Текст книги "Том 5. Девы скал. Огонь"
Автор книги: Габриэле д'Аннунцио
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 19 (всего у книги 29 страниц)
– Я ослеплен тобой и ничего больше не помню!
– Что волнует тебя? Что видишь ты во мне?
– Я не знаю… Не знаю…
– О! Но я хорошо знаю!
– Зачем мучить себя? Я люблю тебя… Это любовь, которая…
– Которая подписывает мой смертный приговор. Я должна умереть. Назови меня еще раз, как ты меня называл…
– Ты моя! Ты принадлежишь мне. Я не хочу терять тебя.
– Ты меня потеряешь!
– Но отчего? Я не понимаю… Мое желание оскорбляет тебя? Но разве ты не желаешь меня так же. Разве ты не была охвачена той же бешеной страстью? Твои зубы стучали.
Его страсть воспламеняла ее, доводила до исступления. Она закрыла лицо руками. Ее сердце колотилось в онемевшей груди и, точно молот, отбивало громкие удары в ее голове.
– Посмотри.
Он коснулся своей раненой губы, нажал маленькую царапину и протянул к Фоскарине пальцы, окрашенные вытекшей каплей крови:
– Ты оставила знак, точно хищное животное…
Быстрым движением она вскочила с места, как будто ее тронули раскаленным железом. Расширенными глазами смотрела она на него, словно хотела поглотить его взглядом. Ее ноздри затрепетали. Все ее тело судорожно взвивалось, казалось освободившимся от своих одежд. Ее лицо среди раскрывшихся рук, как среди разорванной маски, ожило, загорелось – мрачное, подобно свету без лучей. Она была чудно хороша, сильная, жалкая.
– Ах, Пердита! Пердита!
Никогда, никогда не изгладит он из своей памяти ни этого движения ее, ни могучего вихря, охватившего его, ни своего страха, ни своих восторгов.
Глаза его закрылись. Он забыл мир… Забыл славу… Глубокий и священный сумрак проник в его душу, как в храм. Его мысли застыли. Но все его чувства стремились перейти границу человеческого, перешагнуть за предел доступного, достичь высочайших наслаждений, извлечь из глубины сокровенных тайн дивную гармонию страсти, постигнуть все самое чудесное, самое совершенное – жизнь и смерть.
Он снова открыл глаза. Перед ним была почти темная комната, через балконную дверь виднелось далекое небо, деревья, купола, башни, неясные очертания лагуны, Эвганейские горы, голубоватые и спокойные, точно сложенные крылья земли в ее вечернем умиротворении. Он видел призраки молчания и молчаливую фигуру, прильнувшую к нему, как кора к стволу дерева.
Женщина опиралась на него всей тяжестью своего тела, пряча свое лицо на его плече, сжимая его до потери сознания в тесном объятии, неразрывном, точно объятие мертвеца. Казалось, ее можно было отделить от возлюбленного, только отрубив ее руки.
Стелио чувствовал твердость и упругость этого живого кольца, плотно сжимавшего его, а вдоль его ноги, словно вода ручья по песчаному дну, пробегала дрожь ее ослабевшего трепещущего тела. Бесконечные образы рождались из этого трепета, проходили в этом дрожании воды, бесчисленные, непрерывные, текущие из глубины, привлеченные издалека… Они проходили, проходили, все более и более сгущаясь, все более и более темнея – потоком житейских волнений. И он страдал за нее, за самого себя, сознавал, что она вся – его, как дерево, поглощаемое огнем, и снова слышал ее безнадежные слова после порыва страсти: «Я должна умереть».
Он снова глядел через отворенную дверь балкона, видел, как сады тонули во мраке, в домах зажигались огни, одна за другой загорались звезды на печальном небе, длинная бледная полоса воды блестела в глубине лагуны, холмы слились с покровом ночи, ушли вдаль, стремясь к сказочным странам. Там открывался целый мир для подвигов, для побед, там можно было возноситься мечтами, побеждать судьбу, разгадывать загадки, срывать лавры, там вились пути, где обитала тайна непредвиденных встреч, где проходило счастье под покрывалом, и никто его не узнал. И в этот час, быть может, в каком-нибудь уголке мира существовали ему равные, близкие по духу, братья или далекие враги, на чело которых после целого дня труда и ожидания нисходило яркое вдохновение, рождающее бессмертие. В этот час, быть может, какой-нибудь человек кончал дивное творение или раскрывал великую мировую загадку. А он, он был пленником своего тела, распростертым под тяжестью этой измученной женщины. Его чудная будущность могущества и страданий, подобная кораблю, нагруженному золотом и железом, разбилась о него самого, как о подводные камни. А что делала, о чем думала в этот вечер Донателла Арвале на своем тосканском холме, в уединенном доме, возле безумного отца? Обманывала ли она свою волю упорной борьбой? Углублялась ли в тайники своей души? Была ли она непорочной?
И он оставался неподвижным в объятиях женщины, его руки онемели, сжатые крепким кольцом. Невольное, холодное отчуждение овладело его существом. С силой непреодолимого ужаса грусть скоплялась в его сердце. Ему казалось, что молчание ожидало крика. В его членах, оцепеневших под бременем, мучительно забились жилы. Мало-помалу объятия разжимались, словно жизнь уходила из них. Слова отчаянья вдруг отозвались снова в его душе. Его охватил внезапный страх перед призраком смерти. Но он не двинулся, не заговорил, не попытался рассеять это зловещее облако страха, висевшее над ними обоими. Он потерял всякое сознание места и времени. Ему казалось, что он и эта женщина – среди бесконечной равнины, поросшей сухими травами под белым небом. И они ждут, ждут голоса, который бы позвал их, который бы вернул им спокойствие. Неясные грезы рождались из его бессознательного состояния, извивались, изменялись в кошмаре. Теперь ему казалось, что он взбирается по скалам со своей спутницей и оба они задыхаются и оба объяты мучительным, невыносимым ужасом…
Вдруг Стелио вздрогнул и открыл глаза, заслышав удар колокола. Это звонил колокол San-Simeone-Profeta Металлический звук пронизывал уши подобно острому лезвию.
– Ты тоже задремала? – спросил он Фоскарину, лежавшую бессильно, как мертвая.
И, подняв руку, он провел ею нежно по ее волосам и лицу.
Вдруг она разразилась рыданиями, словно эта рука разбивала ее сердце. Она рыдала, рыдала на груди своего возлюбленного и не могла умереть.
– У меня есть сердце, Стелио, – пристально глядя на него, сказала Фоскарина с мучительным усилием, заставлявшим дрожать ее губы, как будто, произнося эти слова, она должна была победить непреодолимую робость. – Я страдаю от своего сердца, Стелио, оно бьется такой ненасытной, такой томительной жизнью, что вам не понять этого никогда.
Она улыбнулась бледной улыбкой, скрывающей муки, подумала, протянула руку к букету фиалок и поднесла его к своему лицу. Ее веки опустились, ее лоб виден был между волос и цветов – прекрасный и печальный.
– Ты иногда ранишь это сердце, – говорила она тихо, сквозь фиалки. – Иногда ты бываешь жесток со мной.
Казалось, скромный душистый букет помогал ей признаться в своем горе, прикрыть робкий упрек, бросаемый ей своему другу. Она умолкла и склонила голову Слышно было, как трещали угли в камине, как однообразные капли дождя падали в унылом саду.
– Я жажду доброты, друг мой, ах, если бы ты знал, как жажду. Доброты истинной и глубокой, она не говорит, но умеет понять, умеет дать все одним взглядом, одним движением, и она сильна, и она тверда, всегда вооружена против жизни, которая соблазняет и оскверняет. Эта доброта – знакома ли она тебе?
Ее голос звучал то уверенно, то слабо, отражая ее душу таким горячим звуком внутреннего огня, что молодой человек чувствовал, как этот звук проникал в его кровь, подобно жизненному току.
– В тебе, да, в тебе мне знакома она.
Он склонился к ее ногам, взял ее руки, державшие фиалки, благоговейно поцеловал их одну за другой и остался у ее ног в этой покорной позе. Нежный запах фиалок как бы возвышал его чувство. Во время паузы говорили огонь и дождь.
Фоскарина ясным голосом спросила:
– Считаешь ли ты меня своим верным другом?
– Разве ты не видела меня спящим у твоего сердца, – ответил он тихо, охваченный вдруг снова волнением, в этом вопросе предстала пред ним ее душа, открытая и прямая, и в глубине своей собственной гордой души он почувствовал потребность веры и опоры.
– Да. Но это ничего не доказывает. Молодость всюду спит покойным сном. Ты молод…
– Я тебя люблю и верю тебе. Я отдаюсь тебе всецело. Ты спутница моей жизни. Рука твоя сильна.
Он видел, как знакомый ужас искажал черты ее лица, и голос его дрогнул любовью.
– Доброта… – продолжала она, с легкой лаской касаясь его волос, – ты умеешь быть добрым – ты всегда жаждешь утешить, милый друг мой. Но ошибка совершена и требует возмездия. Сначала мне казалось, что в моих силах оказать тебе самую смиренную и самую великую поддержку, а теперь мне кажется, что я могу сделать лишь одно: уйти и исчезнуть, оставить тебя свободным с твоей судьбой.
Он прервал ее, приподнимаясь, чтобы охватить своими руками ее лицо.
– Я могу сделать то, чего не может сделать любовь, – тихо сказала она, побледнев.
И она взглянула на него так, как никогда еще не глядела. Он почувствовал, что его руки держат душу – живой источник, прекрасный и драгоценный.
– Фоскарина, Фоскарина! Моя душа! Моя жизнь! О, да! Ты можешь дать мне больше чем любовь, я это знаю. И все ничтожно в сравнении с тем, что даешь мне ты, и никто не заменит мне тебя на моем пути. Верь мне! Верь! Я повторял тебе это часто, помнишь? Даже тогда, когда ты еще не принадлежала мне, когда наш договор еще стоял между нами.
Продолжая держать ее лицо в ладонях, он наклонился и страстно поцеловал ее в губы.
Она содрогнулась до мозга костей, ледяная струя снова коснулась ее и пронизала насквозь.
– Нет, нет… не надо… – молила она вся бледная, отворачиваясь от Стелио. Ее грудь вздымалась, как во сне, нагнулась она, чтобы поднять упавшие фиалки.
– Договор? – произнесла она после минутного молчания.
Слышался треск неподдающегося пламени угля, дождь хлестал по камням и веткам. Время от времени этот шум подражал морю, вызывал в памяти образы унылого одиночества, неприветливой дали, людей, блуждающих под гнетом судьбы.
– Зачем мы нарушили наш договор?
Стелио пристально следил за языками огня в камине, в его открытых ладонях оставалось необыкновенное ощущение – чудесный отпечаток этого человеческого лица, озаренного великой красотой.
– Зачем? – повторила горестно женщина. – Ах, признайся, признайся – ты тоже в ту ночь, ранее, чем нас охватило и увлекло слепое безумие, ты тоже предчувствовал гибель и крушение всего, всего, ты тоже сознавал, что мы не должны уступать, если хотим спасти лучшую часть самих себя – эту опьяняющую силу, казавшуюся мне единственной роскошью моей жизни. Признайся, Стелио, скажи правду! Я почти могла бы напомнить тебе минуту, когда ты услышал внутренний голос предостережения. Разве это не было там, на воде, в час нашего возвращения в обществе Донателлы.
Прежде чем произнести ее имя, она колебалась с минуту, а затем почувствовала почти физическую горечь – горечь, спустившуюся из ее уст в глубину ее души, как будто буквы этого имени были для нее отравой. Она страдала, ожидая его ответа.
– Я потерял способность оглядываться на прошлое, Фоска, – ответил Стелио, – да я бы и не хотел этого делать. Мое лучшее «я» не потеряно для меня. Мне нравится, что твоя душа воплощается в твоих жадных устах, что твое лицо бледнеет при моем прикосновении и что ты идешь навстречу моим желаниям.
– Замолчи! Замолчи! – молила она. – Перестань мучить меня. Не мешай мне рассказать тебе мое горе. Отчего не придешь ты на помощь мне?
Она откинула голову немного назад, на подушки дивана, и сжалась, точно под жестокими ударами, устремив пристальный взор на пламя камина и избегая смотреть на своего возлюбленного.
– Не раз читала я в твоих глазах нечто, внушающее мне ужас, – наконец выговорила она с усилием, глухим голосом.
Он вздрогнул, но не посмел ей противоречить.
– Да, ужас, – повторила она более отчетливо, неумолимая к самой себе, победив свою слабость и овладев своим мужеством.
Они оба стояли перед лицом истины с трепещущими и беззащитными сердцами.
Она заговорила твердо:
– Первый раз это случилось там, в саду, в известную тебе ночь. Я поняла, что ты видел во мне тогда всю грязь, через которую я прошла, всю низость, по которой я ступала, всю мерзость, которая возбуждала во мне отвращение. О, да! Ты не мог тогда признаться, какие видения зажигали в тебе кровь. Твои глаза были жестоки, и твои губы искривились. Когда ты понял, что оскорбляешь меня, тебе стало меня жаль. Но потом… потом… – Она вспыхнула, и голос ее зазвенел, и зрачки расширились. – В течение стольких лет поддерживать лучшей частью своего существа чувство благоговения и восторга вблизи, вдали, в радости, в печали – принимать с самой чистой благодарностью все утешение, приносимое людям даром твоей поэзии, со страхом ожидать других даров все более совершенных, верить в великую силу твоего гения с самой минуты ее зарождения, не спускать никогда глаз с твоей славы, молиться за нее утром и вечером, молчаливо и упорно выдерживать постоянные усилия для развития и совершенствования своего ума, чтобы он стал достойным тебя, столько раз на сцене перед воспламененными зрителями произносит с дрожью бессмертные слова, думая о тех словах, которые, быть может, скоро сообщишь миру ты через мои уста, работать без отдыха, вечно пытаться достичь большей простоты, большей силы в искусстве, постоянно жаждать самоусовершенствования из боязни, что я не понравлюсь тебе, окажусь ниже созданного тобой идеала, дорожить своей мимолетной славой только затем, чтобы когда-нибудь она послужила твоей славе, призывать с пламенной верой твои новые творения, чтобы иметь возможность способствовать твоей победе, прежде чем я покину сцену, защищать против всего и против всех эту тайну моей души, против всех и, главней против себя самой, вложить в тебя всю мою печаль, всю мою упорную надежду, все мои героические стремления, все доброе, сильное и свободное… Ах, Стелио! Стелио!..
Она остановилась на мгновение, задыхаясь, с сердцем, переполненным горечью, оскорбленная при этом воспоминании, словно при новом позоре.
– И прийти к такому концу – на заре того дня, увидеть, как ты уходишь от меня в то ужасное утро…
Она помертвела, казалось, вся кровь отхлынула от ее лица.
– Ты помнишь?
– Я был счастлив. Счастлив! – вскричал Стелио сдавленным голосом, потрясенный до глубины души и бледнея в свою очередь.
– Нет! Нет! Вспомни, ты встал с моего ложа, как с ложа куртизанки, пресыщенной после нескольких часов страстного наслаждения.
– Ты ошибаешься! Ты ошибаешься!
– Признайся! Скажи правду, она одна еще может спасти нас.
– Я был счастлив, мое сердце ликовало, я грезил, надеялся, я верил в свое возрождение.
– Да, да, ты был счастлив, потому что снова дышал спокойно, снова чувствовал себя свободным и молодым, как ветер, как утро. О, твои наслаждения были слишком острыми, в твоих ласках было слишком много отравы. Что видел ты в той, которая столько раз хотела лучше умереть – ты это знаешь, – чем осквернить мечту, лелеемую ею в ее скитаниях по свету? Скажи, разве не видел ты в ней развратницу, игрушку страстей и мимолетной прихоти, странствующую актрису, на своем ложе, как и на сцене, принадлежащую всем и никому.
– Фоскарина! Фоскарина!
Он бросился к ней и зажал ей рот дрожащей рукой.
– Нет! Нет! Не говори этого! Замолчи! Ты безумная! Да, безумная.
– Это ужасно! – прошептала она, падая на подушки почти в обморок, разбитая своей страстью, бессильная под наплывом горечи, хлынувшей из ее сердца.
Но глаза ее оставались широко раскрытыми, неподвижные, точно кристаллы, сурово и пристально смотрели они на него. Эти глаза мешали Стелио говорить, отрицать или смягчать обнаруженную истину. Он закрыл их концами пальцев, как закрывают глаза мертвецов. Она поняла это движение, полное бесконечной грусти, она почувствовала на своих веках пальцы, прикасающиеся с лаской, свойственной лишь любви и состраданию. Ее горечь рассеялась, клубок, сдавливающий горло, исчез, ресницы сделались влажными. Она протянула руки, обняла его шею, стараясь приподняться. И казалось, что она как будто сжималась, становилась легкой и слабой, и полной молчаливой мольбы.
– Итак, я должна умереть, – шепнула она голосом, звучащим внутренними слезами. – Неужели нет спасения? Нет прощения?
– Я люблю! Люблю тебя!
Она высвободила свою руку и поднесла ее ладонью к огню, словно хотела прочесть на ней свою судьбу. Потом снова прижалась к Стелио.
– Да, еще немного… еще недолго. Позволь мне побыть с тобой. И потом я уйду… уйду умирать туда… далеко… на камне под каким-нибудь деревом. Позволь мне побыть с тобой еще немного…
– Я люблю тебя, – повторял возлюбленный.
Слепые и непобедимые силы сгущались над их головами, веяли над их поцелуями. Они чувствовали присутствие этих сил, и страх разжимал их объятия, и от соприкосновения их тел в душах их с мукой рождалось добро и зло, сливаясь воедино. Голос стихий среди молчания говорил неясные слова, и слова эти были как бы непонятным ответом на их немой вопрос. Около них и вдали – огонь и вода шептались, отвечали, рассказывали. Мало-помалу звуки эти обратили на себя внимание Стелио, пленили его, очаровали, повлекли за собой в мир бесчисленных легенд, порожденных жизнью. В ушах его зазвучали две реальные и глубокие мелодии, выражающие слияние воли двух первоначальных стихий: две дивные мелодии, уже звучавшие ему однажды. Они должны были служить основной симфонической темой в его новой трагедии. Внезапно его страдания и тревога исчезли, уступая место счастливому отдыху, минуте очарования. И объятия женщины разомкнулись, как бы повинуясь тайному повелению освободить его.
– Нет спасения! – сказала она самой себе, точно повторяя формулу приговора, объявленного ей в то время, когда Стелио слушал свои великие мелодии.
Она согнулась, положила подбородок на ладони рук и оперлась локтями о свои колени, в таком положении сидела она, сдвинув брови, устремив взор на пламя камина.
Стелио взглянул на нее и снова был захвачен ее молчаливым отчаяньем. Отдых кончился слишком скоро, но его ум запечатлел в себе творение, и он оставался возбужденным, почти нетерпеливым. Теперь это отчаянье казалось ему напрасным, смятение женщины чуть ли не докучливым, ведь он ее любит, желает ее, ласки его пламенны, они свободны оба, и уголок, где они живут, располагает к грезам и наслаждениям. Он хотел бы найти быстрый способ рассеять всю тяжесть, изгнать все печальные мысли, вернуть возлюбленной радость жизни. Он призвал на помощь свою изобретательную нежность, чтобы найти тихие слова, которые вызвали бы улыбку на ее скорбных устах и умиротворили бы ее душу. Но теперь в нем не было больше беззаветной грусти и трепетной жалости, подсказавших ему такое любящее прикосновение, когда он закрывал ее исступленные глаза. Его инстинкт внушал ему теперь только чувственные ласки, ласки, одурманивающие душу, поцелуи, смущающие мысли.
Он колебался, не сводя с нее глаз. Она сидела все в той же позе, согнувшись, опершись подбородком на руки, сдвинув брови. Пламя озаряло ее лицо и ее волосы дрожащим светом, ее лоб был юношески чист и прекрасен, но что-то дикое притаилось в естественных волнах ее волос и в рыжеватом отблеске густых длинных прядей около висков, что-то гордое, суровое, напоминающее крылья хищных птиц.
– На что ты смотришь? – спросила она, почувствовав на себе его взгляд. – Не нашел ли ты у меня седого волоса?
Он опустился перед ней на колени, гибкий, вкрадчивый.
– Я вижу, что ты прекрасна, Фоскарина. Я нахожу в тебе всегда лишь то, что меня пленяет. Я смотрел на волны твоих волос, на эти волны, созданные не гребнем, а житейскими бурями.
Он погрузил свои жадные руки в густые локоны. Она закрыла глаза, снова охваченная ледяным холодом, во власти этой могущественной силы, снова она отдавалась, становилась его вещью, как кольцо, надетое на палец, как перчатка, как одежда, как слово, которое можно сказать и не говорить, как вино, которое можно выпить или выплеснуть на землю.
– Я вижу тебя прекрасной. Когда ты закрываешь так глаза, я чувствую тебя моей до самой глубины, без остатка, моей, во мне, как душа, слитая с телом, ты и я – одно. Ах, я не умею тебе объяснить. Твое лицо бледнеет, и я чувствую это внутри себя, я чувствую любовь, бьющуюся в твоих жилах, разливающуюся до корней твоих волос, я вижу, как она вырывается потоком из-под твоих век… Когда твои веки дрожат, мне кажется, что они дрожат в моей крови и что твои ресницы касаются моего сердца.
Она слушала, опустив глаза, ощущая в них красный трепет пламени, минутами ей представлялось, будто этот голос звучал вдали и говорил не с ней, а с другой, и она подслушивала тихонько слова любви, терзалась ревностью и была охвачена дикой жаждой мести, между тем как ее тело оставалось неподвижным и ее руки висели беспомощно в тяжелом оцепенении, безоружные, бессильные.
– Ты – моя страсть и ты – мое возрождение. Ты обладаешь властью вдохновлять, и ты сама не сознаешь этой власти. Самый простой из твоих поступков открывает мне неизведанную доселе истину. А любовь, как и разум, разгорается, отыскивая правду. Зачем? Зачем ты себя терзаешь? Ничто не погибло! Ничто не потеряно! Мне надо быть свободным и счастливым, обладая твоей истинной, безграничной любовью для того, чтобы создать прекрасное творение, ожидаемое людьми. Мне необходима твоя вера, необходимо творить в радости. Одно твое присутствие делает мой ум бесконечно плодотворным. Сейчас в твоих объятиях я услышал среди молчания целый поток музыкальных мелодий.
С кем говорил он? От кого ждал радости? Жажда музыки не переносила ли его мыслями к той, которая пела и своим пением преображала Вселенную. От кого, как не от свежей юности, непорочной девственности мог он ожидать радостей и вдохновения. Когда она держала его в своих объятиях – в нем пела та, другая. И теперь, теперь разве не с другой говорил он? Она одна могла ему дать все необходимое для искусства и для жизни. Девственница представляла собой новую силу, скрытую красоту, нетронутое доселе оружие, острое и прекрасное оружие для опьяняющей битвы. Проклятие! Проклятие!
Горе и злоба раздирали ее душу в этом дрожащем сумраке, и она не смела выйти на свет. Она страдала, точно поверженная на землю злым духом. Ей казалось, что она гибнет вместе со своей тяжелой ношей – прожитой жизнью, с годами унижения и торжества, со своим печальным лицом и тысячью масок на этом лице, со своей истерзанной душой и тысячью душ, обитавших в ее смертном теле. Эта страсть, которая могла ее спасти, толкала ее безвозвратно к разрушению и гибели. Чтобы дойти до нее, желание возлюбленного должно было пересечь весь этот мрак ее прошлого, сотканный, как он думал, из бесчисленной смены неизвестных объятий, и от этого оскорбительного заблуждения желание его становилось оскверненным, извращенным, раздраженным, злобным и должно было перейти в презрение. Всегда этот мрак ее прошлого станет возбуждать в нем инстинкт животной жестокости, скрытой в его ненасытной чувственной натуре. Ах, что она сделала! Она дала оружие в руки неумолимого хищника, и он стал между ней и ее другом. Она сама в тот жгучий вечер Огня привела к нему прекрасную и юную добычу, и он охватил ее взглядом избрания и обещания. С кем говорил он сейчас, как не с этой другой? У кого молил он радости?
– Не грусти, не грусти…
Теперь она уже неясно различала слова, словно душа ее лежала на дне пропасти, а голос звучал наверху. Но она ощущала нетерпеливые прикосновения рук, и среди этого кровавого сумрака, казалось, порождавшего безумие и кошмар, из мозга ее костей, из ее жил, из всего ее смятенного существа вдруг вырвался дикий протест…
– Ты хочешь, чтобы я тебя отвела к ней? Ты хочешь, чтобы я позвала ее к тебе? – вскричала несчастная, устремив на него горящие глаза, схватив его за руки с конвульсивной силой и впиваясь в него ногтями. – Она ждет тебя! Зачем остаешься ты здесь? Иди! Беги! Она ждет тебя!
Фоскарина вскочила, заставила подняться и Стелио, пытаясь толкнуть его к дверям. Она была неузнаваема. Ярость делала ее жестокой и опасной. Невероятная сила явилась в ее руках, энергией стихии дышали все ее члены.
– Кто ждет меня? Что ты говоришь? Что с тобой? Приди в себя, Фоскарина!
Он путался в словах, называл ее имя, дрожа от ужаса, потому что ему почудился в ее лице призрак безумия. Но она, вне себя, не слушала его.
– Фоскарина!
Он позвал ее, собрав все свои силы, дрожа от напряжения, как будто своим криком хотел удержать рассудок, готовый ее покинуть.
Она вздрогнула, вытянула вперед руки и обвела вокруг затуманенным взором, словно просыпаясь и не помня того, что случилось. Она задыхалась.
– Иди, сядь сюда!
Стелио подвел ее к дивану и заботливо усадил на подушки. Его тихая нежность смягчала ее. Казалось, она приходила в себя после обморока и ничего не понимала. Жалоба сорвалась с ее уст.
– Как мне больно!
Она потрогала свои затекшие руки, щеки, причинявшие ей боль около челюстей. И начала дрожать от холода.
– Ляг, положи сюда свою голову.
Он заставил ее лечь, поправил подушки, тихо, осторожно склоняясь к ней, как к любимому больному существу, отдавая ей все свое сердце – оно билось, билось это сердце, еще не оправившись от испуга.
– Да… да… – отозвалась она голосом, похожим на вздох, точно стараясь продолжить его заботливую ласку.
– Тебе холодно?
– Да.
– Хочешь, я закрою тебя?
– Да.
Он принялся искать одеяло, нашел на столе старинный бархат и закрыл ее им.
– Тебе удобно так?
Она сделала утвердительный знак смыкающимися глазами.
Тогда Стелио поднял упавшие, немного поблекшие и еще теплые фиалки и положил букетик на подушку около ее лица.
Она сделала еще более легкое движение ресницами. Он поцеловал ее в лоб, потом отошел, чтобы разжечь огонь, подкинул дров, раздул сильное пламя.
– Теплее ли тебе? Согреваешься ли ты? – спросил он тихо.
Потом он приблизился к ней, нагнулся над измученной женщиной и прислушался к ее дыханию – она заснула. Складки на ее лице разглаживались, углы губ принимали мягкие очертания в умиротворении сна. Спокойствие, подобное спокойствию смерти, разливалось по ее бледным чертам.
– Спи! Спи! – Его так переполняла жалость и любовь, что он хотел бы перелить в этот сон бесконечную силу утешения и забвения. – Спи! Спи…
Он остался около ее ног, на ковре, в течение нескольких минут прислушиваясь к ее дыханию. Эти губы произнесли: «Я могу сделать то, чего не может сделать любовь! Хочешь я призову ее к тебе?» Он не рассуждал, не выводил заключений, мысли его блуждали. Еще раз Стелио чувствовал руку слепой и непобедимой судьбы, вьющейся над его головой, над этим сном, но он сознавал в себе твердое желание жить. «Лук носит имя Bios, и назначение его – смерть».
Среди молчания заговорили огонь и вода. Голоса стихий, женщина, заснувшая в отчаянии, непреложность судьбы, безграничность будущего, воспоминание о предчувствиях – все это создавало в его представлении музыку, и отлетевшее было вдохновение снова вернулось и осенило его, он услышал мелодии, услышал слова действующих лиц драмы: «Она одна утоляет нашу жажду, и вся наша жажда стремится к ее свежести. Если бы ее не существовало – никто не мог бы жить, мы все умерли бы от жажды». Он увидел долину, прорезанную пересохшим и побелевшим руслом древней реки, усеянную кострами, горевшими среди необыкновенной тишины прекрасного вечера, он увидел погребальный блеск золота – могилу, полную трупов, покрытых золотом, увенчанное золотой короной тело Кассандры между приготовленных погребальных урн. И чей-то голос произнес: «Как нежен этот пепел, он протекает сквозь пальцы подобно морскому песку…» Голос продолжал: «Это тень, скользящая по всему окружающему, и влажная губка, стирающая все следы…» И наступала ночь, загорались звезды, благоухали мирты, девственница открывала книгу и читала гекзаметры… И чей-то голос говорил: «О статуя Ниобеи! Прежде чем умереть, Антигона увидела каменную статую, откуда брызнул вечный поток слез». Преграда времен рушилась, даль веков рассеивалась. Древняя трагическая душа воплощалась в новой душе. Словами и музыкой поэт создавал единство идеала жизни.
Однажды в ноябре, после полудня, Стелио вместе с Даниэле Глауро возвращался на катере с Лидо. Они оставили за собой грозную Адриатику, острые гребни зеленовато-седых волн, разбивающихся о пустынные пески, деревья San-Nicolo, обнаженные буйным ветром, вихрь опавших листьев, призраки ушедших и приходящих героев, воспоминание о бойцах, ломавших копья за пурпур, и о бешеной стремительности лорда Байрона, снедаемого желанием опередить судьбу.
– Я дал бы сегодня царство за коня, – сказал Эффрена, смеясь над самим собой и раздраженный ничтожеством жизни. – В San-Nicolo нет ни арбалета, ни коня, ни даже мужественных гребцов. И вот мы очутились на этой отвратительной скорлупе, которая пыхтит и бурлит, точно котел. Посмотри, вся Венеция пляшет у нас в глазах.
Ярость моря отражалась в лагуне. Воды волновала резкая дрожь, и казалось, их волнение передавалось стенам города. Дворцы, купола, колокольни качались, словно корабли. Вырванные из глубины водоросли плавали со всеми своими беловатыми корнями. Чайки стаями кружились с ветром, и время от времени слышался их странный крик, скользящий по бесчисленным валам шквала.
– Вагнер! – тихо заметил Даниэле Глауро, охваченный внезапным трепетом, указывая на старика, прислонившегося к борту кормы. – Там, рядом с Францем Листом и донной Козимой. Видишь ты его?
Сердце Стелио учащенно забилось. Для него исчезли все окружающие предметы, отлетела горечь сомнений и апатия, осталось лишь сознание сверхчеловеческого могущества, связываемого с этим именем, одна только реальность, заслонявшая собой все неясные видения – идеальный мир, созданный этим именем вокруг невысокого старика, склонившегося к бушующим волнам.
Торжествующий гений, верная любовь, преданная дружба – величайшие проявления человеческой натуры, все это было здесь, пребывало в молчании, соединенное бурей. Одинаковая ослепительная белизна увенчивала всех троих – их волосы поседели над их печальными думами. Тревожная грусть запечатлелась на их лицах, сквозила в их движениях, словно одно и то же мрачное предчувствие томило их сливающиеся сердца. На снежно-белом лице женщины выделялся красивый сильный рот с резкими и твердыми очертаниями, говорившими о стойкой душе, и глаза ее, светлые и блестящие, как сталь, постоянно устремлялись на того, кто избрал ее спутницей в своей великой борьбе и теперь, победив все враждебные силы, оставался беспомощным перед Смертью, преследующей его своими угрозами. Этот женский взгляд, заботливый и боязливый, встречался со взглядом другой Женщины – Смерти, окутывавшей голову старца неясной могильной тенью.