Текст книги "Том 5. Девы скал. Огонь"
Автор книги: Габриэле д'Аннунцио
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 24 (всего у книги 29 страниц)
Она вздрогнула при этом вопросе, показавшемся ей неожиданным, хотя она сама его вызвала. Она вздрогнула, точно стояла на краю гибели, точно на мягком ковре этой травы перед ней внезапно разверзлась пропасть.
„Кто ждет меня?“
И вот, вдруг, среди этого чуждого места, на прекрасном лугу, на закате, следом за всеми кровавыми и страшными тенями прошлого появился живой образ еще более страшный для нее, одаренный волей, горящий желаниями, и все призраки прошлого померкли, их заслонил образ будущего. И вновь жизнь изменилась в ее глазах, и отрада краткого отдыха отлетела, и мягкая трава под ногами потеряла свою прелесть.
– Да, мы поговорим, если вы хотите. Но только не сейчас…
Слова с трудом слетали с ее уст, и она приподнимала лицо, чтобы удержать на ресницах слезы.
– Не грусти! Не грусти! – умолял Стелио. Душа его дрожала на этих ресницах, подобно непролившейся слезе. – Не грусти. Мое сердце в твоих руках. Я никогда не изменю тебе. Зачем мучаешь ты себя? Я – твой.
А образ Донателлы вставал и перед ним – это гибкое, сильное тело бескрылой победы во всеоружии своей девственности, манящее и недостижимое, готовое бороться и уступить.
Но его душа дрожала на ресницах другой, как слезы, застилавшие ее взор, где светилась вся безграничность ее любви.
– Фоскарина!
Жгучие капли пролились, наконец, но она остановила их движением, полным грации, освещенной страданием, движением, подобным взмаху крыла, ее пальцы встретили и отвели влагу к вискам, не вытирая ее. И Фоскарина, сохраняя таким образом на своем челе печать слез, попыталась улыбнуться.
– Прости меня, Стелио! Я так слаба…
И в эту минуту он безумно любил в ней легкие морщинки, лучившиеся от углов ее глаз к вискам, чуть заметные синие жилки, делавшие ее веки похожими на фиалки, тонкий абрис щек и слегка заострившийся подбородок и все то, чего, казалось, коснулось дыхание осени, всю тень, скользившую по этому страстному лицу.
– Дорогие пальцы, прекрасные, как пальцы Софии. Позволь мне поцеловать их, пока они еще сохраняют влагу твоих слез.
Лаская ее, он увлекал ее вперед по лужайке, сверкавшей зеленоватым золотом. Гибкий, держа под руку свою спутницу, Стелио целовал один за другим ее тонкие влажные пальцы, более нежные, чем лепестки туберозы. Она вздрагивала при каждом прикосновении его губ.
– Они еще сохранили вкус соли.
– Осторожнее, Стелио, нас могут увидеть.
– Никого нет.
– Но там внизу, в оранжереях?
– Оттуда не слышно голосов. Прислушайся.
– Странное молчание… Молчание экстаза.
– Слышно, как падают листья.
– А сторож?
– Он, верно, пошел навстречу новым посетителям.
– Кто же приезжает сюда?
– Когда-то был здесь Рихард Вагнер с Даниэлой фон Бюлов.
– Ах, да, с племянницей графини д’Агу и Даниэля Стерна.
– Перед которым из витающих здесь призраков прошлого исповедовалось великое страдающее сердце.
– Кто знает…
– Быть может, он говорил лишь с самим собой.
– Быть может…
– Взгляни, как сверкают стекла оранжерей – они кажутся фиолетовыми. Это отблеск дождя, солнца и времени. Словно далекие сумерки смотрятся в них. Ты останавливалась когда-нибудь на площади Пезаро перед дивным пентафором евангелистов. Если бы ты подняла глаза, то увидела бы, что окна дворца чудесно разрисованы изменчивым временем.
– Тебе известны все тайны Венеции?
– Не все еще.
– Как здесь жарко. Смотри, какие большие кедры. Вон там, среди ветвей приютилось гнездо ласточек.
– Ласточки поздно улетели в нынешнем году.
– Скажи, ты в самом деле повезешь меня весной в горы?
– Да, мне хотелось бы этого, Фоска.
– Весна еще далеко…
– Жизнь может быть такой прекрасной…
– В грезах.
– Взгляни на старого Орфея с лирой – она вся покрыта лишайником.
– Ах, это аллея призраков. Никто здесь не ходит. Все заросло травой… Нет и признака человеческих следов.
– Вот Девкалион с камнями, Ганимед с орлом, Диана с оленем – вся мифология.
– Сколько статуй! Эти хоть, по крайней мере, не в изгнании. Старые решетки еще служат им защитой, их еще осеняет тень старых деревьев.
– Здесь прогуливалась Мария-Луиза Пармская с королем и фаворитом. Время от времени она останавливалась, прислушивалась к звуку ножниц, подрезающих деревья в форме арок. И роняла свой носовой платок, надушенный жасмином. Дон Мануэль Годои наклонялся и поднимал его движением, сохранившим еще гибкость, скрывая при этом боль в бедре – воспоминание об издевательствах, перенесенных им на улицах Аранжуэца в руках разъяренной черни. Солнце грело. Табак в эмалированной табакерке был превосходен, и развенчанный король говорил, улыбаясь: „Несомненно, наш бесценный Бонапарте чувствует себя хуже нас на острове Св. Елены“. Но тогда демон властолюбия, борьбы и страсти пробуждался в сердце королевы… Взгляни на алые розы!
– Они пылают. Можно подумать, что в их венчике горячий уголь. Они пылают!
– Солнце становится багряным. Настает час, когда в лагуне появятся паруса.
– Сорви мне розу.
– Вот, возьми.
– О! Она облетела.
– Вот другая.
– И эта тоже…
– Они все умирают. Разве эта, может быть…
– Не срывай ее.
– Смотри, они все более и более алеют. Бархат Бонифачио… Помнишь? Одинаковый оттенок.
– Любимый цветок огня.
– Какая память…
– Ты слышишь? Двери оранжерей запираются.
– Пора уходить.
– Воздух становится свежим.
– Тебе холодно?
– Пока еще нет.
– Ты оставила накидку в экипаже?
– Да.
– Еще у нас есть время.
– Что это такое? Посмотри.
– Я не знаю…
– Какой горький запах! Это рощица буков.
– Ах, вот он, лабиринт.
Его окружала железная ржавая решетка с двумя пилястрами, увенчанными амурами, сидящими верхом на каменных дельфинах. По другую сторону решетки виднелось лишь начало тропинки и что-то вроде густой чащи, таинственной и непроходимой. Посредине лабиринта возвышалась башня, а на ее крыше статуя воина, казалось, стояла на страже.
– Ты никогда не была в лабиринте?
– Никогда, – отвечала она.
Они остановились перед этой фантастической выдумкой искусного садовника, созданной для развлечения дам и их кавалеров во времена фижм и цветных жилетов. Но время и запустение сделали из этого что-то дикое и печальное, отняли у изящной забавы весь ее правильный и гармоничный характер, превратили ее в мрачную чашу темно-желтого цвета с запутанными переходами, косые лучи солнца обливали все таким багряным светом, что там и сям кусты походили на костры, пылающие без дыма.
– Решетка отперта, – сказал Стелио, подтолкнув решетку и чувствуя, что она поддается. – Видишь?
Он открыл ржавую калитку, заскрипевшую на расшатанных петлях и сделал несколько шагов вперед.
– Куда ты идешь? – спросила Фоскарина с инстинктивной тревогой, стараясь его удержать.
– Ты разве не хочешь войти?
Она колебалась. Но озаренный этим пламенем лабиринт манил их своей таинственной глубиной.
– А если мы там заблудимся?
– Ты же видишь – он невелик. Мы легко найдем выход.
– А если нет?
Он рассмеялся над этим ребяческим страхом.
– Тогда нам придется вечно блуждать тут.
– Нет! Нет! Поблизости никого не видно. Уйдем отсюда.
Она пыталась насильно вернуть его назад. Но он воспротивился и, со смехом вступив на тропинку, скрылся из глаз.
– Стелио! Стелио!
Фоскарина не видела его, но слышала его смех среди дикой запущенной рощи.
– Вернись! Вернись!
– Нет! Иди сюда, найди меня.
– Стелио, вернись, ты заблудишься.
– Тогда я найду свою Ариадну.
При этом имени сердце ее встрепенулось, потом сжалось и замерло. Разве не называл он так ее – Донателлу? Разве не звал он ее Ариадной там в гондоле, сидя у ее ног. Актрисе вспоминались его слова: „У Ариадны Божественный дар, делающий ее власть безграничной…“ Она вспоминала голос Стелио, его позу, его взгляд…
Бурная тоска наполнила ее сердце, затуманила рассудок, помешала ей отнестись к словам возлюбленного, как к простой случайности, как к выходке беззаботного веселья. Ужас, таившийся в ее мучительной любви, снова охватил ее, подчинил ее себе, ослепил ее окончательно. Пустая шутка принимала характер жестокости и насмешки. Из непроходимой чащи все еще звучал смех.
– Стелио!
Во власти отчаянья она крикнула, словно видела его уже в объятиях другой женщины, потерянным для себя навсегда.
– Стелио!
– Ищи меня! – донесся неведомо откуда смеющийся голос.
Она бросилась за ним в лабиринт. Она почти бежала туда, где слышался голос и смех. Но тропинка оборвалась. Темная, непроходимая стена буков встала перед ней и остановила ее. Она избрала неверный путь: поворот следовал за поворотом, все похожие один на другой, и, казалось, им не будет конца.
– Ищи меня! – повторил голос откуда-то издали.
– Где ты? Где? Видишь ли ты меня?
Она принялась искать глазами хотя бы малейшее отверстие. Но перед ней была лишь сплошная масса ветвей, зажженных багрянцем заката с одной стороны, тогда как другая оставалась мрачной – в тени. Бук и граб переплелись между собой, вечно зеленые листья смешались с пожелтевшими, более темные с более светлыми, в контрастах истощения и силы, представлявшихся еще сложнее от присутствия испуганной и задыхающейся женщины.
– Я не знаю, куда идти! Приди ко мне на помощь.
Снова юношеский смех раздался в кустах.
– Ариадна! Ариадна! Дай мне нить.
Теперь звук исходил с противоположной стороны. Он пронзил ее словно острыми шпагами.
– Ариадна!
Фоскарина подалась назад, бросилась бежать, вернулась опять, пытаясь пробиться сквозь стену деревьев, обрывая листья, ломая ветки. Но вокруг нее простирался бесконечный и всюду одинаковый лабиринт. Наконец шаги послышались совсем близко, и ей показалось, что Стелио стоит сзади нее. Она вздрогнула. Но это была ошибка. Она еще раз исследовала всю окружавшую ее стену, прислушалась, подождала – никакого звука, кроме ее собственного прерывистого дыхания и биения ее сердца. Безмолвие стало глубоким. Она взглянула на расстилающееся над ней небо, безграничное и чистое, взглянула на ветвистые преграды, державшие ее в плену. Казалось, в мире ничего не существовало, кроме этой безграничности наверху и этой тюрьмы вокруг нее. И ей не удавалось в своих мыслях отделить реальный ужас окружающего от ее внутренних терзаний. Все принимало в ее глазах смысл аллегории, созданный ее собственными муками.
– Стелио, где ты?
Нет ответа. Фоскарина прислушалась. Подождала. Напрасно. Минуты казались ей часами.
– Где ты? Мне страшно.
Ответа не было. Но куда же он пошел? Быть может, он отыскал выход и оставил ее одну. Неужели он хочет продолжать эту жестокую игру?
Ею овладело желание кричать, разразиться рыданиями, броситься на землю, биться, сделать себе больно, даже умереть. Она снова подняла глаза к безмолвному небу. Верхушки высоких грабов вспыхивали, точно догорающие сучья перед тем, как обратиться в пепел.
– Я вижу тебя! – произнес неожиданно смеющийся голос из глубокого мрака совсем около ее уха.
Она вздрогнула и наклонилась во мглу.
– Где ты?
Стелио засмеялся сквозь зелень, не показываясь, словно спрятавшийся фавн. Игра возбуждала его. Все его разгоряченное тело отдавалось наслаждению быстрых движений. И дикая чаща, соприкосновение с землей, запах осени, необычайность этого неожиданного приключения, испуг женщины, даже присутствие мраморных богинь придавали его физическому удовольствию иллюзию какой-то античной поэзии.
– Где ты? Брось эту игру! Не смейся так. Довольно! Довольно!
Он опустился на колени среди кустарника, обнажив голову. Под своими коленями он ощущал сухие листья и мягкий мох. И по мере того, как он дышал в чаще ветвей, трепетал их трепетом и отдавался всецело своему наслаждению, слияние его собственной жизни с жизнью окружавших его растений становилось все более полным, а чары его воображения вызывали из глубины извилистых обманчивых переходов историю первого творца крыльев, миф о чудовище, рожденном Пасифаей от Быка, аттическую легенду о Тезее на Крите. Весь этот мир стал для него реальным. Залитый пурпуром осенних сумерек, следуя за инстинктом чувства и воспоминаниями разума, он преображался в один из сложных образов наполовину животного, наполовину божества, он становился одним из лесных богов с козлиными ногами.
Счастливая нега внушала ему странные поступки и движения, неожиданные засады, коварные нападения, ему представлялся бег преследования, прыжок, бешеные объятия, быстрое совокупление на ложе из мягкого мха у подножия старых буков. И в эту минуту он страстно желал подобного себе молодого существа, упругой груди, в которую он мог бы вдохнуть свое веселье, стройных и ловких ног, рук, готовых защищаться, он жаждал добычи, жаждал девственности, жаждал победы. Прекрасный образ Донателлы встал перед ним снова.
– Довольно, Стелио! Силы покидают меня… Я сейчас упаду…
Фоскарина испустила крик, почувствовав вдруг, что за край ее платья ухватилась рука сквозь чащу кустов. Она наклонилась и увидела среди ветвей смеющееся лицо фавна. Этот смех отозвался в ее душе, но не успокоил ее, не уничтожил страшной муки, заставлявшей ее задыхаться. Напротив, ее страдания сделались более острыми: слишком велик был контраст между этой вечно обновляющейся радостью и ее собственной постоянной тревогой, между этим легкомыслием и тяжелой ношей ее собственной жизни. Она яснее, чем когда-либо, сознавала свою ошибку и жестокость судьбы, пославшей сюда – сюда, где она так терзалась, – призрак той, другой. Едва увидела она, наклонясь, лицо Стелио, ей тотчас представился образ певицы, наклонившейся, как она, повторявшей ее движения, как тень на освещенной стене. Все смешалось в ее голове. Мысль не могла уже отличать призрака от действительности. Та, другая, заступала на ее место, теснила и устраняла ее.
– Оставь! Оставь меня! Я не та, которую ты ищешь.
Ее голос звучал так странно, что Стелио перестал смеяться. Он отдернул руку и вскочил на ноги. Фоскарины уже не было видно. Ветвистая стена снова поднималась между ними.
– Уведи меня отсюда. Я не владею собой. У меня нет больше сил… Я страдаю…
Стелио не находил слов, чтобы ее успокоить, привести в себя. Его поразило, как могла Фоскарина угадать его внезапное влечение к другой женщине.
– Подожди, подожди немного… Я постараюсь найти выход… Я позову кого-нибудь.
– Ты уходишь?
– Не бойся! Не бойся. Нет никакой опасности.
Но, стараясь утешить ее, Стелио понимал всю бесполезность своих слов, несоответствие забавного приключения тому неясному волнению, происходившему от иной, скрытой причины. Он чувствовал внутри себя странную раздвоенность, и ничтожное, в сущности, происшествие представлялось ему каким-то загадочным. Тревога в нем боролась со смехом, и ее страдания казались ему странными, точно они были вызваны кошмаром.
– Не уходи! – молила она во власти галлюцинаций. – Там, на повороте, мы, может быть, встретимся. Попробуем. Дай мне руку.
Стелио взял ее за руку сквозь кустарник и вздрогнул от прикосновения – руки были холодны как лед.
– Фоскарина, что с тобой? Тебе дурно? Подожди, я проломлю стену.
Он попытался пробраться через ветвистую массу, но крепкие переплетенные стволы не поддавались его усилиям. Он только напрасно поранил себя.
– Нет! Невозможно!
– Закричи! Позови кого-нибудь!
Стелио крикнул в пространство. Вершина высокой растительной стены погасла, но по небу разливался багрянец, похожий на отблеск пламени далеких лесных пожаров. Пролетела темная стая диких уток, вытянувшихся треугольником.
– Позволь мне уйти. Я скоро найду башню. Я позову оттуда, и крик мой будет услышан.
– Нет! Нет!
Фоскарина поняла, что он удаляется, бросилась в ту же сторону за шумом шагов, снова запуталась в поворотах, снова почувствовала себя одинокой и измученной. Она остановилась, подождала, прислушалась, взглянула на небо – там мелькнула ей вереница уток, исчезающая вдали. Она перестала ориентироваться во времени. Секунды казались ей часами.
– Стелио!
Он слышал этот полный отчаянья призыв и спешил отыскать дорогу среди обманчивых переходов, то приближавших его к башне, то удалявших от нее. Смех застыл на его сердце. Вся его душа содрогалась до самой глубины каждый раз, когда до его слуха долетал крик этой невидимой агонии. И меркнущий постепенно свет казался ему кровью, которая истекает, жизнью, которая уходит.
– Я здесь… Я здесь!
Одна из тропинок, наконец, вывела его к площадке, где возвышалась башня. Бешено карабкаясь, Стелио взбежал по ступеням лестницы. Наверху голова у него закружилась, он прислонился к балюстраде и закрыл глаза. Когда он открыл их, то увидел на горизонте огненную полосу, ровный диск луны без лучей, равнину, белую, как мертвое болото, и под собой – лабиринт с его почти черными деревьями, узкий, несмотря на бесконечные извилины, имеющий вид разрушенного здания, заросшего травой, похожий на развалину и на кустарник – дикий и печальный.
– Остановись, остановись! Не беги так. Меня услышали. Я вижу человека, идущего сюда. Подожди! Остановись!
Внизу, под его взором, металась женщина с одной изменчивой и темной тропинки на другую, точно безумная, точно обреченная на напрасные муки, на бесцельное, но вечное движение, как легендарные мученики.
– Остановись!
Казалось, она его не слышала или не могла побороть своего рокового волнения, казалось, и он сам не только не в силах ее спасти, но должен оставаться свидетелем страшной кары.
– Вот он!
Один из сторожей подошел на зов Стелио, встретил его у подножия башни, и они отправились вместе разыскивать заблудившуюся женщину. Сторожу был известен секрет лабиринта. Стелио предупредил его болтовню и шутки, смутив его своей щедростью.
„Не потеряла ли она сознания? Не упала ли она?“
Мрак и безмолвие казались ему зловещими, пугали его. Фоскарина не отвечала на зов, и шагов ее не было слышно. Ночная тьма уже окутала лабиринт, и в воздухе чувствовалась сырость.
„Неужели я найду ее лежащей в обмороке“.
Стелио вздрогнул, увидев вдруг на повороте таинственную фигуру с бледным лицом, в котором, казалось, сосредоточился весь свет сумерек, с лицом, сияющим как жемчужина, с широко раскрытым напряженным взором, с губами сжатыми и неподвижными.
Они вернулись в Доло по той же дороге, вдоль Бренты. Фоскарина молчала: ни разу она не раскрыла рта, не ответила ни на один вопрос, как будто не могла разжать зубов. Она сидела, откинувшись вглубь экипажа, до самых губ закутанная в накидку, и только временами конвульсивно вздрагивала, и лицо ее покрывалось смертельной бледностью, точно в приступе болотной лихорадки. Стелио брал ее пальцы, держал их в своих руках, желая согреть, но напрасно – они оставались холодными и безжизненными. А статуи мелькали, мелькали…
Река катила свои волны, мрачная среди берегов, под небом цвета серебристой фиалки, с всходившей на нем полной луной. Темная барка плыла по течению. Ее тянули за бечеву две серых лошади, легко ступающих по прибрежной траве. Мужчина шел за ними, напевая со спокойным видом. На борту лодки дымилась труба, подобно трубе очага на крыше хижины, из трюма падал желтый свет фонаря. И в вечернем воздухе носился запах ужина. А на сырых полях статуи мелькали, мелькали…
Словно долина Стикса, словно видения Гадеса, простиралась перед ними страна теней, тумана и вод. Все рассеивалось, исчезало кругом, подобно призракам. Луна очаровывала и притягивала к себе всю равнину, как она очаровывает и притягивает к себе море, с небосклона она впивала земную влагу жадными и безмолвными устами. Всюду блестела вода, виднелись небольшие серебристые лужицы, светившиеся издали между рядами плакучих ив. С каждой минутой земля, казалось, теряла свою плотность и растворялась, и небо могло видеть свою печаль отраженной в бесчисленных спокойных зеркалах. И там и сям по бесцветному берегу, подобно теням исчезнувшего народа, мелькали, мелькали статуи…
– Часто вы вспоминаете о Донателле д’Арвале, Стелио? – неожиданно спросила Фоскарина после долгого молчания, среди которого был слышен только звук их шагов по Фондамента дей-Ветре, вдоль лавок с венецианским стеклом, сверкавшим под лучами солнца.
И ее голос звучал, как разбитое стекло. Стелио остановился с видом человека, застигнутого врасплох. Мысли юноши блуждали по красновато-зеленому острову Мурано с его стекловидными цветами и унылой природой, заставлявшей забывать те счастливые времена, когда поэты воспевали этот остров, называя его убежищем нимф и полубогов. Он думал о знаменитых садах, где Андрея Наважеро, кардинал Бембо, Л’Аретен, Альд и все сонмище ученых соперничали в красноречивых диалогах lauri sub umbra; он думал о монастырях, полных неги, похожих на женские терема, где жили маленькие монахини, одетые в белый камлот, отделанный кружевами, монахини в буклях, декольтированные, как порядочные куртизанки, предававшиеся тайной любви, имевшие большой успех у сластолюбивых патрициев, носившие нежные имена: Ансима, Соранцо, Киприана Морозини, Цанетта, Вальби, Беатриче Фалье, Евгения Мускьера – благочестивые подруги запретных наслаждений. И среди этих волнующих грез мелькала в ушах Стелио жалобная мелодия металлического аппарата, заводной механизм которого скрывался под небольшой оранжереей, где влюбленные пары, украсив себя маргаритками, танцевали вокруг каменного фонтана. Это была неясная мелодия – мотив забытого танца – и в ней не хватало нескольких нот, потому что инструмент засорился и испортился, но тем не менее она звучала так выразительно, что Стелио никак не мог от нее отделаться. Все окружающее в его глазах принимало теперь вид хрупкой и нежной грусти маленьких фигурок, танцевавших под звуки музыки, походившей на шепот струй. Забытая душа острова Мурано воскресала в этой старинной игрушке.
При неожиданном вопросе мелодия замолкла, образы прошлого рассеялись, очарование исчезло. Не без сожаления расставался Стелио со своими мечтами. Он чувствовал возле себя живое сердце, которому он должен был нанести неизбежный удар. Он посмотрел на Фоскарину. Она шла вдоль канала между зелеными водами и сверкающей лентой стекла в лавках – без заметного волнения, почти спокойная. Только слегка дрожал ее узкий подбородок между вуалью и собольим воротником.
– Да, иногда… – ответил он после минутного колебания, боясь лжи и чувствуя необходимость вознести свою любовь к Фоскарине выше обычных обманов и требований, чтобы эта любовь была для него силой, а не слабостью, свободным союзом, а не тяжелыми цепями.
Фоскарина шла впереди и не пошатнулась, но она потеряла всякий контроль над собой – так сильно забилось вдруг ее сердце. Вся она, с ног до головы, ощущала его биение, точно ударяла по натянутым струнам. Свет исчез из ее глаз, но она чувствовала влекущую к себе близость очарованных вод.
– Ее голос не забывается, – продолжал Стелио после паузы, собрав свое мужество. – В нем удивительная сила. С первого вечера я подумал, что эта певица может способствовать успеху моего творения. Я хотел бы, чтобы она согласилась исполнить лирическую партию в трагедии – ода, выплывающая из моря симфоний и переходящая под конец в образы танца между двумя эпизодами. Танагра уже дала свое согласие – она будет танцевать. Я надеюсь на вас, дорогой друг, надеюсь, что вы обеспечите мне участие Донателлы Арвале. Таким образом, Дионисова Троица получит воплощение в новом театре на радость людям.
Но уже во время своей речи Стелио почувствовал, что фразы его звучат фальшиво, что его непринужденный тон представляет слишком резкий контраст с мертвенной бледностью, разлившейся по лицу возлюбленной. Против воли он с излишней легкостью подчеркнул, что видит в певице лишь инструмент искусства, исключительно идеальную силу, которую он намеревается привлечь к участию в своем вдохновенном замысле. Против воли он делал попытку обмануть Фоскарину. То, что он говорил, было, конечно, правдой, но он знал, что актриса ждет от него другой правды. Стелио вдруг прервал себя, сам звук его голоса показался ему невыносимым. Он понимал, что между ним и Фоскарииой искусство было пустым словом, не имеющим жизненной силы. Другая сила, более властная и волнующая, захватила их. Мир, созданный рассудком, казался им чуждым и инертным, как эти старые камни под ногами. Единственной настоящей и ужасной силой был яд, отравивший их кровь. Воля одной говорила: „Я люблю тебя и хочу, чтобы ты принадлежал мне всецело, – душой и телом“. Воля другого говорила: „Я хочу, чтобы ты любила меня и служила мне, но не намерен отказываться ни от чего, способного возбудить мои желания“. Борьба была жестокая и неравная.
Фоскарина все молчала, невольно ускоряя свои шаги, и Стелио решил коснуться другой правды:
– Я понимаю… Вы не это желали знать…
– Да, не это… Что же?
Она обернулась к нему с конвульсивным порывом, напомнившим Стелио отчаянье и ужас того далекого вечера, когда он слышал ее безумный крик: „Иди! Беги! Она ждет тебя!“
На молчаливой набережной, среди ленивого спокойствия вод и легких красок прозрачного стекла – на унылом острове призрак несчастия промелькнул перед ними как молния.
Но какой-то человек преградил им путь, предложив проводить их в ближайшую мастерскую, где выдувалось стекло.
– Пойдем! Пойдем, – сказала Фоскарина, спеша за человеком, предлагавшим свои услуги, желая найти убежище, чтобы скрыть свое горе от уличного шума, от предательского солнечного света.
Мастерская помещалась на сыром месте со следами селитры, с запахом соленой воды, точно рабочая хижина. Они прошли через двор, заваленный дровами, через низкую дверь, очутились в царстве огня, почувствовали себя охваченными пламенным дыханием и остановились перед большим раскаленным добела горном, ничего не было видно кроме пламени, причинявшего боль глазам, словно от огня вспыхивали их ресницы.
„Исчезнуть… Быть поглощенной, не оставив следа, – кричало сердце женщины, жаждущее гибели. – В одно мгновение этот огонь мог бы истребить меня, как лист бумаги, как связку соломы“. И она приближалась к жерлу печи, откуда видны были языки пламени, лизавшие глиняные формы, в них кипел еще бесформенной массой расплавленный состав, и рабочие, стоя кругом за щитами, мешали его железными прутьями, чтобы затем, посредством выдувания, выделывать из этого состава различные предметы.
„Сила огня!“ – подумал поэт, отвлекаясь от своей тревоги перед дивной красотой любимой стихии, близкой ему с того дня, как он нашел в ней вдохновенную мелодию. „Ах! Иметь возможность придавать всем любящим меня существам совершенные формы, приблизить их к идеалу моих стремлений, растопить все их слабости в их беззаветной пламенной преданности, обратить их в послушный материал для моих властных желаний и для воплощения образов моей чистой поэзии! Зачем, зачем, мой друг, не хочешь ты быть чудной живой статуей, которой мой ум придаст идеальные формы, зачем не хочешь ты быть созданием веры и страдания, чтобы наша жизнь могла превзойти наше искусство. Зачем нам походить на жалких любовников – плачущих и проклинающих! Когда я услышал из уст твоих прекрасные слова: „Я могу сделать то, чего не может сделать любовь“, я поверил, что ты действительно можешь дать мне больше, чем любовь. Для удовлетворения моих ненасытных стремлений мне необходимо иметь власть над всем, что может и чего не может любовь“.
Вокруг плавильной печи кипела работа. У концов выдувальных трубок стеклянная масса вздувалась, извивалась, серебрилась точно маленькое облачко, блестела точно луна, дробилась на тысячи брызг дрожащих, сверкающих, более тонких, чем нити паутины, протянувшиеся в лесу между ветвями. Мастера выдували и отделывали изящные бокалы, и каждый в своих движениях повиновался ритму, созданному общением с хрупкой массой и привычкой подчинять ее своей воле. Служащие размещали отдельные части расплавленного состава по указанию мастеров на выдувальных трубках. Небольшая грушевидная форма удлинялась, вытягивалась, расширялась – обозначались края бокала, его ножка и основание. Мало-помалу под инструментами краснота массы исчезала, и нарождающийся бокал, не отделенный еще от трубки, погружался в пламя. Затем его вынимали, и он становился послушным, гибким, чувствительным к нежным инструментам, которые отделывали и украшали его по образцам старинных моделей или сообразно свободному замыслу нового изобретателя. Необыкновенной легкостью и живостью отличались движения людей вокруг этих изящных созданий огня, дыхания и железа, точно движения молчаливого танца. Фигура Танагры вставала перед поэтом, среди постоянных извивов пламени, подобно Саламандре. Голос Донателлы словно пел ему захватывающую мелодию.
„Сегодня опять я сама дала тебе ее в спутницы, – думала Фоскарина. – Я сама позвала ее, и она встала между нами, я напомнила тебе о ней, когда, может быть, твои мысли витали далеко от нее, я сама неожиданно привела ее к тебе, как в ту ночь безумия“.
Да, это была правда. С той минуты, когда имя певицы прозвучало в первый раз, произнесенное устами Стелио в тени вечерних вод, с той самой минуты она невольно, но постоянно вызывала в памяти поэта юный образ, вызывала своей ревностью, своим страхом, невольно она усиливала обаяние этого образа и с каждым днем делала его более ясным и привлекательным. Сколько раз повторяла она своему другу, быть может, начинавшему забывать: „Она тебя ждет“. Сколько раз она возвращала, быть может, бессознательную мысль Стелио об этом далеком таинственном ожидании. И, как в ночь Диониса, пожар Венеции зажег одинаковым отблеском два юных лица – так теперь ее отчаянье, ее страсть воспламеняли их сердца, и они должны были пылать лишь потому, что она заронила в них искру. „Не может быть сомнения, – думала несчастная женщина, – в настоящую минуту Донателла владеет им, и он владеет Донателлой. Моя тревога лишь возбуждает его. Ему доставляет наслаждение любить другую, видя мои страдания“.
И муки ее не имели предела, потому что их любовь, сулившая ей смерть, была зажжена ее любовью – ее собственная страсть создала вокруг Стелио пламенную атмосферу, вне которой он не мог уже существовать. „Лишь только бокал отделан, его ставят в помещение за горном, чтобы он охлаждался постепенно, – отвечал один из мастеров на расспросы д’Эффрена. – Если его тотчас же вынести на воздух, то он разлетится на тысячу осколков“.
Действительно, через отверстие видны были размещенные в устье, составляющем продолжение плавильной печи, блестящие бокалы, еще в плену у огня, еще под его владычеством.
– Они должны простоять там десять часов, – говорил мастер, показывая на изящную группу бокалов.
Затем прекрасные хрупкие создания покидали своего владыку, расставались с ним навеки – они застывали, становились холодными драгоценностями, шли в мир новой жизни, поступали в пользование обуреваемых страстями смертных, встречали гибель, отражали изменчивый свет, обнимали срезанный цветок или вмещали искристую влагу.