Текст книги "Том 5. Девы скал. Огонь"
Автор книги: Габриэле д'Аннунцио
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 29 страниц)
III
…и сидеть, обхватив усталое колено сплетенными пальцами.
Где больше чувства, там больше и страдания.
Леонардо да Винчи
И я привез их туда, к цветам.
Они прислушивались с видимым смущением к бесконечным мелодиям весны, то наклоняясь, то озираясь на свои тени, которые то обгоняли их, то отставали, подобно голубоватым фигурам, распростершимся лобызать землю. По временам робкая радость свободы и надежды мелькала в их упоенных взорах; иногда непроизнесенное слово полураскрывало их губы, делая их похожими на края переполненной чаши. И когда они останавливались, я с тайным восторгом думал о том, что переполняло их.
Фразы, которыми мы изредка обменивались, должны были казаться им излишними, но они лучше давали нам сознать всю глубину нашей действительной жизни. Беглого взгляда, наклонения головы, короткой паузы было достаточно, чтобы взволновать до глубины эти бездны, куда только редко и слабо проникал луч общего сознания; и все, что мы говорили было, так же далеко от нас, как далек шелест вершин от самых глубоких корней дерева.
Ничто не могло сравниться со своеобразной красотой этих полей, покрывшихся цветами. На рыжеватой жесткой почве, подобной шкуре льва, белые и розовые цветы напоминали призраки девушек, боязливо склонившихся на широкие волосатые груди сказочных великанов. Лучи солнца придавали прозрачным лепесткам ту изменчивую игру света, какою обладают драгоценные камни. Тут и там поблескивали гладкие обломки каменных глыб.
Мы чувствовали, как глубока была наша действительная жизнь. И мало-помалу, как бы по взаимному согласию, мы перестали произносить те ненужные слова, которые служат только чтобы нарушить важность молчания и рассеять слишком густое облако мечты или мысли. Нас связывало более тонкое общение; вокруг нас создалась атмосфера ясновидения, похожая отчасти на ту, какой дышат мистики. По временам нас охватывало такое чувство наслаждения, что целый поток его изливался из одного нашего взгляда, а наши малейшие движения, не прикасаясь, доставляли его больше, чем самая длительная ласка. Лепестки, падающие к нашим ногам, слегка колышущиеся ветви странно волновали нас, как признание неги и творчества счастливых деревьев, завязывающих плод. Виноградные лозы с набухшими почками склонялись к земле, изогнутые, словно в конвульсиях, и возбуждали нас примером лихорадочного усилия, которое должно было обратиться в опьяняющий дар. И в опадающих листьях и в тощей лозе мы чувствовали идеальный образ благоухающего масла миндаля и пламени забвения винограда.
Однажды, увидев каплю крови на руке Виоланты, уколовшейся о шипы белых цветов изгороди, я почувствовал внезапный порыв страсти. Она, улыбаясь, отдернула руку, на которой выступила кровавая жемчужина. Случайно мы отдалились от сестер, нас не было видно, и меня охватило дикое желание прижаться губами к этой крови и ощутить вкус ее. Усилие воли, которым я сдержал себя, было так сильно, что я задрожал.
– Вид крови пугает вас? – спросила она тоном, которому ей не удалось придать ни уверенности, ни насмешливости.
Она пристально смотрела мне в глаза, и мне казалось что я бледнею; в глубине души я испытывал необъяснимое чувство, которое давало мне впечатление огромного колеса, быстро катившегося по кругу и внезапно остановившегося. Это мгновение должно было решить нечто важное для нее и для меня, и, хотя мы оставались сдержанными друг перед другом, в глубине нас царило напряжение, предшествующее неудержимой вспышке. Обе наши жизни дошли до высшей степени напряжения.
А как смогу я забыть это жгучее молчание, в котором трепетало невидимое крыло вестника, несущего непроизнесенное слово? Какая сила забвения сможет изгладить из моей памяти эту руку с каплей крови и кустарник, отягченный цветами?
Голос Анатолии позвал нас издали, и мы пошли на него рядом, внезапно охваченные физической усталостью и печалью, словно после долгой ночи наслаждений.
Но бывали мгновения, когда душа моя склонялась больше к той, что позвала нас, и к той, что должна была уехать. Я отдавался этим переменчивым настроениям любви, которые, не ослабляя моей силы, напротив, укрепляли ее, как одновременно дующие с разных сторон ветры раздувают пламя. Мне казалось, что я нашел новый способ познаваний: наиболее разнообразные и странные из них одновременно совмещались во мне. Иногда они порождали мелодию, такую новую и прекрасную, что, казалось мне, я преображаюсь и мое желание стать подобным Богу близится к осуществлению.
Я думал: «Если существовал когда-нибудь бог, любивший весной садиться под цветущими деревьями и извлекать из-под их коры таинственных гамадриад, чтобы ласкать их на своих коленях, он, несомненно, не испытывал большей радости, чем испытываю я, наслаждаясь истинными красотами этих дивных созданий и сливая в один их образы, подобно тому, как он сплетал бы различные косы послушных нимф, создавая из них золотую гармонию».
Так иногда мне чудилось, что я живу в мифе, созданном мною самим по образу тех, которые создавала юная душа человечества под небесами Эллады. Античный дух божества витал над полями, как в те времена, когда дочь Реи даровала Триптолему свои колосья, чтобы он рассеял зерна по бороздам и все люди, благодаря ему, могли бы наслаждаться божественным даром. Бессмертные силы, бродящие во всем окружающем, казалось, хранили память о древнем преображении, которое к радости людей обратило их в великие образы красоты. Подобно харитам, горгонам и мойрам – три девы, сопровождали меня среди этой таинственной весны. И я любил представлять себя самого подобным юноше, изображенному на вазе Руво, которого крылатый гений ведет на опушку миртового леса. Над его головой начертано слово: «счастье», и три девы окружают его: одна держит в руках блюдо, отягченное плодами, другая закутана в звездный плащ, а третья держит в своих проворных пальцах нить Лахезия.
Однажды мы встретили огороженное место, где стоял сраженный молнией дуб, который местные крестьяне, памятуя религиозный обычай язычников, чтили как святыню.
– Вот прекрасная смерть! – воскликнула Виоланта, облокачиваясь на загородку из кольев в форме параллелограмма.
Святость почти ужасающая царила в этом уединенном месте. Такой вид, вероятно, имел жертвенник, который латинские жрецы освящали, принося в жертву двухлетнюю овцу.
– Вы совершаете святотатство, – сказал я Виоланте. – Прикасаясь к священной ограде, вы оскверняете ее, и небо карает безумием преступника.
– Безумием? – произнесла она, отстраняясь в инстинктивном суеверии, и ее движение придало неожиданное значение моим словам об языческих поверьях.
Как в блеске молнии, передо мной мелькнули отекшее бескровное лицо безумной матери и блуждающий взор Антонелло, и я снова услышал трагический вопль: «Мы дышим ее безумием», и по мне пробежало какое-то ледяное предчувствие рока.
– Нет, нет, не бойтесь, – невольно сказал я и, может быть, еще сильнее омрачил тень этим явным сожалением о своих словах, которые должны были показаться печальным и жестоким предсказанием.
– Я ничего не боюсь, – отвечала она, не улыбаясь и снова облокачиваясь на загородку.
И вот, благодаря праздному слову, легла глубокая тень. Сраженное дерево высилось перед нами, высохшее и черное, как базальт; его сильный ствол был рассечен трещиной, говорящей о свирепости мстительной силы. Лишенный ветвей на пораженной стороне, он сохранил несколько веточек на вершине с другой стороны, и они тянулись к солнцу, подобно рукам, заломленным в неукротимом отчаянии. По углам ограды было насажено по козлиному черепу с выгнутыми рогами, побелевшими от бесчисленных непогод. Все было недвижимо и мертво, все имело священный первобытный вид.
Быстро летели дни, это были прощальные дни для той, которая должна была уехать.
– Любуйтесь весной со всей напряженностью ваших взглядов, – говорил я ей, – вы не увидите ее больше никогда!
Я говорил ей:
– Грейте ваши руки на солнце, погружайте в солнечный свет эти бледные руки, потому что скоро вы сложите их крестом на груди или скроете во мраке под темной тканью вашего фартука.
Я говорил ей, показывая на цветы:
– Вот чудо, за которое должно славить небеса. Вглядитесь в бесчисленные письмена на серебристой ткани этого венчика и в тайное соотношение между числом лепестков и тычинок, и в тонкость волокон, поддерживающих доли пыльников, и в эти прозрачные покровы, сеточки, створки и в эти оболочки, покрытые едва различимым пушком, где скрыт таинственный трепет пыльцы; вглядитесь в Божественное искусство, которое обнаруживается в строении этого крошечного живого тельца, такого нежного и в то же время одаренного бесконечным могуществом любви и творчества; любуйтесь подвижной сетью теней, которую отбрасывают трепещущие листья на землю, а луч, отраженный колеблющейся водой – на стену, и обе эти сети, голубая и золотая, должны баюкать вашу грусть; любуйтесь на маленькие белые пальчики, вытягивающиеся на концах еловых ветвей, на капли росы, висящие на конце бородок овса, на сетчатые крылышки пчел, на великолепные зеленые глаза мимолетных стрекоз, и на радужные переливы на выпуклой груди голубок, и на странные фигуры, созданные пятнами лишаев, на расщелины в стволах деревьев и жилки на валунах… Воспринимайте все эти чудеса в ваши взоры, которые надолго опустятся перед распятым Христом. В старом монастыре королевы Санчии, мне кажется, нет садов, есть только каменные плиты двориков.
– Зачем вы искушаете меня? – спросила она. – Зачем вы хотите поколебать мою волю, такую слабую? Может быть, Господь послал вас, чтобы испытать меня?
– Я не хочу поколебать вашей воли, – отвечал я, – но я решаюсь дать вам братский совет, чтобы вам пришлось меньше страдать. Я предвижу, что, когда вы будете в заточении, когда вы не сможете прикоснуться к решетке, не уколовшись об острия, вы, выросшая в саду, вы будете неделями испытывать жестокую тоску, и все, что вы видите на открытом воздухе, воспрянет в вашей памяти. И тогда для вас будет неслыханной мукой, если вы не сможете представить себе с точностью тонкие полоски, черные и желтые, на спине ящерицы или нежный пушистый листок яблони. Мне знакомо безумие этой запоздалой любознательности. Когда-то я сильно любил большую шотландскую борзую – подарок моего отца. Это было великолепное изящное животное, в высшей степени благородное. Я был глубоко огорчен ее смертью, но меня как-то особенно мучило сожаление, что я не мог представить себе в точности маленькие золотые блестки, сверкавшие в ее карих глазах, и серые пятна, рябившие на ее красивом розовом нёбе, мелькавшем во время зевка или лая. Мы всегда должны смотреть вокруг себя внимательным взором, особенно на существа, дорогие нам. Разве вы не любите все, что я указал вашему вниманию, и разве вы не собираетесь покинуть все это? Разве вы не готовитесь отделить, себя от всего этого смертью?
Она сидела, охватив свое усталое колено сплетающимися пальцами. Ее нежная прелесть была несколько омрачена беспокойством, которое вызывала в ней моя речь, имеющая двоякий смысл, серьезная и пустая, обманчивая и искренняя. А сам я, говоря с ней таким образом, испытывал удовольствие, подобное тому, какое я испытал бы, растрепав гладкие пряди ее волос, которым грозили серебряные ножницы пострижения. Волосы, выстриженные кругом. Во мне еще жило воспоминание об ее свежем, молодом смехе, сорвавшемся с ее уст в первый день в час расставанья и вызвавшем мое восхищение. И мне нравилось собрать все эти мелочи ново-многоцветного мира вокруг той, которая в тот далекий февральский день поведала мне как тайное чудо о распустившемся за ночь кусте боярышника.
Она влекла меня, как влечет нас кратковременное благо. Она очаровала меня, как чистый образ юности, который, улыбаясь сквозь слезы, обернулся бы ко мне с порога темной двери, за которую он готовился вступить и исчезнуть. Мне хотелось сказать ее сестрам: «Оставьте меня любить ее и оросить благовониями ее маленькие ножки, пока она еще принадлежит к нашему миру!»
Во время моих продолжительных посещений мне часто случалось оставаться вдвоем с ней и в духовной беседе изучить эту душу, такую покорную и так жаждущую рабства. По временам Анатолиа удалялась, когда одна из серых женщин звала ее взглядом. Виоланта последние дни редко показывалась, как бы избегала моего общества и обращалась со мной безразлично, охваченная своей обычной тоской. Братья не могли подолгу выносить яркого солнечного света. Итак, мне много раз приходилось оставаться вдвоем с будущей монахиней то во внешнем дворе на мраморной скамье у подножия статуи света, то в тени покрывшейся зеленью лестницы, то на краю иссякшего водоема.
Я говорил ей:
– Быть может, вы ошиблись, дорогая сестра, в выборе вашего Жениха. Когда вы услышите возглас епископа «Вот жених идет», вы содрогнетесь в глубине вашего сердца, ожидая, что прекрасная сильная рука протянется к вам и возьмет вас всю в свою ладонь, как пригоршню воды, ибо таково нежное и властное движение, какого вы ждете от вашего Властелина и какое отвечает вашей природной склонности. Но у подножия алтаря вы, может быть, испытаете разочарование. И если вы решитесь поднять глаза, вы увидите Его, этого ожидаемого Жениха, вы увидите Его недвижимым среди горящих свечей, с пронзенными руками и в терновом венце. Прежде всего, дорогая сестра, надо вырвать ужасные гвозди, вбитые так глубоко. А чтобы выполнить это, надо обладать страшной силой. Затем надо залепить раны с бесконечным терпением бальзамами, собранными из трав, растущих только на некоторых головокружительных вершинах, воздухом которых почти невозможно дышать. И, когда раны залечены, в жилы надо перелить кровь, исторгнутую из них. А когда и этот тяжкий труд окончен, случается иногда, что залеченные руки неожиданно отстраняются. Очень немногим невестам удается выполнить это чудо исцеления, и среди этих избранниц едва ли найдется одна, которая в мистический вечер испытает величайшую радость, чувствуя, что эта рука берет и сжимает ее всю, как жаждет этого ваше сердце…
И покорная дева прошептала:
– Да пошлет Господь, чтобы это была я!
– О, подумайте, дорогая сестра, – говорил я ей, – какую огромную силу должна таить в себе эта единственная избранница, чтобы заставить эту мертвую руку сжать, так сильно сжать ее.
– У меня нет силы, но я буду молить о ней Господа.
– Господь может вернуть вам только ту силу, которую вы вольете в него, Массимилла!
– Замолчите, прошу вас! – умоляла она. – Я боюсь, что слова ваши богохульны.
– В них нет богохульства, вы можете слушать их. Помните вы первую строфу Толкования св. Терезы? Святая говорит в ней о Боге, ставшим пленником. Подумайте, сколько надо силы, чтобы наложить оковы на Спасителя! Вы хорошо видите, Сестра Воды, что от Невесты, прославляемой в антифонах, требуется обладание мужской силой. Я расположен к вам, как к сестре, и хочу по крайней мере подготовить вашу душу к горечи разочарования. Не баюкайте ее слишком обещаниями псалмов. Мне помнится, есть прекрасное, страстное обещание в строфах, которые вы учили: «Veni, Electa теа… Приди, о, моя избранница, ибо царь жаждет красоты твоей. Приди! Зима прошла, горлица поет, цветущие лозы благоухают…» Ничто лучше латыни этих псалмов не может дать образы опьянения любовью, которые тонут в избытке счастья. Некоторые строфы словно струят ароматичные масла, подобно головам рабов, или тяжело весят и сверкают, как слитки золота. Когда епископ возложит на ваше чело венец девственности, ваши уста произнесут чудные слова, в которых я вижу и чувствую какое-то особое значение и торжественность: «…и драгоценными камнями без счета украсил меня». Дивные слова! Не правда ли?
Она взглянула на меня с такой страстью, что вся ее робкая душа затрепетала, как слеза между ее ресниц, и, слегка наклонившись, я мог бы выпить ее.
– Может быть, я делаю вам немного больно, – сказал я. – Но, дорогая сестра, в глубине ваших глаз я вижу такую пылкую мечту, что начинаю бояться за вас, потому что жизнь, к которой вы готовите себя, не отвечает вашей мечте и вашему стремлению. Вас ждет ничтожная жизнь, однообразная, почти застывшая, соразмеренная ненарушимым правилом в старом монастыре королевы Санчии, бывшем гробницей многим из рода Монтага и Кантельмо. У меня в памяти сохранился образ монахинь в день Покаяния. Когда я был в Неаполе, меня влекла к себе церковь Св. Клары не только потому, что там покоится много моих предков, не только потому, что там высится гробница герцога Родосского, который покоится в языческом саркофаге Протесилая и Лаодамии, но потому, что, закрыв глаза, там можно вкусить поэзию, разлитую славными именами погребенных тут женщин. Там покоится Мария, герцогиня Дураццо и императрица Константинопольская, там же княгиня Клеменца, Изотта д’Альтамура, и Изабелла ди Солето, и Беатриче ди Казерта, и прелестная Антониа Гаудино, которая так похожа на вас и так нежно покоится в мраморной гробнице под покровом, который Джованни да Ноли похитил у самой юной из харит. Я сохранил в памяти образ монахинь в день Покаяния. Позади большого алтаря находится широкая черная решетка с остриями, за которой помещается хор монахинь, и сквозь нее видны ряды сидений, на которых сидят сестры, между тем как епископ с прислуживающим капуцином сидел по другую сторону решетки, держа в руках серебряную чашу с пеплом. В решетке открывается небольшая дверца, и монахини одна за другой подходят к ней и преклоняют колени. Епископ просовывает в отверстие руку и дрожащей рукой посыпает пеплом их чело одно за другим. Приняв помазание, они поднимаются и возвращаются на свои места, как призраки, бесшумно касаясь пола ногами, обутыми в сукно. Все совершалось в молчании и дышало могильным холодом. О, дорогая сестра! Кто согреет вашу бедную душу, когда и вас коснется этот холод?
– Кто согрел душу св. Клары и сделал ее пылкой? – ответила она мне вопросом с видом человека, собирающего свои силы, чтобы не быть побежденным, между тем как щеки ее покрылись краской.
– Один мужчина: Франциск Ассизский. Вы не можете себе представить дамианитку иначе, как у ног Франциска. Один благочестивый художник изобразил ее обменивающейся поцелуем с Всеблаженным. Вспомните продолжительную идиллию, которая существовала между обителью Св. Дамиана и монастырем Порционкульским, вспомните недели страсти, скорби и жалости, проведенные в монастырском саду в тени олив в лето сильной засухи, когда Клара утоляла свою жажду слезами, текущими из глаз почти слепого Франциска, вспомните о беседе мистических возлюбленных, предшествовавшей величайшему экстазу, из которого вырвался, как луч света, гимн Созданиям Творца. Здесь у вас Fioretti. Так перечтите главу, где говорится, как св. Клара вкушала трапезу со св. Франциском. Никогда брачный пир не озарялся более ярким факелом любви… Вот: «Жители Ассиза, Беттоны и окрестностей видели обитель Св. Марии Ангельской и лес, прилегающий к ней, охваченными сильным пламенем, и им казалось, что страшный пожар охватил церковь и лес. Поэтому жители Ассиза в большой поспешности бросились туда, чтобы затушить огонь, действительно думая, что все объято пламенем, но, прибыв на место и найдя, что ничего не горит, они вошли в обитель и нашли св. Франциска со св. Кларой…» Вы видите, дорогая сестра, какими средствами основательница вашего ордена умела оградить себя от холода. Сознайтесь, что между пылающим уединением св. Дамиана и кельей вашего монастыря большая разница. Здесь вы не найдете пожара, а только серую однотонную тень, в которой само смирение делается безжизненным. А какое будет ваше смирение, Массимилла? Мне кажется, в рабстве много гордости.
Она молчала, охваченная отчаянием, задыхаясь, и в своем смущении она была так прелестна и жалка, что мне хотелось взять ее себе на колени.
– В первый день, когда вы появились на лестнице, вы сразу напомнили мне горностая. Но в нашем воображении белизна горностая смешивается с пурпуром величия, так привыкли мы представлять их себе вместе на мантиях королей. Может быть, вы носите ваш плащ наизнанку, и пурпур остается невидимым? Это так похоже на дочь Монтага.
– Я не знаю, – отвечала она растерянно. – Мне кажется, все должно быть так, как вы говорите.
И это звучало, как признание: «Я буду такой, какой вы хотите, чтобы я была».
– Если бы я был вашим супругом, Массимилла, – продолжал я, чтобы приласкать ее робкую, трепетную душу, – я поселил бы вас в доме, куда свет проникает сквозь алебастровые пластинки цвета меда или сквозь стекла, разрисованные мифологическими историями, вам служили бы молчаливые девушки в мягкой обуви и темных одеждах, скользящие мимо вас подобно большим ночным бабочкам; в некоторых комнатах стены были бы из хрусталя, а за ними помещались бы огромные аквариумы, задернутые занавесами, которые ваша рука могла бы легко отдергивать каждый раз, как у вас являлось бы желание попутешествовать в мечтах в глубинах океана, полных богатой и своеобразной жизни. А вокруг дома я создал бы сад, полный растений, с прекраснейшими цветами и дивным ароматом и населил бы его прелестными и кроткими животными – газелями, горлицами, лебедями и павлинами. И там в гармонии со всем окружающим вы жили бы для одного меня. А я, утолив каким-нибудь деятельным поступком свою потребность властвовать над людьми, ежедневно приходил бы дышать воздухом, насыщенным вашей молчаливой любовью, я приходил бы жить возле вас чистой и глубокой жизнью моих мыслей. И иногда я пробуждал бы в вас пламенный жар, и иногда я вызывал бы у вас необъяснимые слезы, и иногда я заставлял бы вас умирать и оживать, чтобы являться в ваших глазах больше, чем человеком.
Готовилась она за это время к отъезду или медлила в нетерпеливом ожидании того, что все-таки должно было быть для нее неожиданным?
Однажды, идя по аллее старых буксов, где Виоланта впервые предстала передо мной под сенью зеленой арки, я увидел ее почти на том же месте; она улыбалась мне какой-то необычной улыбкой.
– Вы похожи сегодня на ангела, несущего добрую весть, – сказал я ей. – От вас веет весной.
Она протянула мне руку, которую я взял и на несколько мгновений удержал в своей.
– Что же вы хотите возвестить мне? – спросил я, читая в ее глазах новость, преобразившую ее.
Она смутилась под моим взглядом, и снова лицо ее залилось краской, казавшейся почти лиловой от ее бледности.
– Ничего, – ответила она.
– А между тем, – сказал я ей, – весь ваш образ несет с собой возвещение. Если вы позволите мне немного пройтись с вами, вы откроете мне это без слов. Никогда еще, Массимилла, я так сильно не ощущал всей вашей гармонии.
Она, вероятно, думала, что я говорю ей о любви, – так она была смущена! И вся она, сияющая такой живой прелестью, напоминала мне изящных женщин, созданных фантазией юного Данте, с уст которых падали капля за каплей, подобно «воде, смешанной с чудным снегом», слова, смешанные со вздохами. Я любил ее неземной любовью, и на память мне приходили некоторые старинные слова: «К чему стремится твоя любовь?.. Открой нам, ибо стремление твоей любви должно быть необычно».
Мы сошли с главной аллеи и углубились в лабиринт зелени. Пели птицы – обитатели запертого сада, блестящие насекомые жужжали вокруг нас, но мой слух ловил только легкий шелест ее платья, которым она задевала высокие травы.
Наконец, Массимилла застенчиво призналась:
– Мой отъезд отложен. – И потом, как бы оправдываясь, прибавила: – Благодаря этому, я могу провести с моими последнюю Пасху…
Но меня вдруг охватило впечатление, что она упала мне в объятия, щека ее прижимается к моей груди и, отрывая ее от себя, я должен ранить ее в кровь.
И все-таки я воскликнул:
– Так вот она добрая весть!
Я не произнес больше ни слова. Соприкоснувшись с трепетом этой жизни, волнение мое было так сильно, что я не мог больше притворяться. Она, несомненно, ждала от меня слов радости и любви, ждала, что я возьму ее за руки и спрошу: «Хотите вы навеки отказаться от ваших обетов и всецело принадлежать мне?» Вот чего она ждала. И, чувствуя возле себя ее тревогу, ощущая, как в лицо мне, подобно ветру пламени, веет ее жажда покорности и счастья, я содрогнулся, подобно человеку, перед взором которого вдруг раскрылась бы широкая рана, обнажающая глубочайшие ткани живого тела. Какой-то ужас примешивался к моему страданию. До этого часа я любовался с нежной душой подобно тому, как приятно играть шелковистыми кудрями, зная, что они будут скоро обрезаны. А вот теперь она припадала к моей душе со всеми своими печалями.
«Я мог бы преобразить тебя в существо радости!» Это было почти обещание, почти желание. И это обещание и желание мелькнули в моих последних словах, и поистине до этого часа, склоняясь к нежной душе, я не раз напрягал слух, чтобы уловить указание на сокровенный источник, откуда однажды вырвался яркий неожиданный смех. Ах, зачем должен я обмануть эту грустную надежду и отказаться слить мою силу с этой безмолвной покорностью? Мы были одни, нас окружало странное уединение, в котором я чувствовал некоторую пустоту от отсутствия ее сестер. И беспокойство, вызванное их отсутствием, волновало меня как ожидание. «Где были, что делали в этот час Виоланта и Анатолиа? Были ли они в саду?» На повороте каждой тропинки я ждал, что встречу их, и представлял себе выражение их лиц при первом взгляде на меня. Я думал о странной отчужденности обеих в последние дни и старался проникнуть в истинное значение ее. Анатолиа являлась мне с героической божественной улыбкой мученицы, самоотверженно решившейся излить до последней капли все свои силы, чтобы облегчить неисцелимые страдания; она являлась мне со своим ясным взором, в котором по временами мелькало что-то влекущее: таковы в легендах воды озер, которые своим ярким блеском обнаруживают таящиеся на дне их сокровища. Замкнувшись в свою тоску и гордость, Виоланта являлась мне в загадочном, почти враждебном виде, который смущал меня, как мрачное пророчество. В моем воображении позади нее высилась таинственная скала и тайна ее отдаленных комнат, полных смертоносного благоухания.
Мне хотелось спросить у той, что шла рядом со мной: «Есть ли какая-нибудь перемена в голосе ваших любимых сестер, когда они говорят с вами или между собой? Не мелькает ли в их тоне или взгляде что-то, причиняющее вам боль? И когда вы находитесь вместе и дышите одним воздухом, не наступает ли между вами молчание, которое гнетет вас, как затишье перед бурей? Чувствуете вы тогда, как внезапно увядает ваша нежность и из глубины сердец поднимается горечь, подобная яду? И скажите, плачут ли ваши сестры в уединении? Или плачете вы иногда вместе?»
Так хотелось мне вопросить молчавшую деву и страдать от любви вместе с ней. Я смотрел на нее. Она страдала и была счастлива.
– Вы всегда носите с собой книгу, – сказал я, чтобы нарушить очарование, – подобно какой-нибудь Сибилле.
Она протянула мне книгу.
– Эту книгу я читала в первый день, – сказала она неизъяснимым звуком голоса, в котором чувствовалась влажность слез.
– А стебелек травы?
– Он рассыпался.
– Заложите страницу красной розой.
Она была так скромна и прелестна в своем волнении, она так наивно обнаруживала снедающий ее внутренний огонь, что я не мог ни оттолкнуть ее от себя ни отказаться от наслаждения созерцать ее томление.
– Сядем, – сказал я. – Прочтем вместе несколько страниц. Вам нравится это место?
Это была маленькая возвышенная лужайка, усеянная анемонами и окруженная стройными рядами тисов, которые придавали ей вид кладбища. Посреди ее стояла кариатида склонившись так, что грудь ее почти касалась колен, и держала мраморную доску с солнечными часами. И возле нее стояли два сиденья для двух возлюбленных, которые желали бы, глядя на тень стрелки, испытать грустное наслаждение гибели вдвоем. Под часовыми знаками на мраморе еще можно было различить эпиграф:
Мною – свет, тобою тьма руководит.
– Сядем здесь, – сказал я ей. – Это место создано, чтобы наслаждаться весенним солнцем и ощущать течение жизни.
Зеленая ящерица, остановившись на циферблате, храбро и ласково смотрела на нас своими маленькими блестящими глазками. Когда мы сели, она исчезла. Тогда я положил руку на горячий мрамор.
– Он почти жжет. Попробуйте!
Массимилла положила на белизну мрамора свои белые руки и не отнимала их. Полоска тени подходила к ее безымянному пальцу, и цифра на часах скрывалась под ее ладонью.
– Смотрите, стрелка указывает на вас, как на час блаженства, – сказал я ей, глубоко вкушая гармонию ее прелести в этой позе и больше всего любя ее такою.
Она полузакрыла глаза. И снова ее робкая душа задрожала между ресницами, подобно слезе, и, слегка наклонившись, я мог бы выпить ее.
– Эта святая, – сказал я, прикасаясь к книге, – написала словно для вас среди своей прозы божественный стих нежнее тех, что зарождались в уме Данте до изгнания: «Она стояла почти блаженная и скорбная».
Она чувствовала себя в лучах света и любви, как, быть может, в своих сокровенных мечтах; мои слова, мое присутствие, ее иллюзии и расцветающая весна опьяняли ее восторгом, память о котором, быть может, наполнит все ее существование. Сидя неподвижно в восхитившей меня позе, она не произносила ни слова, но я понимал то неизъяснимое, о чем красноречиво говорила кровь в жилках ее прекрасных обнаженных рук.
«Дайте мне любить ее, пока она еще принадлежит к этому миру! – повторял я ее сестрам, печальные глаза которых, казалось, светились сквозь зелень тисов. – Дайте мне сорвать эти анемоны и украсить ими ее волосы, которые скоро будут обрезаны!»
Она казалась счастливой, и ее неведение трогало меня, потому что такою я любил ее, и я говорил ей: «Я люблю тебя, но зато завтра ты должна умереть. Я дарю тебе это пламя, чтобы ты унесла его с собой в гробницу. Таков рок, тяготеющий над нами».
Она подняла голову, провела руками по лицу и прошептала:
– От этого яркого света кружится голова.
– Хотите уйти отсюда? – спросил я ее.
– Нет, – отвечала она со слабой улыбкой. – По вашему совету я должна насыщаться солнцем. Останемся еще немного. Вы хотели прочесть.
У нее был утомленный вид, словно она только что очнулась от обморока.
– Прочтите, – попросила она и протянула мне книгу.
Я взял ее, раскрыл и перелистал, пробегая глазами некоторые строки. Мимолетная тень ласточки упала на страницу, и мы услыхали трепет ее крыльев.
– Как я изумилась, – продолжала она, – когда в первый день вы повторили мне поучение св. Екатерины! Я вся была полна ее мыслями, и вы, как прорицатель, заговорили со мной о ней…
Я почувствовал в голосе францисканки такое полное доверие и покорность, что она не могла бы выразить яснее: «Вот я, я твоя, я всецело принадлежу тебе, как никакое другое живое существо, никакая другая бездушная вещь не могли бы принадлежать тебе. Я – твоя раба и твоя вещь».