Текст книги "Том 5. Девы скал. Огонь"
Автор книги: Габриэле д'Аннунцио
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 27 (всего у книги 29 страниц)
„Справедливо, чтобы ты обладал всем! Я хочу только одного: видеть тебя счастливым. Делай со мной все, что хочешь!“
Теперь он любил ее за неожиданные видения, являющиеся благодаря ей перед его глазами, за таинственный смысл жизни, следы которого таились в ее изменчивом облике. Он дивился, до какой степени черты лица, походка, вся внешность способны пробуждать вдохновение и обогащать идею. Однажды он содрогнулся и побледнел, когда она вошла к нему своими неслышными шагами, с лицом, дышащим таким спокойствием страдания, такой уверенностью в себе, как будто она появилась из глубочайших недр мудрости, откуда все житейские волнения кажутся лишь пылью, взметаемой вихрем на бесконечном пути.
– Ах! Это я тебя создал такой, я! – вскричал он, обманутый реальностью галлюцинации, видя перед собой героиню своего произведения на пороге комнаты сокровищ, похищенных в гробницах Атридов. – Остановись! Постарайся не мигать! Смотри неподвижно, как будто ты ничего не видишь! Ты слепа! Но ты видишь то, чего не видят другие. Никто и ничто не может скрыться от тебя. Здесь, в этой комнате находится любимый тобой человек, он только что признался в своей любви другой, еще трепещущей от этого признания. Вот они оба. Руки их только что разъединились, их страстью проникнут воздух, по двум столам разложены сокровища, найденные на трупах Агамемнона и Кассандры, там вдали стоят сундуки, наполненные драгоценностями и урны с пеплом. С балкона открывается вид на равнину Арголиды и далекие горы. Кругом царит сумрак, и сверкает зловещее золото. Понимаешь? Ты стоишь у порога, тебя привела кормилица… Стой так!
Он говорил с лихорадочным вдохновением. Сцена то всплывала перед его глазами, то тонула в общем море поэзии.
– Что ты сделаешь? Что ты скажешь?
Холодная дрожь пробежала по всему ее телу. Все существо ее превратилось в трепещущую душу, каждый член ее тела был частью этой души. Она была слепа и видела все. Буря трагедии проносилась над ее головой.
– Что ты скажешь?.. Ты окликнешь их, имена обоих прозвучат среди безмолвия, витающего над прахом царей.
Актриса чувствовала, как заклокотала кровь в ее жилах. Ее голос должен нарушить вековое безмолвие, она должна пробудить далекие страдания людей и героев.
– Ты возьмешь обоих за руки, ты почувствуешь, как две жизни в неудержимом порыве стремятся друг к другу и смотрят друг на друга сквозь призму твоего страдания, как сквозь стекло, готовое разбиться.
В глазах ее появилась неподвижность бессмертных статуй. Она сама чувствовала себя мраморным изваянием, на фоне великого безмолвия. Ей сообщался трепет затихнувшей толпы, подавленной бессмертной силой вызванного ею впечатления!
– А потом? А потом?
Безжалостный художник порывисто бросился к актрисе, как бы намереваясь нанести ей удар, с целью высечь искру вдохновения.
– Ты должна пробудить от сна Кассандру, ты должна пересыпать в руках ее пепел, представить ее как живую. Да? Постарайся понять! Необходимо, чтобы твоя живая душа приблизилась к душе древности, слилась бы с ней, чтобы они превратились в одну душу, страдали одним страданием, чтобы граница времен пала, и проявилось бы единство жизни, к которому стремится мой гений. Дух Кассандры – в тебе, твой – в ней. Ведь ты также любишь ее, эту дочь Приама. Разве можно забыть звук твоего голоса, твои искривленные губы, когда ты, объятая пророческим ужасом, кричишь: „О! Земля! О! Аполлон!“ Я снова ясно вижу тебя безмолвную и глухую ко всему окружающему, сидящую на колеснице, похожую на дикое животное, лишенное свободы. А эти вздохи, грустные и нежные, среди раздирающих душу воплей! Старцы сравнивали ее с „диким соловьем“! Как это… как это… твои слова о прекрасной реке родины? А еще когда старцы расспрашивают тебя о любви Бога? Ты не понимаешь?
Трагическая душа трепетала, как бы овеянная дыханием Бога. Она превратилась в живую материю, послушную всем приказаниям поэта.
– Не вспомнишь ли?
„О, любовь, любовь Париса, роковая для его рода! О, вы, родные воины Скамандры! У ваших берегов протекали дни моего детства…“
– Ах! Божественная, твой голос воскрешает Эсхила! Я помню, как душа толпы, подавленная твоими воплями, отдохнула на этом мелодичном стоне, перед нами проносились призраки минувших лет и безмятежного счастья. Ты в праве сказать: „Я была Кассандрой“. Говоря о ней, ты вспоминаешь исчезнувший мир… Ты держишь в руках ее маску…
Он схватил ее руки и без всякой осторожности ломал их. Она не чувствовала боли. Оба чутко прислушивались к тому, что рождалось из их совместного творчества. Один и тот же электрический ток пробегал по нервам обоих.
– Ты стоишь у праха принцессы-рабыни, ты касаешься ее маски… Что ты говоришь?
Наступила пауза, они оба, казалось, ждали вспышки молний. Но вот глаза актрисы снова сделались неподвижными, она была слепа. Лицо казалось серо-каменным. Художник инстинктивно выпустил ее руки, и она сделала ими жест, как бы ощупывая золото гробницы.
– Как велик рот!
В голосе ее послышалось, что перед ней нечто осязаемое. Он вздрогнул.
– Так ты его видишь!
Она смотрела пристально и неподвижно.
– Я его тоже вижу. Он велик. Он расширен пророческими воплями. Ведь она беспрерывно кричала, стонала. А как ты себе представляешь этот рот среди безмолвия?
Не меняя позы, как бы в экстазе, она медленно произнесла:
– Он ужасен среди безмолвия!
Казалось, она повторяет слова, нашептываемые ей таинственным гением, но, слушая их, поэт чувствовал, что то были его собственные, невыговоренные им слова. Она вся трепетала, точно присутствуя при совершении чуда.
– А ее глаза? – спросил он в волнении. – Как ты думаешь, какого цвета были ее глаза?
Она молчала. По окаменевшему лицу пробежала тень страдания. Глубокая складка образовалась между бровями.
– Быть может, черные? – спросил он шепотом.
Она заговорила:
– Нет, но они казались черными, в пророческом экстазе зрачки расширялись во весь глаз…
Она остановилась, с трудом переводя дыхание. Пот выступил у нее на лбу. Стелио смотрел на нее молча, бледный, а среди окружающей тишины слышно было, как сильно бьется его сердце.
– В промежутках между воплями, – медленно и с трудом произносила художница, – когда она стирала пену с посиневших губ, глаза ее были грустны и нежны, как фиалки.
Она снова замолчала, переводя дыхание и как бы задумавшись о чем-то очень печальном. Губы ее были сухи, виски влажны.
– Такими они должны были быть, перед тем как сомкнуться навеки.
Теперь его целиком захватил вихрь лирического вдохновения, он дышал исключительно пламенной атмосферой своего творчества. Мир звуков, породивший идею драмы, вылился в форму Прелюдии, над которой он теперь работал. Трагедия свободно развивалась на фоне музыки: образы приобретали яркость сценических красок и звучность оркестра. Мелодия необычайной силы сопровождала появление Рока, среди волн симфонии.
– На сцене нового театра ты будешь играть в „Агамемноне“, „Антигоне“ и, наконец, в „Победе Человека“. Моя трагедия – это борьба: она является возрождением драмы, торжеством Воли над чудовищным Роком, истребившим род Лабдакидов и Атридов. Она начинается стоном жертвы древности и заканчивается „воплем освобождения“. В звуках музыки воскресают Мойры, появляющиеся перед глазами Хозфора у гроба задушенного короля.
– Ты помнишь, – объяснил он актрисе их внезапное появление, – помнишь обезглавленного Марка Красса в поэме Плутарха? Я решил как-нибудь воспользоваться ее сюжетом. Под роскошной палаткой армянин Атавазд дает великолепный праздник в честь Ирода Парфянского, полководцы пируют за столом, и дух Диониса овладевает варварами, не лишенными чувства ритма. Траллийский актер Язон стоит перед пирующими и поет о похождениях Агави в „Вакханках“ Эврипида. Пир еще продолжается, и вот внезапно входит Силлакес с головой Красса, воздав почести королю, он бросает окровавленную голову на середину залы. Парфяне испускают крики восторга. Тогда Язон отдает одному из хористов костюм Пентея, сам же, схватив голову Красса, охваченный безумием Диониса, поет следующие строфы:
Мы несем с гор
В наши жилища только что срезанные лозы,
Добычу победы…
Хор в восторге. Агава говорит, что ей без сетей удалось овладеть этим львенком. Хор спрашивает, кто же нанес ему первый удар. Агава отвечает:
Честь эта принадлежит мне…
Тогда вскакивает один из пирующих по имени Помаксафор вырывает голову из рук опьяненного актера и заявляет, что слова эти должен произнести он, как действительный убийца римлянина. Чувствуешь ты все очарование этой удивительной сцены? Жестокий лик Жизни проявляется во всем своем блеске наряду с неподвижной маской актера, запах крови возбуждает ритм вакхического хора, рука настоящего убийцы срывает завесы фантазии. Этот чудный эпилог к похождениям Красса приводит меня в восторг. Итак, вторжение древних Мойр в мою современную трагедию похоже на неожиданное появление Силлакеса на пиру армянина. Начинается она так: на террасе стоит девушка с книгой трагических стихов в руках и, смотря на стены, работы циклопов и ворота львов, читает вслух, жалобы Антигоны. Божественная воля Рока витает над образами страдания и преступления. Все эти образы оживают при ее чтении наряду с белоснежным пеплумом фиванской мученицы развеваются пурпурные складки предательской тоги Клитемнестры, все герои Орестии воскресают мало-помалу, в то время как один из действующих лиц разрывает их гробницы в Агоре. Подобно теням носятся они в глубине сцены, прислушиваются к диалогам, отравляют воздух своим дыханием. Но вот раздаются крики, возвещающие о великом событии. На сцене внезапно появляется человек, проникший в их гробницы, видевший лица Атридов, глаза его искрятся восторгом от зрелища сокровищ и смерти! Он похож на безумного. Души трепещут. Не для того ли восстала из могилы легенда, чтобы снова ввести в заблуждение смертных? Они трепещут, прислушиваются. Проклятие и разрушение врываются в их жизнь и влекут их к преступлению. Ожесточенная борьба начинается. Неподвижные трагические маски сорваны: лик жизни появился. Девушка не смеет более открыть книгу, которую она читала, и души чувствуют, как оживает в них ужас далекого прошлого, они дышат его атмосферой, бредят жизнью его героев, преследуемых Роком. Прошлое воскресло. Иллюзия Времени разрушена. Единство Жизни вне сомнения. Величие идеи пугало его. Порою он тревожно озирался, вглядывался в пространство, прислушивался к безмолвию, как бы ожидании, он подолгу сидел с закрытыми глазами, закинув голову назад.
Необходимо, понимаешь ли? Необходимо, чтобы сознание толпы мгновенно охватило эту громадную идею. В этом задача моей Прелюдии. Это кульминационный пункт моего произведения. Я должен дать в ней яркое освещение моей идеи и создать музыкальное настроение, самую подходящую почву для чудесного откровения. „Искусство, подобно магии, есть практическая метафизика“, – говорит Даниэле Глауро. И он совершенно прав.
Порой он взволнованный и задыхающийся внезапно прибегал к своей подруге, точно преследуемый одной из фурий. Она не задавала вопросов, но от всего ее существа веяло таким спокойствием, что волнение его быстро затихало.
– Я, прямо, боялся, – сказал он однажды с улыбкой, – боялся задохнуться… По-твоему я отчасти сумасшедший, да? Помнишь ты тот вечер, когда я во время грозы вернулся с Лидо? Как ты была тогда нежна, Фоска! Незадолго перед этим, на мосту Риальто я нашел мелодию, перевел на музыку голос Стихии, представляешь ты себе, что такое Мелодия? Маленький ручеек, дающий начало множеству рек, зерно, порождающее целые леса, маленькая искорка, производящая бесконечные пожары – словом, плодотворность ее бесконечна. В мире явлений нет элемента более могущественного, нет фактора более деятельного. Для деятельного сознания нет большей радости, как способствовать развитию этой энергии…
Нет большей радости – да порой нет и большего ужаса!
Он рассмеялся своим простодушным смехом. Его способ выражать свои мысли указывал на удивительную способность к обобщениям, подобную той, которая наблюдалась у всех великих первобытных художников. Чувствовалась глубокая аналогия между быстротой создания мифов и невольно льющимися с его уст яркими сравнениями по поводу всего, что производило на него впечатление.
– Я только что работал над мелодией этого бурного вечера. Вот она.
Он подошел к инструменту и взял несколько аккордов.
– Вот, и больше ничего! Но ты себе представить не можешь производительную способность этих нескольких аккордов. Из них родился целый ураган звуков, и я не смог с ними справиться… Побежденный, задавленный, я вынужден был бежать!
Он снова смеялся, но душа его волновалась как бурное море.
Сосуд принца Эола, открытый спутникам Уллиса! Помнишь? Пленные вихри вырываются и отталкивают корабль. Люди трепещут от ужаса.
Душа его не знала теперь покоя, и ничто не в силах было его отвлечь от работы его фантазии. Он поцеловал руки своей возлюбленной и отошел от нас, сначала он походил по комнате, потом подошел к клавесину, на котором Донателла Арвале аккомпанировала себе мелодию Монтеверде, все еще волнуясь, подошел к окну и стал смотреть на поблекший сад, на небо, покрытое тучами, и на священные башни. Его мечты неслись к той, которая должна была петь его гимны на вершинах трагических симфоний.
– Если бы Донателла Арвале была здесь вместе с нами! – сказала актриса нежным, спокойным голосом.
Он оглянулся и сделал несколько шагов по направлению к ней, смотря на нее пристально и молча. Она улыбалась ему своей грустной улыбкой, за которой скрывалось страдание от сознания его близости и вместе с тем отчужденности. Она чувствовала, что в эту минуту он не любит ни ее, ни Донателлу, а смотрит на них только как на орудия, как на силы, могущие быть использованными в целях искусства, как „тетива лука“. Он пылал вдохновением, она же со своим истерзанным сердцем, со своей тайной мукой и безмолвной мольбой сидела рядом, готовая жертвовать своей любовью и жизнью для создания героини его будущей драмы.
„Ах, что бы могло мне вернуть тебя, заставить снова броситься в объятия моей бесконечной любви, почувствовать в крови иной трепет? – думала она, смотря на него, такого чужого, такого далекого от нее. – Быть может, сильное потрясение: неожиданный удар судьбы, жестокое разочарование, неизлечимое страдание“.
Ей вспомнились его любимые стихи Гаспара Столина.
Vivere ardendo е non sentire il male!
Она снова видела перед собой лицо молодого человека, покрывшееся внезапной бледностью, когда она остановилась на дорожке между двумя стенами и впервые рассказывала ему о своих первых победоносных шагах на жизненном поприще.
„Ах, если бы ты когда-нибудь оценил всю мою преданность, всю самоотверженность мою, по отношению к тебе! Если бы когда-нибудь я сделалась необходимой тебе и в минуты уныния ты прибегал бы ко мне, как к единственному источнику обновления!“
Она возлагала надежды на страдание и, говоря себе „если бы когда-нибудь“, вспоминала тут же о проходящем времени, о тухнущем пламени, о стареющем теле, о мимолетности всего земного. С каждым днем на лице появляются новые морщины, бледнеют губы, седеют волосы. С каждым днем надвигается старость, и разрушается бессильная плоть. „Так что же?“
Она убедилась в непобедимой силе желания, поняла, что оно одно – источник всех иллюзий и надежд, что оно одно поможет ей совершить подвиг, „непосильный для любви“. Она чувствовала, что все усилия убить его тщетны, и, полная отчаяния, видела, как в одну секунду может рассеяться искусственно вызванное состояние ее души. С тайным стыдом она сознавала себя жалкой актрисой, в театральном костюме, который она сбросит, сойдя с подмостков сцены.
Только что среди окружающей тишины она произнесла лживые, неискренние слова сожаления, как настоящая актриса. А вместе с тем, как разрывалось ее сердце, каких кровавых слез стоило ей это внешнее спокойствие. Так что же?
Она сознавала, что ужасное насилие над собой за последние дни не создало и признака иного чувства, иной, более духовной любви. Она была похожа на садовников, которые при помощи своих ножниц, пытаются придать причудливые формы растениям, а те, сохраняя свой сильный ствол и нетронутые корни, упрямо продолжают давать новые побеги и нарушают искусственно созданный контур, как только железо перестает орудовать над их ветвями. Следовательно, усилия ее были бесполезным самоистязанием: сущность оставалась прежняя, страдания росли, скрытые в глубине души. Вся жизнь должна превратиться в непрерывное притворство! Тогда стоит ли жить?
Она не могла и не хотела жить среди атмосферы, с которой не мирилась ее душа. Судя по опыту этих последних дней, она все более и более убеждалась в несоответствии взятого ею на себя подвига с ее природными свойствами, ее тревога и грусть только обострялись, или же она всецело растворялась под огнем вдохновения художника, превращаясь в бездушный материал под его руками. Она была так далека от желанной гармонии, что по временам чувствовала, как готовность ее слабеет, искренность исчезает, а сердце переполняет глухой ропот, готовый прорваться снова в безумной вспышке бешенства.
Там, на подушках дивана, во мраке не лежала ли та же самая женщина, что однажды в октябрьский вечер, чувствуя яд, разливающийся в ее крови, сказала своему другу: „Я должна умереть!“ – и в порыве ярости бросилась к нему, готовая его уничтожить?
Если тогда страсть молодого человека заставляла ее так жестоко страдать, то не страдала ли она теперь еще больше, когда страсть эта улеглась и проявлялось нечто похожее на нетерпение, при малейшем проявлении нежности с ее стороны? Ей было стыдно за это страдание, она знала, что он всецело находится под властью идеи и стремится сосредоточить все свои силы, чтобы придать ей соответственную форму. И все же глухая обида иногда поднималась в ней при прощании по вечерам, а в бессонные ночи ни на чем не основанное недоверие терзало ее душу.
В конце концов, она не справилась с кошмаром ночи. Трепещущая, пылающая под темным шатром гондолы, она стала блуждать по каналам, перед тем как в первый раз назвать гребцу далекую улицу, она запнулась, ей хотелось вернуться назад, душа болела, она еле сдерживала рыдания, она чувствовала, что мучение становится невыносимым, она нагнулась над водой – ее манила смерть, и в конце концов она уступила своей слабости: она решилась направиться к дому своего друга. Долгие часы она смотрела на него, полная тщетного ожидания и страха.
Она пережила самые ужасные минуты в этой унылой Riodella-Panada, заканчивающейся мостом, сквозь арку которого виднеется отверстая лощина и мрачный остров San-Michele. Старый готический дворец на углу San-Canciano был похож на развалины, готовые обрушиться и раздавить ее. Почерневшие лодки вдоль заплесневелых стен, предоставленные ночным туманам, распространяли запах гнили. Один раз на заре она слушала пение пробуждающихся птиц в саду Клариссы.
Уехать! Необходимость уехать представлялась очевидной и неотложной. В один памятный день она уже говорила своему другу: „Теперь, кажется, мне осталось одно: удалиться, исчезнуть, предоставить тебя судьбе. Я способна на подвиг непосильной любви!“ С этих пор откладывать отъезд нет возможности. Необходимо было немедленно принять решение и вырваться из этой роковой неподвижности, окружавшей со всех сторон ее агонию, неподвижности, похожей на безмолвную стоячую воду, окружающую зловещий остров, ей казалось, она напрягает свои последние силы, чтобы выкарабкаться из нее, но чувствует, что тинистое дно затягивает ее, что она тонет и не может утонуть, а спокойная равнина вод, по-прежнему, расстилается перед ее глазами.
По-видимому, ничто не изменилось. После этого октябрьского утра внешняя жизнь текла по-прежнему. Ни в словах, ни в поступках не было и намека на разрыв. Казалось даже, что обещанное путешествие на Эвганейские горы должно скоро состояться, так как приближался сезон рыбной ловли! И тем не менее она чувствовала решительную невозможность жить долее вблизи возлюбленного. Это было для нее так же немыслимо, как немыслимо оставаться в здании, объятом пламенем, на краю пропасти или в пустыне, после того как выпита последняя капля воды.
Она чувствовала, что назначение ее выполнено, как назначение дерева, переставшего приносить плоды, как назначение сжатого поля или реки, достигшей моря. Ее существо подчинялось тем же неизбежным законам, как морские приливы, времена года, небесные явления. Она покорилась без рассуждений. Тогда мужество ее воскресло, душа окрепла, жажда деятельности пробудилась, все прежние свойства стали проявляться снова. В непродолжительное время был составлен маршрут, собрана труппа и назначен день отъезда. „Ты отправишься за море, ты будешь работать там среди варваров“, – сказала она себе решительно. – Ты снова будешь скитаться из города в город, из отеля в отель и за деньги каждый вечер будешь вызывать восторги публики. Ты должна заработать много денег и вернуться нагруженной золотом и мудростью, если случайно, в туманный день, тебя не раздавит колесо экипажа в каком-нибудь глухом переулке…»
«Как знать? – говорила она себе. – Как знать, кто подсказывает тебе этот отъезд? Может быть, то голос собственной души, которая видит то, чего не видишь ты, как слепая в трагедии. Как знать, может быть, там, среди спокойствия океана, душа твоя обретет мир, а уста снова получат способность улыбаться, давно уже чуждую им. Быть может, тогда, увидя в зеркале седой волос, ты равнодушно скажешь себе: „Иди с миром!“»
Она занялась приготовлениями к отъезду.
В февральском воздухе по временам проносилось дыхание весны.
– Чувствуешь ты близость весны? – спросил Стелио у своей подруги.
Ноздри его раздувались.
Чувствуя, что сердце ее перестает биться, она слегка отстала и подняла голову к небу, усеянному перистыми облаками. Резкий сухой свист сирены пронесся над бледным заливом, замирая подобно нежному звуку флейты. Ей показалось, что вместе с этим звуком что-то вырывалось из ее груди и рассеивалось вдали, превращаясь мало-помалу из страдания в воспоминание.
Она ответила:
– Весна стоит у Трех Гаваней.
Они снова блуждали по водам лагуны, где так привыкла витать их фантазия.
– Ты сказала: у Трех Гаваней? – живо воскликнул молодой человек, как бы разбуженный внезапной мыслью. – Как раз там, на высоком берегу, моряки заклинают ветер и везут его скованного заклинанием в Дарди Сегузо… Я тебе как-нибудь расскажу историю первого органа.
Его таинственный вид при рассказе о заклинаниях моряков заставил ее улыбнуться.
– Какая же это история? – спросила она, заинтересованная. – И при чем тут Сегузо? Уж это не хозяин ли стекольного завода?
– Да, но только предок теперешнего, изучавший латынь и греческий, музыку и архитектуру, член академии Pellegrini, владелец садов Мурано, обычный гость на ужинах Тициана, даваемых в его доме в квартале Бари, друг Бернардо Капелло, Джакомо, Цоне и других патрициев… Однажды у Катерино Цоне он увидел впервые знаменитый орган, сооруженный для Маттиа Корвино, короля Венгрии. Чудная идея пришла ему в голову во время его спора с Агостино Амади, заполучившим в свою коллекцию инструментов настоящую греческую лиру, семиструнный лесбосский инструмент из золота и слоновой кости… Ах! Ты можешь себе представить эту реликвию Митиленской школы, перевезенную в Венецию на галере, которая, проплывая водами Santo-Mauro, влекла за собой до Меламокко труп Сафо, будто пучок сухих трав? Но это уже другая история.
И снова женщина-кочевница улыбнулась наивной улыбкой ребенка, заинтересованного книгой с картинками. Сколько чудных легенд, сколько фантастических историй развертывал перед ней этот чародей образов в продолжение длинных часов, проведенных ими на этой воде! Какое очарование разливал он для нее, звуком своего голоса оживляя все окружающее! Сколько раз на легкой гондоле вблизи своего возлюбленного она забывалась в чудных грезах, в которых тонули все ее страдания и носились только поэтические видения!
– Расскажи, – попросила она.
Ей хотелось прибавить: «История эта будет последней». Но она удержалась, скрывая от возлюбленного свое решение.
– Ах! Ты, точно София, обожаешь сказки!
Со звуком этого имени, как при мысли о весне, сердце ее замерло: она почувствовала всю жестокость своей судьбы и всем своим существом отдалась воспоминанию об утраченном счастье.
– Взгляни! – сказал он, указывая на безмолвную лагуну, по поверхности которой пробегал временами легкий ветерок. – Взгляни, разве эти бесконечные немые волны не стремятся превратиться в музыку?
Бледные послеполуденные воды лагуны, усеянные маленькими островами, напоминали небо, покрытое легкими облачками. Длинные тонкие полоски Лидо и Terra Ferma казались черными обломками, плывущими по тихим водам. Torcello, Burano, Mazzorbo, San-Francesco del Deserto казались издали недосягаемыми и выглядывали из воды, подобно затопленным кораблям. Следы жизни, казалось, были стерты на этой пустынной равнине, подобно надписям на могильных памятниках.
– Итак, хозяин стекольного завода, слушая, как превозносили у Цоне знаменитый орган короля Венгрии, воскликнул: «Клянусь Бахусом! Вы увидите, какой орган сооружу я на моей земле, liquida musa canente! Я сооружу царя органов! Dant sonitum per stagna loquacia cannae… Я хочу, чтобы волны лагуны неслись в его звуках, чтобы рыбы и камни возносили к небу свои молитвы. Multisonum silentium… Вот увидите, клянусь Дианой!» Все присутствующие рассмеялись, не смеялась только Джулиа ди Понте, потому что у нее были черные зубы. Сансовино прочел при этом целую лекцию о гидравлических органах. А хвастун на прощанье пригласил всю компанию к себе послушать его новый орган в день Sensa и хвалился, что сам дож на своем буцентавре остановится среди лагуны послушать музыку. В этот же день по всей Венеции распространился слух, что Дарди Сегузо сошел с ума, совет, очень ценивший его изделия, послал в Мурано справиться о его здоровье. Посол застал мастера в объятиях куртизанки Пердиланцы дель Мидо, испуганной и обеспокоенной его состоянием. Хозяин взглянул на посла своим огненным взглядом и разразился смехом, рассеявшим все подозрения насчет его умственных способностей, очень спокойно он приказал послу донести совету, что ко дню Sensa Венеция, наряду с San-Marco, Большим каналом и Дворцом дожей сделается обладательницей нового чуда искусства. А на другой день он подал прошение о передаче ему пяти маленьких островков, окружавших Мурано, подобно группе спутников, теперь уже исчезнувших. С островов Temodia, Trencore, Galbaia, Mortesina и Folega он прислушивался к рокоту волн и остановил свой выбор на Темодии, как на невесте. А Пердиланца дель Мидо загрустила… Взгляни, Фоска! Быть может, мы плывем над островом Temodia! Трубы органа покоятся на дне моря, все они остались целы. Их было семь тысяч. Под нами целый лес мелодичных останков. Как нежны в этом месте водоросли!
Они склонились над чудными водами. Изящная, но скромная шляпа Фоскарины – искусное сочетание лент, перьев и бархата, ее глубокие зеленоватые глаза, улыбка, придающая очарование ее увядающей красоте, букет жонкилий, прикрепленный к носу гондолы вместо фонаря, вдохновенные мечты поэта, воображаемые названия исчезнувших островов, лазурь неба, то ясная, то заволакивающаяся снежным туманом, глухие крики невидимых птиц – все это заслонялось чередой мимолетных впечатлений, красками морских трав, трепетавших под капризными волнами, извиваясь, словно в жажде объятий. Их цвет казался изменчивым. То зеленые, подобно молодой озими, пробившейся в бороздах, то красные, подобно умирающей листве дуба, то соединявшие в себе и красный, и зеленый оттенки со всеми переливами юных и увядающих растений – они являлись как бы отражением переходного времени года, наступившего в водной глубине лагуны. Дневной луч, проникавший к ним сквозь прозрачную воду, не терял своей силы, но становился таинственным, и в их гибкой истоме, казалось, сохранялось воспоминание о ласках луны.
– Отчего же горевала Пердиланца? – спросила Фоскарина, склонившись над чудными водами.
– Потому что на устах и в сердце возлюбленного ее собственное имя заменилось именем Темодии, произносимым с восторгом, потому что этот остров был единственным местом, куда ей не дозволялось следовать за своим другом. Там он построил новую мастерскую и в ней проводил почти все дни и все ночи, окруженный своими помощниками, которых он обязал клятвой пред алтарем хранить тайну. Совет, приказав снабдить мастера всем необходимым для его странной работы, объявил, что он поплатился своей головой, если изобретенный им орган не оправдает его гордых обещаний. И тогда Дарди обвил красным шнуром свою обнаженную шею…
Фоскарина приподнялась было, но затем снова опустилась на черные подушки. Среди видений моря и видений сказки мысли ее блуждали, точно тогда в лабиринте, и она начинала испытывать тот же ужас, в ее голове действительность тесно сплеталась с призраками. Казалось, под видом этих странных образов, поэт говорил о самом себе как в тот последний вечер сентября, когда он рассказывал ей легенду о гранате, и имя сказочной женщины начиналось с двух первых слогов того имени, которым в то время называл он ее, Фоскарину.
Хотел ли он этим рассказом заставить ее что-то понять? И что именно? И зачем предавался он фантастическим вымыслам, будто бы вызванным воспоминанием о разбитом бокале, возле этого места, где ею овладел приступ конвульсивного смеха. Очарование исчезло, забвение нарушено. Стараясь вникнуть в смысл рассказа, Фоскарина из этой фантазии находила для себя новый повод для терзаний. Она даже забывала, что ее друг не знал еще о близкой разлуке. Она взглянула на него и увидела на лице его выражение высокого духовного наслаждения, придававшего ему какое-то мрачное и неотразимое сияние. Инстинктивно она говорила ему в своих мыслях: «Я ухожу… не оскорбляй меня…»
– Зорзи! Что это белое виднеется у подножия стены? – спросил Стелио у гребца, сидевшего на корме.
Они плыли мимо Мурано. Мелькали ограды садов, верхушки лавровых деревьев. Черный дым плавильных печей извивался словно креповая вуаль в серебристом воздухе.
И вот актриса с внезапным ужасом мысленно представила себе далекую гавань, где ждал ее громадный колеблющийся корабль, она представляла себе вечные облака над суровым закованным в броню гигантом с тысячью дымящихся труб, с грудами угля, с лесом мачт, она снова слышала стук молотков, скрип валов, вздохи машин, бесконечные стоны железа среди пламенного тумана.
– El de un can morto[37]37
Это мертвая собака.
[Закрыть],– сказал гребец.