Текст книги "Том 5. Девы скал. Огонь"
Автор книги: Габриэле д'Аннунцио
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 29 страниц)
– Мы будем видеться очень часто, – сказал я после некоторого молчания, отвечая на их ласковые слова. – От Ребурсы до Тридженто путь короткий. Я знаю, что в вас я нашел братьев…
Они оба сильно вздрогнули: верховой, скача в галоп выстрелил в воздух из карабина, давая этим сигнал в знак приветствия и радости. Ребурса возвышалась передо мной со своими четырьмя каменными башнями, все еще прекрасная и крепкая, сохраняя нетронутый отпечаток величия и простирая свою тень и власть над мужественным народом, у которого повиновение и верность переходили от отца к сыну, как свойства жизни субстанции.
Но душа моя сжалась от давно неиспытанной тоски, когда я ступил на порог, усеянный миртами и лаврами, и ничей родной голос не приветствовал меня, называя по имени. Образы умерших родных явились мне у подножья лестницы и поглядели на меня угасшими глазами без малейшего жеста, знака или улыбки.
Позднее я долго, долго следил взглядом по дороге из Тридженто за экипажем, уносившим двух несчастных страдальцев, почти засыпанных цветами. И моя душа забежала вперед к решетке сада, где ждали три сестры – Анатолиа, Виоланта, Массимилла, – и она увидела жест, с каким они приняли на свои распростертые руки свежий дар весны, и она пыталась разглядеть их благородные черты сквозь благоухающий кустарник; она старалась различить чело той, какую ей угодно будет избрать для неизбежного союза. Спускающиеся сумерки увеличивали это странное и неожиданное волнение жажды любви. Голубоватая тень окутывала долину Саурго, скрывала мертвый город, медленно поднималась по отвесным скалистым высотам, но как звезды толпятся на небе, так и на земле огни радости зажигались, пылали, умножались, образовывали широкие короны. И только вершины скал сверкали одинокие, далекие, чуждые этим признакам низменной жизни, словно отступившие в сказочную даль вознесшиеся в надземные области. И вдруг они запылали, как карбункулы, невероятным блеском, длившимся только несколько мгновений, и потом побледнели, стали лиловыми, потемнели, потухли. Надменная вершина Кораче горела дольше других; она поражала небо своим острием, подобно безнадежному крику страсти, затем с быстротой молнии она погасла в свою очередь и погрузилась в общую ночную тьму.
«Если бы даже суровость твоей долгой дисциплины и не имела другой награды, кроме неизъяснимого волнения, которое охватило тебя со вчерашнего дня, то и тогда ты должен радоваться совершенным тобою усилиям, – говорил мне мой демон на следующее утро, когда мы медленно ехали верхом к запертому саду. – Наконец ты созрел. До вчерашнего дня ты не знал, что твоя душа достигла такой зрелости и полноты. Это счастливое откровение явилось тебе во внезапно испытанной потребности распространить на всех свое богатство, раздать его, расточить без меры. Ты чувствуешь себя неистощимым, способным напитать тысячи жизней. Это справедливая награда за твои упорные труды: ты обладаешь теперь кипучей плодовитостью глубоко вспаханных полей. Наслаждайся своей весной; открой себя всем дуновениям; дай проникнуть в тебя всем зародышам; прими неведомое и неожиданное и все, что приносит тебе случай; отбрось все запреты. С этой минуты твоя первая задача выяснена. Считай священной твою природу, которую ты сделал совершенной и сильной. Уважай малейшие движение твоего духа и сердца, ибо одна она вызывает их. Теперь, когда ты всецело владеешь ею, ты можешь отдаться ей и наслаждаться ею без границ. Все дозволено тебе, даже то, что ты ненавидел и презирал в других, потому что все облагораживается, проходя сквозь очистительное пламя. Не бойся быть сострадательным, ты силен и умеешь предписывать свою власть и свою кару. Не стыдись своих колебаний и слабостей, ты, закаливший свою волю, подобно лезвию, кованному без огня. Не отталкивай нежности, охватившей тебя, обвевающей тебя иллюзии, влекущей тебя меланхолии, всех ощущений новых, необъяснимых, которые искушают сегодня твою изумленную душу. Это только неясные очертания испарений, которые отделяются от брожения жизни в глубинах твоей плодородной природы. Прими же их без недоверия, потому что они не чужды твоему существу и не могут ни принизить, ни исказить твоей природы. Завтра, быть может, они явятся тебе, как первые неясные вестники Рождества, которое зовут твои желания».
Никогда впоследствии я не переживал часов таких пленительных и в то же время таких тяжелых. Я не знаю, ощущали ли деревья, отягченные цветами, свою жизненную энергию так же полно, как полно ощущал я свою в это ясное утро, но, несомненно, им не хватало той неясной и смутной тревоги, в которой волнуются бесчисленные ощущения и бесчисленные мысли. Чтобы продлить гнетущее чувство и очарование, я заставлял лошадь идти шагом и медлил в пути, как будто этот час должен был навсегда замкнуть определенную фразу моей внутренней жизни, и, когда я прибуду туда, куда стремился, для меня начнется фаза новая и непредвиденная, но темное предчувствие которой уже жило в глубине этого неутешимого беспокойства. По временам весеннее дуновение обвевало меня своим лепетом и лаской и, казалось, уносило меня в эфире мечты, уничтожало во мне на мгновенье сознание моей действительной личности и вливало в меня целомудренную и пылкую душу одного из героических любовников, которые в сказках скачут к красавицам, спящим в глубине лесов. Разве сам я не ехал к княжнам – пленницам в запертом саду? И каждая из них втайне своего сердца, быть может, ждала Супруга?
Уже они представлялись мне такими, как рисовало их мое желание, и уже их тройной образ зарождал в моем желании первое колебание. Я спрашивал себя, кто будет избранницей, и в одно и то же время я разделял свадебное веселье одной и погребальную печаль двух других; и я уже ощущал в своем сердце зародыши будущих колебаний, предвидел скрытое под надеждой сожаление. И снова мою душу охватила боязнь, которая некогда потрясла меня среди моей добровольной работы над самовоспитанием: боязнь слепых и роковых сил, о которые может разбиться всякая воля, как бы тверда она ни была, боязнь грозного вихря, который в одно мгновенье может охватить самого упорного и отважного человека и унести его далеко от намеченной цели.
Я остановил лошадь. Дорога была пустынна, конюх вдали следовал за мной. Глубокое молчание царило над этими величавыми пустынными местами, изредка прерываемое шелестом маслин; неподвижный свет ровно озарял всю окрестность, и в этом свете и тишине все, начиная с нежных листочков и кончая гигантскими скалами, вырисовывалось с ясным, почти резким очертанием контуров. И тогда я сильнее ощутил какую-то двойственность, проникшую в меня. И я думал: «Разве до вчерашнего дня мой дух не был так же ясен, как ясно это утро, открывающее моему внимательному взору все очертание местности? А теперь эта новая двойственность не скрывает ли какой-нибудь опасности? Может быть, слишком большой избыток поэзии опасно сосредоточился во мне, в моем уединении, и неизбежно должно использовать его. Но, если я отдамся бурному потоку, куда он увлечет меня? Быть может, мне следует остерегаться проявлений внешней жизни, быть может, мне лучше не входить в круг, который внезапно, как по волшебству, открывается передо мной, чтобы захватить меня». Но мой демон повторил мне ясным голосом: «Не бойся! Прими неведомое и неожиданное и все, что принесет тебе случай. Отбрось все запреты, следуй своим путем, свободный и уверенный в себе. Не имей другой заботы, как жить. Твоя судьба может исполниться только в избытке жизни».
Я погнал лошадь с каким-то бешенством, словно в эту минуту решалось великое событие. И Тридженто появилось на склоне холма со своими домами, построенными из камня родных скал. И на вершине показался старый дворец с своим окруженным стеною садом, который спускался по другому склону до равнины, представляя вид обширного монастыря, полного забытыми или мертвыми вещами. Когда я ступил на землю перед решеткой, я услышал голос Оддо, поджидавшего меня.
– Добро пожаловать, Клавдио!
И он бросился мне навстречу, протягивая руки, радостный, как и в первый раз.
– Я думал, ты приедешь раньше, – сказал он тоном упрека. – Я жду тебя здесь два часа.
– Я задержался в дороге, – отвечал я. – Я хотел вспомнить деревья и скалы.
Быстрыми и неуверенными движениями, которые были ему свойственны, он подошел к моей лошади с любопытством, смешанным с робостью, и потрепал ее по шее.
– Какая красавица! – пробормотал он в то время, как шея животного слегка вздрагивала под его бледной худой рукой.
– Ты можешь кататься на ней, когда захочешь, – сказал я. – На этой или на другой.
– Мне кажется, я разучился ездить верхом, – отвечал он. – Мне кажется, я испугаюсь… Но пойдем, пойдем! Тебя ждут.
И он повел меня по аллее, ведущей между буксовой изгородью, которая от старости зияла отверстиями глубокими, как бреши, откуда доносилось свежее благоухание невидимых фиалок, и это было так же странно, как юношеское дыхание из дряхлых уст.
– Вчера вечером, – говорил Оддо, немного задыхаясь, – вчера вечером твоими миндалевыми цветами мы принесли радость… Что мы испытали оба, когда возвращались одни в экипаже, скрытые под всеми этими цветами! Антонелло был как ребенок, я никогда не видел его таким…
По временам зеленые стены раскрывались арками, открывая моему взгляду уголки лужаек, где длинные тонкие лучи солнца резко рассекали их.
– Я никогда не видел его таким, я никогда не слышал от него столько безумных слов…
Каменные урны с широкими круглыми краями чередовались со статуями, полускрытыми под лишаями, однорукими или безголовыми, позы которых казались мне красноречивыми. Вокруг их пьедесталов цвели жонкилии.
– А потом, когда мы приехали, обилие ветвей мешало нам выйти. Сестры пришли освободить нас. Как они были счастливы! Они поднялись наверх со своей ношей. Мы слышали, как они смеялись на лестнице. Это все так ново для нас, Клавдио!
Заглушенный плеск донесся до моего слуха, это было тихое журчанье фонтана, скрытого неподалеку. Необъяснимое беспокойство сжало мне сердце.
– Весь вечер мы говорили о тебе, вспоминали тысячи вещей из далекого прошлого, строили планы на будущее. Кто мог предвидеть, что ты вернешься? Но никто из нас не верит, что ты останешься… Нам кажется, что ты умчишься через несколько дней. Трудно выносить жизнь, какую мы ведем. Видишь! Массимилла предпочитает монастырь… Ты знаешь, Массимилла скоро покинет нас.
Идя вдоль зеленеющей стены, я ощущал сильный горьковатой запах, исходящий от букса, молоденькие листочки которого сверкали, как бериллы на темной зелени.
– А вот Виоланта! – воскликнул Оддо, прикасаясь к моей руке.
От этого неожиданного появления у меня сильно забилось сердце, и я почувствовал, что кровь приливает мне к лицу.
Виоланта стояла в траве под большой аркой буксов, а позади нее убегал залитый золотом уголок луга.
Она улыбалась, стоя неподвижно, дожидаясь, когда мы подойдем к ней, словно предоставляла моему изумленному взору любоваться ее красотой в этой спокойной позе, стоя на зеленом ковре, где ее пальцы, может быть, собрали бесчисленные фиалки, украшающие ее пояс. Она протянула мне руку, глядя мне прямо в лицо, и голосом – совершенным музыкальным выражением ее образа – сказала мне:
– Здравствуйте. Мы ждали вас еще вчера. Оддо и Антонелло вместо вас поднесли нам цветы, которые были приняты от этого не менее радостно.
Я отвечал:
– Войдя в ваш дом после стольких лет, я вспоминаю, что в первый раз я вошел в него, сопровождая мою мать, и я испытываю уже сожаление, что так много времени провел вдали. Уезжая из Рима, я знал, что найду в Ребурсе дом пустыни, но не знал, что Тридженто так широко вознаградит меня за это. Я обязан вам большой благодарностью…
– Мы должны быть благодарны, – прервала она, – если наше общество не будет тяжело вам. Вы знаете, что здесь нет радости.
– Печаль также имеет свою прелесть для тех, кто умеет вкушать ее, не правда ли?
– Может быть.
– И, кроме того, с той минуты, как я переступил: порог, я испытываю только прелестные впечатления. Этот сад мне кажется очаровательным. Как можно оставаться равнодушным к поэзии его старины? Вчера, видя, как Оддо и Антонелло восхищались миндалевыми деревьями, словно они никогда не видят здесь цветов, я думал, что здесь все бесплодно и мертво. Напротив, я встречаю тут весну, еще более прелестную, чем оставшуюся позади меня. Вы не устали собирать фиалки в траве? Ваш пояс весь украшен ими.
Улыбаясь, она взглянула на свой пояс и обнаженными пальцами прикоснулась к фиалкам, украшавшим его.
– Вы приехали из города, – сказала она звучным, хотя и несколько заглушенным голосом, в богатом тембре которого слышалась легкая надтреснутость, – вы приехали из города, и деревня предлагает вам свои первые дары.
– Не знаю, но есть вещи, которые всегда должны казаться новыми.
– Есть вещи, которых мы больше не замечаем и не любим, – грустно сказал Оддо. – Может быть, Виоланта не чувствует больше благоухание цветов, которые она собирает.
– Это правда? – спросил я, обернувшись к ней. И мои глаза встретили ее мраморный профиль, склоненный под пышными волосами, такой же бесстрастный, как у бессмертных статуй.
– Что такое? – спросила она, как человек, выходящий из глубокой задумчивости: она не слышала слов своего брата.
– Оддо уверяет, что вы не чувствуете запаха цветов, которые вы собираете. Это правда?
Легкая краска залила ее щеки.
– О, нет, – отвечала она с живостью, противоречившей медленному ритму, каким, казалось, текла ее жизнь. – Нет, вы не верьте Оддо. Он так говорит потому, что я люблю крепкие духи, но я чувствую и слабые запахи, даже запах камней…
– Камней? – спросил Оддо, смеясь.
– Ты не понимаешь этого, Оддо. Молчи.
Мы шли по широкой лестнице, с навесом из виноградных лоз, которая вела к самому дворцу в правильной симметричности. Виоланта шла между нами, медленно поднимаясь со ступени на ступень. Ступени были очень широкие, она делала шаг на каждой из них и приостанавливалась, прежде чем ступить на следующую, и ей приходилось переступать на ступень все одной и той же ногой.
Утомленная этим, она склонялась несколько вперед и утрачивала гордую осанку, которая только что придавала ей идеальную стройность стебля. Неожиданная томность склоняла теперь это чудное тело, новые движения открывали в ней послушную прелесть, гибкую силу любви. В ее красоте таилась такая сильная власть, что я не мог оторвать своих глаз от ее движений; я отставал, чтобы охватить одним взглядом всю ее фигуру. Она, казалось, возвращала мой дух к чудесной эпохе, когда артисты извлекали из спящего материала идеальные формы, которые люди считали единственными истинами, достойными поклонения на земле. А я, глядя на нее и поднимаясь по ее следам, думал: «Судьба велит, чтобы она осталась неприкосновенной. Без стыда она может отдаться только какому-нибудь богу». И в то время, как ее гордая голова двигалась в лучах солнца, как в природной стихии, я чувствовал, что ее красота достигла совершенной зрелости, краткого часа самого драгоценного расцвета; и я благодарил судьбу, доставившую мне такое чудное зрелище. «О, я буду обожать ее, но не осмелюсь любить ее, я не решусь заглянуть ей в душу, чтобы раскрыть ей тайну. А между тем каждое ее движение указывает, что она создана для любви, но для любви бесплодной, для страсти, лишенной творчества. Никогда ее чрево не должно нести безобразящего его бремени, никогда поток молока не всколыхнет чистого очертания ее груди».
Она остановилась, утомленная усилием, и, немного задыхаясь, сказала:
– Как утомительны эти ступени! Передохнем немного.
– Антонелло и Анатолиа идут сюда, – произнес Оддо. – Подождем их здесь.
Сквозь переплет виноградных лоз он заметил их; они спускались с верхней площадки.
Она шла к нам, та, которую мне указали, как источник сил, благодетельная и могучая девственница, душа богатая и щедрая. И она появлялась сразу, как опора, потому что Антонелло держал ее за руку и соразмерял свои неверные шаги с ее твердой уверенной походкой.
– О ком из нас, – спросила Виоланта неожиданно, но таким легким тоном, что он отнимал всякое нескромное значение, – сохранили вы более точное воспоминание?
Я поколебался одно мгновение.
– Не знаю, – неуверенно ответил я, между тем как мое ухо прислушивалось к шелесту платья Анатолии. – Но, несомненно, образы моего воспоминания не имеют почти ничего общего с реальной действительностью. Для нас со дня моего отъезда протек период жизни, когда превращения происходят наиболее быстрые и наиболее глубокие…
Двое других подошли к нам.
Анатолиа протянула мне руку и, в свою очередь, сказала:
– Здравствуйте.
В ее жесте была мужественная откровенность; прикосновение ее руки, казалось, передавало мне ощущение великодушной силы и деятельной доброты, казалось, вливало в мою душу какое-то братское доверие.
Ее рука без колец была не слишком белая, не слишком длинная, но крепкая в своей чистой форме, способная поднять и поддержать, гибкая и в то же время твердая, с оттенком гордости на тыльной стороне, с ясным очертанием связок и жилок, с мягким изгибом теплой ладони, где, казалось, сосредоточивался живой источник осязания.
– Здравствуйте, – произнес теплый, дружеский голос. – Вы привозите с собой из Рима солнце и весну…
– О, нет! – прервал я. – Я нахожу здесь и то и другое. В Риме я оставил туман и много других неприятных вещей. Я только что выражал сожаление, что оставался там так долго.
– Ты должен нас вознаградить за это забвение, – произнес Антонелло с своей скорбной улыбкой.
– Как вы нашли Тридженто? – спросила меня Анатолиа. – Тут почти ничего не изменилось, не правда ли? Вы приезжали сюда с вашей матерью… Вы помните? Для нас это всегда останется незабвенным воспоминанием. Среди всего, до чего еще не коснулось время, вы найдете здесь и память об этой святой душе и ее великой доброте.
Глубокое молчание последовало за этими словами, полными воспоминаний. Чувство смерти, внезапно охватившее мое сыновнее сердце, сообщило лицам и предметам вид чего-то недействительного. В продолжение нескольких секунд мне казалось, что все становится далеким и пустым, как небо, которое бледнело сквозь оголенные ветви виноградных лоз, похожих на разорванные сети. Но когда эта краткая иллюзия рассеялась, я почувствовал себя ближе к той, которая всколыхнула ее во мне; охваченный потребностью проникнуть в сущность этой печали, я был неспособен вести праздную болтовню.
– А донна Альдоина? – спросил я тихо, обратившись к Анатолии и беседуя только с ней. – Разве не она была истинной охранительницей этого мрачного дома? Разве не она, вспоминая об умершей, вызвала образ безумной?
– Она все та же, – так же тихо отвечала она. – Вам лучше не видеть ее, по крайней мере сегодня. Это вам было бы слишком тяжело. А вы понимаете, что для нас это ежедневная пытка, пытка, которая длится беспрерывно целые годы и разрывает наши души…
Ее глаза мельком бросили на Антонелло боязливый взгляд, в котором я мог прочесть тайный ужас, какой ей внушал бедный больной, колеблющийся на краю пропасти.
– У нас не хватает мужества удалить ее, расстаться с ней: она такая спокойная и кроткая. Иногда она кажется выздоровевшей и дает нам иллюзию чуда: она называет нас по именам, вспоминает о давно бывших мелочах, улыбается спокойной улыбкой. Хотя мы прекрасно знаем теперь, что все это обманчиво, надежда каждый раз заставляет нас трепетать, и тревога душит нас. Вы понимаете… – В печали голос ее терял звучность, как ослабевшая струна. – Невозможно держать ее только в ее комнатах, запирать ее, нет, это невозможно. – И у нас не хватает сил избегать ее, когда она выходит, идет к нам, говорит с нами. Таким образом она почти всегда живет рядом с нами, участвует в нашей жизни…
– Иногда, – прервал ее вдруг Антонелло с какой-то горячностью, как бы толкаемый неудержимым возбуждением, – иногда она наполняет собою весь дом. Мы дышим ее безумием. Кто-нибудь из нас целые часы выслушивает ее рассказы, сидя против нее, держа свои руки в ее дрожащих руках… Ты понимаешь?
Новое молчание, еще более тяжелое, опустилось на нас. И каждый страдал, испытывая на себе реальность своей скорби, которая, среди тонких синеватых теней навеса, слившихся с нежным золотистым отблеском солнца, казалась каким-то сновидением. В тишине был слышен шум легких шагов, который доносился снизу лестницы. Через ровные промежутки слышалось глухое кипение, словно бьющий фонтан. Таинственная вибрация, казалось, поднималась из пустынного сада.
И я понял, каким образом больная и печальная душа могла составить из окружающего призрак сверхъестественной жизни, питать ее своею сущностью и быть подавленной ею.
И вдруг внезапно мне открылась вся жестокость муки, к какой Судьба приговорила этих последних отпрысков гибнущего рода; и образ, вызванный словами одной из жертв, явился мне гигантски увеличенным в трагическом освещении. Я видел в воображении старую, безумную княгиню, сидящую в тени отдаленной комнаты, и одного из ее детей, склонившегося к ней, держащего в руках руку матери. Влияние ее мрачного внушения казалось мне роковым и неизбежным. Мне думалось, что бессознательно она должна была вовлекать в свое безумие все существа своей крови, одно за другим, и что ни одно из них не сможет ускользнуть от этой слепой и жестокой воли. Подобно домашним Эриниям, она присутствовала при гибели своего потомства.
И я глядел сквозь бесплодные переплеты на молчаливый замок, который до этого дня хранил в своей мрачной глубине столько отчаянной тоски и вмещал столько бесполезных слез, слез, пролитых чистыми и пылкими очами, достойными отражать самые прекрасные зрелища мира и вливать радость в души поэтов и завоевателей. «Очи Красоты, – думал я, переводя взгляд на неподвижную Виоланту. – Какое земное горе могло затемнить великолепие истины, светящейся в вас? Чья скорбная душа сможет отринуть утешение, изливаемое вами?» Мое страдание мгновенно прекратилось, как бы под действием бальзама, и неясные образы рассеивались, как дым.
Она неподвижно сидела на каменном постаменте, где, может быть, прежде стояла урна. Опершись локтем на колено, она поддерживала ладонью подбородок, и в этой простой позе вся она являлась передо мной, как последовательный ряд немых мелодий, в которых таятся тайны высшего искусства. И снова показалось мне, что, находясь с нами, она как бы отсутствовала. На ее маленьком лбу было видно отражение идеальной короны, которую она носила на вершине своих мыслей, а ее волосы, стянутые большим узлом на затылке, были подобны успокоившимся волнам.
– Вот Массимилла, – произнес Оддо, извещая о приближении третьей сестры.
Я оглянулся и увидел ее уже близко. Она поднималась своими легкими шагами по последним ступеням, неся на лице и на всем своем существе отражение мечты, в которую она была погружена, и затаенную поэзию часов, проведенных с любимой книгой в уединении, в уголке сада, известном только ей.
– Где ты была? – спросил ее Оддо, прежде чем она подошла к нам.
Она застенчиво улыбнулась, и внезапная краска залила ее щеки.
– Там, – отвечала она. – Я читала.
Ее голос выходил серебристый и ясный из ее тонких губ. Между страниц ее книги закладкой лежала сорванная травка. Когда я поклонился, она протянула мне руку все с той же застенчивой улыбкой. И мне казалось, что она пробуждала в глубине моей души какое-то нежное участие, испытанное мною когда-то к маленькой больной, которую навещала моя мать; рука ее была такая нежная и хрупкая, что я невольно подумал о нежной лилии, называемой hemorocalla, которая расцветает на один день на горячих песках.
Так как она молчала, то и я не мог подобрать дивных слов, подходящих к ее испуганной прелести, напоминающей горностая.
– Не пройти ли нам наверх? – спросила Анатолиа, обращаясь ко мне. Эти слова, произнесенные ясным голосом, нарушили какое-то очарование, охватившее нас под теплым сводом зелени, благодаря медленному течению наших мыслей и грусти. – Отец очень хочет видеть вас.
И мы все вместе стали подниматься по лестнице, ведущей к замку. Три сестры шли впереди нас, отдельно одна от другой, Анатолиа впереди, Массимилла последняя; и по очереди они произносили несколько слов, ибо молчание окружающего требовало звуков их голоса, и, быть может, этим они хотели разогнать над головой их гостя грусть этого молчания. Короткие звучные фразы, срывающиеся с невидимых мне уст, слетали и обволакивали меня, а я поднимался в звуках их голосов и в их девственных тенях изумленный и нерешительный, как перед проявлением чуда. Но если для моего слуха три ритма чередовались, то для моих глаз они были одновременны и непрерывны, так что мой ум то внимательно напрягался, чтобы различить их, то, так сказать, раскрывался, чтобы воспринять их в одной глубокой гармонии. И так же, как вводные фразы в фуге восполняют паузы темы, так же вид предметов, замечаемых мимоходом, и особенно лиц присутствующих, обогащали мое музыкальное впечатление, не нарушая его. Признаки запущения и забвения встречались всюду на старинной лестнице, с которой еще не были убраны разрушительные следы осени. Статуя спящей нимфы беспомощно склонила голову в неудобной позе, так как рука, поддерживавшая ее, была сломана и поросла мохом. В глиняной красной вазе, длинной, как саркофаг, заросшей сорными травами, цвел один только слабый и дрожащий стебелек жонкилии. В трещинах парапета, изъеденного всюду проникающими корнями плюща, виднелся внутренний канал, похожий на оборванную артерию; в нем что-то поблескивало, и слышалось журчание воды, бегущей наполнить сердце плачущих фонтанов. Признаки запустения и заброшенности были рассеяны по нашему пути. Статуи, цветы и вода изрекали мне одну и ту же истину. И Виоланта, Анатолиа и Массимилла преображались в моем представлении путем таинственных сравнений.
«О, дивные души, – думал я, прислушиваясь к ритму их видимого существования, – разве не в вашей тройственности царит совершенство человеческой любви? Вы тройной образ, рисовавшийся в моем желании в часы великой гармонии. Все наиболее гордые запросы моего тела и моего разума нашли бы в вас себе удовлетворение; и для миссии, какую должен выполнить, вы могли бы быть чудным орудием моей воли и моих предначертаний. Разве вы не такие, какими создал бы вас, чтобы украсить величайшей красотой и скорбью таинственный мир, неутомимо созидаемый мною? Сегодня я узнал только ваши лица и несколько беглых фраз, но я чувствую, что завтра каждая из вас будет соответствовать образу, дышащему трепещущему внутри меня».
Так поднимались три сестры в моем вдохновении и моей мечте, каждая повинуясь тайной мелодии, которая вела ее жизнь к неведомому концу. И их фигуры отбрасывали на камень большие тени.
Когда я ступил на порог, передо мной снова стал фантастичный образ безумной, такой живой и ужасный, что я невольно содрогнулся. Все вокруг казалось мне в ее мрачной власти, опечаленное и напуганное ее вездесущностью. И мне казалось, что на лицах ее детей я читаю тоже беспокойство. И я думал, что, может быть, мы встретим ее наверху лестницы, где она поджидает нас.
Анатолиа угадала мою мысль и, чтобы успокоить меня, она тихо произнесла:
– Прошу вас, не бойтесь ничего… Вы ее не увидите… Мне удалось устроить так, чтобы вы не видели ее, по крайней мере, теперь… Старайтесь не думать об этом, чтобы наше гостеприимство не показалось вам слишком печальным.
Антонелло оглядывал окна лоджий, окружающих двор, высматривая своими беспокойными глазами с непрестанно моргающими ресницами.
– Ты видишь траву? – воскликнул Оддо указывая мне на зелень, растущую вдоль стен в расщелинах плит.
– Символ и предзнаменование мира, – ответил я делая усилие, чтобы стряхнуть с себя гнетущее чувство и подбодриться. – Мне было очень неприятно, что я не нашел вчера травы на своем дворе. Ее вырвали, но я предпочел бы видеть ее, чем торжественную зелень лавров и мирт. Надо всегда оставлять расти траву, особенно в слишком больших домах. Одной живой вещью больше.
На дворе все раздавалось звучно, как в храме, и эхо готово было подхватить слова, даже сказанные шепотом. Глядя на немой фонтан, я представлял себе таинственную музыку, какую могла создать вода, отраженная чутким эхо.
– Почему фонтан не бьет? – спросил я, спеша схватить всякий случай, чтобы отстаивать жизнь в этом уединении, полном забвения и смерти. – Когда мы сейчас поднимались по лестнице, я слышал журчание воды.
– Спросите у Антонелло, – сказала Виоланта, – это он заставил его молчать.
Лицо бедного больного окрасилось легкой краской, и взгляд его затуманился, как у человека, готового уступить вспышке гнева. Казалось, что невинное сообщение Виоланты устыдило его и огорчило или напомнило об уже улаженной ссоре. Он сдержался, но неудовольствие сквозило в его голосе.
– Представь себе, Клавдио, – сказал он, указывая на одну сторону лоджии, – представь себе, что как раз здесь помещается моя комната и что оттуда слышен фонтан, словно водопад. Представь себе! Невероятный шум, с ума можно сойти! Скажи, разве ты не слышишь, как здесь раздаются голоса? И даже днем!
Все его длинное худое тело дрожало от отвращения к шуму, от нервного страха, от непреодолимого ужаса, признаки которого я уже заметил в нем накануне, когда он услыхал выстрелы из ружья и крики людей.
– Но если бы ты слышал это ночью, – продолжал он, оживляясь, – если бы ты слышал! Вода перестает быть водой, она превращается в потерявшуюся душу, которая воет, смеется, рыдает, бормочет, издевается, жалуется, зовет, приказывает. Это невероятно! Иногда, слушая это во время бессонницы, я забывал, что это вода, я не мог больше вспомнить… Ты понимаешь?
Он вдруг замолчал, явно делая усилие, чтобы овладеть собой, и обратил к Анатолии блуждающий взгляд. Печаль, исказившая ее лицо, рассеялась под этом взглядом, затуманилась, исчезла. И словно, чтобы отогнать охватившее нас гнетущее чувство, она сказала почти веселым тоном:
– Правда, Антонелло не преувеличивает. Хотите, мы вызовем заблудившуюся душу? Это легко.
Мы стояли все возле смолкнувшего фонтана. Неожиданная остановка, слова и вид мученика, торжественность этого уединенного места, серебристый холодный свет, падающий с неба, и близость превращения – все, казалось, сообщало этому старому бездеятельному предмету тайну волшебного чуда…
Мраморная масса – пышное соединение морских коней, тритонов, дельфинов и раковин, расположенных в три этажа, – высилась перед нами, покрытая сероватым налетом и сухими лишаями, усыпанная белыми пятнами, как ствол осины; и ее многочисленные человеческие рты и звериные пасти, казалось, сохраняли воспоминание о своих затихших речах.