тяжело дышать, но она не откинула вуали. Быстрое дыхание вздымало ее грудь и колебало вуаль, непреодолимая дрожь сотрясала ее руки, перчатки на которых были разорваны: разорваны, быть может, об острые камни при каком-нибудь опасном падении.
– Мы вас ждали, – произнесла она, наконец, прерывающимся, несколько свистящим голосом. – Мы долго ждали вас. Так как вы не шли, я пошла… вам навстречу.
Я видел сквозь вуаль судорожное движение ее губ. Под удушливой синей маской, которую она не хотела поднять, я воображал искаженное лицо. И с минуты на минуту моя внутренняя буря росла с такой быстротой, что я был не в силах разжать губы. Но я чувствовал, что потребность молчания охватила не только меня одного.
Над нашими головами раздавался непрерывный гул колоколов, отражаемый кратером.
Анатолиа перестала рыдать, но лицо ее хранило следы слез, и полуопущенные веки ее покраснели.
– Пойдемте, – тихо сказала она, не глядя ни на меня, ни на сестру.
И мы начали молча спускаться, сопровождаемые звоном колоколов, в ослепительном свете солнца. Трудный спуск казался бесконечным! Они то шли впереди меня, то отставали, и, когда они пошатывались, я поддерживал то одну, то другую. Каждое мгновение сердце мое сжималось от страха, что они лишатся чувств. Когда колокола в Секли смолкли, мы испытали обманчивое облегчение, но скоро мы заметили, что в тихом воздухе наше сдавленное дыхание увеличивало наши страдания, и нам казалось, что мы слишком ясно слышим шум нашей крови.
С диким упорством Виоланта продолжала задыхаться под своей синей маской. Несомненно, страшная жажда жгла ее горло, как мне и сестре. Когда я брал ее руку, поддерживая на неровностях пути, я видел сквозь разорванную перчатку капли крови на царапинах и с глубоким потрясением я вспоминал цветущий кустарник.
Позднее в долине, где нас ждали мои слуги с мулами и где мы передохнули, томимые жаждой и измученные усталостью, я в последний раз слил трех княжон в одну бесконечно-прекрасную и скорбную гармонию.
Они не были в запертом саду, и все-таки вокруг них лежала каменная ограда, достойная их душ и судеб, ибо вид окружающей местности был величественный и своеобразный.
Скалы, расположенные амфитеатром, представляли вид колизея, построенного с искусством циклопов, изъеденного веками бесчисленными непогодами, но сохранившего отпечаток чудных следов. На них виднелись отрывки неведомых письмен, непостижимые тайны Жизни и Смерти; в извилистых жилах камня текла сущность божественной мысли, а в наклонах бесформенных масс таился символ, как и в позах бессмертных статуй.
Здесь мы остановились, здесь я в последний раз воспринял их гармонию.
Крестьянин, похожий на того, который срезал серпом ветви миндалевого дерева, проводил нас к источнику скрытому в углублении грота. Источник журчал, прозрачный и холодный, и над водой плавала деревенская чашка из коры, пробитая, без дна, подобно ненужной оболочке плода.
Я подал Анатолии другую чашку, принесенную крестьянином. Но Виоланта, не дожидаясь, приподняла вуаль надо ртом и, наклонившись к струе, пила ее длинными глотками, как дикое животное.
Когда она поднялась, я видел, как вода стекала по ее губам и подбородку, но она быстро отвернулась и опустила вуаль. Так, закутанная в вуаль, она села на камень, самый близкий к дикому источнику, певшему ей слабую песнь, и ее поза вызвала в моей душе все очарование ее фонтанов. Несмотря на усталость, она не ослабевала, напротив, она держалась прямо, как бы застыв в немой враждебной гордости. Еще раз все окружающие предметы признавали власть ее присутствия, и невидимые узы сплетали ее тайну с тайнами окружающего. Еще раз она направляла мои мысли в далекие времена, к античным образам Красоты и Скорби. Она была среди нас и словно отсутствовала. И в молчании она, казалось, говорила мне подобно Деянире: «Я владею заключенным в бронзовую вазу античным даром древнего Кентавра».