355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Габриэле д'Аннунцио » Том 5. Девы скал. Огонь » Текст книги (страница 28)
Том 5. Девы скал. Огонь
  • Текст добавлен: 3 октября 2016, 18:49

Текст книги "Том 5. Девы скал. Огонь"


Автор книги: Габриэле д'Аннунцио



сообщить о нарушении

Текущая страница: 28 (всего у книги 29 страниц)

Вздутый желтоватый труп животного плыл вдоль красной кирпичной стены, в расщелинах которой трепетали травы и цветы – дети разрушения и ветра.

– Греби! – крикнул Стелио, объятый отвращением. Фоскарина закрыла глаза. Под напором весел лодка устремилась вперед, скользя по молочно-белой воде. Небо светлело. Ровное сияние разливалось по отмели. С барки, нагруженной зеленью, слышались голоса моряков. Доносилось чириканье воробьев из Сан-Джакомо ди Палюд. Рев сирены прозвучал в отдалении.

– Что же сделал человек с красным шнуром? – спросила Фоскарина.

Она торопилась услышать продолжение рассказа, желая разгадать его смысл.

– Не раз чувствовал он, что голова его висит на волоске, – заговорил Стелио, смеясь. – Он должен был выдувать трубы, толстые как стволы деревьев, не с помощью мехов, а собственным ртом, собственным дыханием, без остановки. Легких циклопа не хватило бы на это. О, я тебе расскажу когда-нибудь о муках существования между топором палача и необходимостью совершить чудо в союзе со стихиями. В его распоряжении были Огонь, Вода. Земля, но Воздуха, движения воздуха ему недоставало. Между тем каждое утро Совет десяти посылал к нему Красного человека с приветом. Ты знаешь Красного человека? Того, который со спущенным на глаза капюшоном обнимает колонну в «Поклонение волхвов» второго Бонифачио. После бесчисленных опытов Сегузо осенила чудная мысль. В этот день он беседовал под лаврами с Присцианезой о местожительстве Эола и его 12 сыновей и о том, как сын Лаэрта высадился на берег западного острова. Он перечитал Гомера, Виргилия и Овидия. Потом отправился к Словенскому Магу, знаменитому своим даром склонять Ветры на помощь дальним плаваньям:

– Мне нужен ветер не слишком сильный, не слишком слабый, послушный, которым я мог бы управлять по своему желанию, легкий ветерок для выдувания изобретенных мной труб. Lenius aspirans aura secunda venit… Понял ты меня, старик?

Рассказчик громко расхохотался, представляя себе эту сцену со всеми ее подробностями в доме Калле делла Теста в Сан-Занеполо, где словенец жил со своей дочерью Корнелией – словенкой – honorata cortegiana (piezo so pare, scudi 2)[38]38
  Уважаемой куртизанкой (на дому у отца за 2 скуди).


[Закрыть]
.

«Cossa galo? Savàrielo?[39]39
  Что с ним? Не сошел ли он с ума?


[Закрыть]
» – думали оба гондольера, удивленные, слыша из уст Стелио слова родного языка, смешанные с незнакомым наречием. Фоскарина пробовал вторить его веселью, но его юношеский смех, как и тогда, в извилинах лабиринта, причинял ей сердечную боль.

– Это длинная история, – продолжал Стелио. – Когда-нибудь она послужит мне сюжетом. Я берегу ее для свободного времени… Вообрази: словенец произносит заклинания… Дарди каждую ночь посылает моряков к Трем Гаваням, чтобы захватить Ventesèlo. Наконец, однажды ночью, незадолго до рассвета, в момент захода луны, они застают Ветерок спящим на песчаном валу среди стаи утомленных ласточек, находящихся у него в подчинении. Он лежит на спине, спокойно, как ребенок, вдыхая соленый аромат, полуприкрытый бесчисленными крыльями, морская зыбь убаюкивает его, сизые птички трепещут вокруг, усталые от дальнего перелета…

– О, милый друг! – вскричала Фоскарина при таком ярком описании. – Где видел ты это?

– Тут-то именно и начинается вся прелесть легенды. Моряки захватывают его, связывают ветками камыша, уносят на борт и плывут в Темодию. Лодка переполнена ласточками, не покидающими своего повелителя…

Стелио перевел дух. Все подробности происшествия теснились в его воображении, и он не знал, на чем остановиться. Затем он прислушался к пению, доносившемуся со стороны Сан-Франческо дель Дезерто. Виднелась немного кривая колокольня Бурано и за островом, усеянным нежными цветами, возвышались колокольни Торчелло во всем своем одиноком великолепии.

– Продолжай, – просила его актриса.

– Не могу, Фоска… Слишком много мыслей… Вообрази себе: Дарди увлекается своим пленником… Имя его – Орницио, он повелитель перелетных птиц… Несмолкаемое щебетание ласточек наполняет Темодию, их гнезда прилепились на столбах и на лесах, окружающих творение Дарди. Крылья некоторых опалены огнем горна, когда Орницио начинает дуть в трубку, создавая из расплавленной стеклянной массы блестящую и легкую колонну. Но сколько трудов положено, чтобы приручить его и посвятить в тайны искусства. Властелин огня говорит с ним на латинском языке и читает ему стихи Вергилия, надеясь быть понятым. Но синеволосый Орницио знает, конечно, только греческий язык, и выговор у него несколько свистящий. Он может продекламировать наизусть две оды Сафо, незнакомые гуманистам, две оды, принесенные им в один весенний день из Митилены. И, выдувая трубы разной величины, он вспоминает пастушескую свирель Пана… Я расскажу тебе когда-нибудь все это.

– Чем же он питался?

– Цветочной пылью и солью.

– А кто приносил ему пишу?

– Никто. Ему достаточно было вдыхать в себя цветочную пыль и соль, насыщающую воздух.

– И он не пытался бежать?

– Постоянно. Но Сегузо принимал тысячу предосторожностей, как и следовало влюбленному.

– А Орницио отвечал ему взаимностью?

– Да. Он также начинал любить Дарди, главным образом, из-за красного шнура, обвивавшего его обнаженную шею.

– А Пердиланца?

– Покинутая, она изнывала от тоски. Я расскажу тебе когда-нибудь… Летом я поеду на взморье Нелестрины и запишу тебе эту сказку среди золотистых песков.

– Чем же она кончается?

– Чудо свершилось. Дивный орган воздвигнут на Темодии со своими семью тысячами стеклянных труб, похожий на те подернутые инеем сказочные рощи, какие, по словам Орницио, склонного к фантастическим вымыслам, он видел в стране гиперборейцев. Настает, наконец, день Sensa Дож с патриархом и архиепископом Спалатро выплывают из бассейна Сан-Марко на буцентавре. Торжество так грандиозно, что Орницио принимает это за триумфальное возвращение сына Хроноса. Шлюзы вокруг Темодии открыты, и, воодушевленный вечным безмолвием лагун, гигантский орган под волшебными пальцами музыканта разливает такие широкие волны звуков, что они достигают do Terra Ferta и стремятся к Адриатике. Буцентавр останавливается, потому что все 40 весел его опускаются как сложенные крылья по бокам лодки, брошенные пораженными невольниками. Но вдруг поток музыки разбивается, переходит в фальшивые аккорды, слабеет… замолкает. Дарди чувствует внезапно, что орган замер под его пальцами, словно душа инструмента покинула его, словно какая-то чуждая сила разрушила чудное творение, проникнув в его глубину. Что же случилось? Мастер слышит только неистовый шум насмешек, доносящийся к нему через онемевшие трубы, гул пушечной пальбы, беспорядочные крики толпы… От буцентавра отчаливает шлюпка – она везет Красного человека – палача, с наковальней и топором. Удар намечен алым шнуром. Голова падает, ее бросают в воду, и она плавает там, подобно голове Орфея…

– Что же случилось?

– Пердиланца бросилась в шлюзы. Течение увлекло ее в глубину органа. Ее тело с роскошной массой волос заградило путь звукам.

– Но Орницио?

– Орницио, вынув из воды окровавленную голову, улетает к морю. Ласточки следуют за ним. В несколько мгновений позади беглеца образуется сизое облако ласточек. Все гнезда в Венеции и на островах опустели вследствие этого несвоевременного отлета. Лето – без ласточек, сентябрь – без их прощанья, полного одновременно и грусти, и веселья.

– А голова Дарди?

– Где она, никто не знает, – закончил, смеясь, Стелио.

И снова он начал прислушиваться к звучащему в воздухе пению, ухо его различало в нем ритм.

– Слышишь? – спросил он, сделав гондольерам знак остановиться.

Весла приподнялись и замерли. Настало такое глубокое безмолвие, что вместе с отдаленным пением птиц было слышно, как капала вода с весел.

– Le хе le calandrine, – шепнул Зорзи. – Che povarete le canta anca lore le lode de San-Francesco[40]40
  Это жаворонки-бедняжки также воспевают хвалу святому Франциску.


[Закрыть]
.

– Греби!

Гондола скользнула по воде, как по прозрачному молоку.

– Хочешь, Фоска, проехать до Сан-Франческо?

Она склонила голову и задумалась.

– Быть может, в твоей сказке есть скрытый смысл, – произнесла она после минутной паузы. – Быть может, я поняла его…

– Увы! Да. Пожалуй есть небольшое сходство между смелостью стекольного мастера и моей. Я, пожалуй, тоже должен бы носить вокруг шеи алый шнур в знак предостережения.

– Ты добьешься великой славы… За тебя я не боюсь…

Она перестала смеяться.

– Да, мой друг, надо, чтобы я победил. И ты поможешь мне. Меня также каждое утро посещает грозный гость – ожидание тех, кто меня любит, и тех, кто меня ненавидит, надежды друзей и врагов. И к этому ожиданию подходит красная одежда палача – нет на свете ничего более беспощадного.

– Но ведь это и есть мерило твоего могущества.

Что-то кольнуло Стелио в сердце. Он инстинктивно выпрямился, охваченный слепым гневом, заставлявшим его даже сейчас страдать от слишком медленного движения вперед. Отчего он живет в праздности? Каждый час, каждую минуту надо употреблять на борьбу, надо вооружить и укрепить себя против забвения, унижения, вражды и подражания. Каждый час, каждую минуту надо держать взор свой устремленным к цели, сосредоточить на ней всю свою энергию, не знать утомления, не знать слабости. Так всегда жажда славы будила в его душе дикий инстинкт – потребность борьбы и мщения.

– Известно ли тебе изречение великого Гераклита? «Лук носит имя Bios и назначение его – смерть». Это изречение возбуждает душу даже ранее, чем смысл его делается понятным. Оно преследовало меня все время в тот осенний вечер, когда я сидел за твоим столом на Празднике Огня. В тот вечер я действительно пережил час Диониса, час безумия, скрытого, но всепоглощающего, точно во мне пылал вулкан и бушевали сорвавшиеся с цепи Тиады. Мне, право, временами казалось, что я слышу возгласы, пение и крики далекой резни. И так странно было оставаться неподвижным, и ощущение инертности моего тела доводило меня до исступления. Я не видел ничего, кроме твоего лица, ставшего вдруг изумительно прекрасным. В нем заключалась для меня сила всех душ, и за ним скрывались все страны, все народы. О, если бы я мог выразить – какой ты мне предстала тогда. Среди суеты, среди смены чудных картин, сопровождаемых потоком музыки, я говорил с тобой точно через поле битвы, я бросал тебе призыв – ты, может быть, слышала его? – призыв не только к любви, но и к славе, для утоления не только одной жажды, но двух, и я не знал, которая из них самая неутолимая. И таким же, как твое лицо, представлялся мне образ моего творения. Я видел его, говорю тебе! Невероятно разнообразное в словах, в пении, в жестах, в симфонии – мое вдохновение вдруг воплотилось и жило во мне такой победоносной жизнью, что, если бы мне удалось хоть часть его выразить в желанной форме, я мог бы воспламенить Вселенную.

Стелио говорил глухим голосом, и сдерживаемая пылкость его слов производила странное впечатление на этих мирных водах, в этой белой полосе света, где тянулся след от ровных всплесков весла.

– Выразить. Вот главное. Величайший образ не имеет никакого значения, если он не облечен в жизненную форму. А я… я должен еще все это создать. Я не хочу вливать свое вдохновение в формы, доставшиеся по наследству. Мое творение принадлежит мне всецело. Я должен и желаю следовать лишь своему инстинкту и своей врожденной гениальности. И тем не менее, подобно Дарди, увидевшему знаменитый орган у Катерино Цоне – я вижу пред своим умственным взором иное произведение, созданное Дивным Творцом, произведение великое, словно гигант, возвышающийся над человечеством.

Снова образ творца-варвара предстал перед ним: синие глаза сверкали под широким лбом, губы сжимались на массивном подбородке – чувственные, гордые и презрительные. Снова видел он старческую голову с седыми волосами, развевающимися от ветра под мягкой фетровой шляпой, и почти мертвенное ухо с вспухшей мочкой. Он снова видел неподвижное тело, склоненное, голову, опустившуюся на колени женщины с белым, как снег, лицом, видел слабое трепетание свесившейся ноги. И Стелио вспомнил собственный трепет страха и радости, когда внезапно под его рукой забилось жизнью священное сердце.

– И не только перед моим умственным взором встает это совершенное произведение, но оно наполняет меня всецело. Иногда это походит на грозный океан, готовый повергнуть и поглотить меня. Моя Темодия – гранитная скала под нахлынувшими морскими волнами, и я стою на ней, словно рабочий, стремящийся построить дорический храм среди бушующей стихии, против которой он должен защищать прочность колонн, между тем как ум его постоянно напрягается, чтобы не потерять внутренней гармонии, одушевляющей линии воздвигаемого строения. И в этом смысле также моя трагедия – борьба.

Он снова видел перед собой дворец патрициев, как на заре того октябрьского утра, с его орлами, конями, амфорами и розами, видел его закрытым и немым, точно высокая гробница, и небо над его крышей загоралось пламенем от дыхания зари.

– В это утро, – продолжал он, – после ночи безумия, когда я плыл по каналу вдоль стены сада, я сорвал маленькие лиловые цветочки, пробившиеся между кирпичами, и я велел направить гондолу к палаццо Вендрамен, чтобы бросить мои цветы у порога двери. Приношение было слишком скромным, и я подумал о лаврах, миртах и кипарисах. Но этим внезапным порывом я выразил мою признательность Тому, Кто зародил во мне стремление к героическим усилиям для самоосвобождения и творчества.

Неожиданно рассмеявшись, Стелио обратился к заднему гребцу:

– Помнишь, Зорзи, как мы гнались однажды утром за баркой?

– Еще бы не помнить! Как мы летели! У меня и теперь ноют руки! А как вы справились, синьор, с вашим ненасытным голодом? Каждый раз, когда я встречаю хозяина барки – он меня спрашивает о том иностранце, который с такой жадностью проглотил маленький кусочек хлеба и съел целую корзину винограда и фиг… Он говорит, что никогда не забудет того дня – это был лучший лов в его жизни. Он вытащил таких макрелей, каких и не видывал раньше.

Гребец прервал свою болтовню, заметив, что Стелио его уже не слушает, и ему надо не только замолчать, но даже затаить дыхание.

– Ты слышишь пение? – спросил поэт у Фоскарины, тихо взяв ее за руку, сожалея, что он пробудил в ней тяжелое воспоминание.

Она подняла голову и сказала:

– Где это поют? На небе или на земле?

Нескончаемая мелодия лилась среди бледного безмолвия.

Она сказала:

– Пение все слышнее…

Рука ее друга задрожала…

– Когда Александр приходит в светлую комнату, где дева читает плач Антигоны, – произнес Стелио, удерживая в своем сознании часть таинственной работы, совершавшейся в глубине его сознания, – когда Александр приходит туда, то рассказывает, как он проскакал верхом по равнине Аргоса через Инахос – реку раскаленных камней. Все поля были покрыты маленькими, дикими, увядающими цветами, а пение жаворонков наполняло небеса… Тысячи жаворонков – неисчислимое множество… Он рассказывает, как один из них вдруг упал к ногам его лошади словно камень и лежал, неподвижный и немой, опьяненный радостью своего длительного пения. Александр поднял его, принес и протягивает тебе – вот он… Тогда ты берешь птичку в руки и шепчешь: «О! Она еще теплая!..» И в то время, как ты говоришь, дева трепещет. Ты чувствуешь ее трепет…

Актриса снова ощутила ледяную струю, пронизавшую ее до корней волос, словно душа слепой переселилась в нее.

– В конце Прелюдии пылкие хроматические гаммы выражают возрастающую радость, неудержимую жажду жизни… Слушай! Слушай. Ах как чудесно! Сегодня утром, Фоска… сегодня утром я работал… И это созданная мной мелодия разливается сейчас в небе… Разве мы не избранники?

Дух жизни одушевлял тишину. Могучее вдохновение сообщало трепет безмолвию.

Казалось, что неподвижные берега, пустынный горизонт, гладкие воды, уснувшие земли были охвачены стремлением ввысь, и оттуда неслась пробуждающая весть о великом пришествии. Душа женщины всецело разделяла это стремление и словно лист, подхваченный вихрем, возносилась на вершину любви и веры. Но лихорадочная жажда деятельности, порыв вдохновения и потребность творчества овладели душой поэта. Способность к работе, казалось, все возрастала. Он представлял себе полноту предстоящих часов. Он представлял себе свое произведение в законченном виде – количество страниц, кипу оркестровых партитур, богатый материал для разработки мелодий. Он представлял себе римский холм, строящееся здание, равномерно отшлифованные камни, рабочих – заботливых каменотесов, строгого и бдительного архитектора, громаду Ватикана, возвышающуюся против театра Аполлона, священный город внизу. Он представлял себе, улыбаясь, маленького человека, с папской торжественностью оказывающего поддержку предприятию, он приветствовал длинноносую и угловатую фигуру этого римского князя, который, не покрывая бесчестием своего имени, пользовался золотом, собранным веками хищения и злоупотребления папской властью для того, чтобы возвести гармоничный храм возрождающегося Искусства, освещавшего красотой мощную жизнь его предков.

– Через неделю, Фоска, моя Прелюдия будет окончена, если милость судьбы не оставит меня. Я хотел бы тотчас же попробовать ее в оркестре. Быть может, мне придется отправиться для этого в Рим. Антимо делла Белла еще более нетерпелив, чем я сам: почти каждое утро я получаю письмо от него. Я думаю также, мое присутствие на несколько дней в Риме будет необходимо, чтобы помешать возможным недоразумениям при постройке театра. Антимо пишет, что возникает спор о разрушении старой каменной лестницы, поднимающейся от сада Корсини в Яникуль. Я не знаю, помнишь ли ты это место. Улица, ведущая к театру, проходя через Арко-Сеттимано, огибает крыло дворца Корсини, пересекает сад и приводит к подножию холма. Зеленеющий холм – помнишь ты его? – усеянный лужайками, кипарисами, платанами, лаврами и дубами, имеет вид священной рощи с короной из итальянской сосны.

На склоне – уже настоящая дубовая роща, орошаемая подземными ключами. Весь холм изобилует родниками. Слева – фонтан Паолина возвышается подобно укрепленному замку. Ниже тянется черное пятно Боско Парразио. Каменная лестница, разделенная на две половины целым рядом переполненных широких бассейнов, ведет к площадке, где перекрещиваются две аллеи лавров, – аллеи, действительно достойные Аполлона, достойные провести человечество в мир поэзии. Нельзя вообразить себе более величественного входа. Тень вековой тайны осеняет его. Камень ступеней, перил и статуй соперничает твердостью с корой старых платанов. Слышно лишь пение птиц, журчание водяных струй, шелест листьев, и я думаю, что поэты и чистые духом могли бы различить в этих звуках трепет Гамадриад и дыхание Пана…

Неутомимый воздушный хор рос… рос, безостановочный, беспрерывный, наполняя собой все пространство, подобно нескончаемой пустыне, подобно нескончаемому свету.

Смелая мелодия создавала среди спящих лагун иллюзию единодушной тревоги, как бы охватившей воды, пески, травы, туман – всю природу – стремлением ввысь. Все, что раньше казалось инертным, теперь дышало, трепетало в страстной мольбе.

– Слушай! Слушай!

И образы жизни, вызванные Творцом, и древние имена бессмертных сил, управлявших Вселенной, стремления людей перешагнуть за круг повседневных терзаний, чтобы найти успокоение в красоте, и обеты, и надежды, и смелые усилия – все среди этого места забвения и молитвы вблизи скромного острова, сохранявшего следы апостола Нищеты, освобождалось от призраков смерти и тления при звуках волшебной мелодии.

– Не правда ли, похоже на бурный порыв нападения?

Напрасно бесцветный берег, истертые камни, гнилые корни, обломки разрушенных зданий, запах разложения, могильные кипарисы, черные кресты – напрасно все это напоминало то же самое слово, которое мелькало тогда на устах каменных статуй вдоль реки.

Песнь свободы и победы царила над всем окружающим, она наполняла ликованием сердце того, кто должен был творить с радостью.

«Вперед! Вперед! Выше! Все выше!»

И душа Пердиты, свободная от низких побуждений, готовая ко всевозможным испытаниям – при звуках возносящегося к небу гимна дала обет снова отдать себя жизни. Как в далекий час ночного безумия, Фоскарина повторяла: «Служить! Служить!»

Гондола входила в канал, заключенный между двумя берегами, настолько близкими, что можно было видеть стебли трав и различать среди них молодые побеги по более нежному оттенку.

 
Laudato si mi Signore, per sora nostra matre terra
La quale ne sustenta et governa
et produce diversi fructi con coloriti et herba.[41]41
  Благословен будь Творец за сестру Твою, а нашу мать – землю, поддерживающую, и насыщающую нас, и производящую разнообразные плоды и цветущие травы.


[Закрыть]

 

Своей переполненной душой актриса понимала любовь Поверолло к творениям природы, она жаждала излить свою бесконечную потребность обожания на все живущее, ее глаза сияли детской чистотой, и окружающее отражалось в них как в ясном зеркале вод – некоторые образы, казалось, возвращались из отдаленного прошлого, и она узнавала их в новом воплощении. Когда лодка причалила, Фоскарина удивилась, что они так скоро приехали.

– Хочешь сойти? Или ты предпочитаешь вернуться назад? – спросил Стелио.

Она колебалась немного, потому что ее рука лежала в руке возлюбленного и ей казалось, что, отняв ее, она потеряет часть отрадного покоя.

– Да, – ответила она с улыбкой. – Пройдемся, пожалуй, по этой траве.

Они высадились на острове Святого Франциска. Несколько молодых кипарисов смиренно приветствовали их. Ни одного человеческого лица не было видно. Невидимый хор наполнял пустыню своим гимном. Туман расползался и сгущался в облако по мере того, как заходило солнце.

– По такой траве мы не ступали? Не правда ли, Стелио?

– Теперь начнется каменистое восхождение.

Она сказала:

– Пусть начинается восхождение, и пусть оно будет трудным.

Стелио удивился непривычной веселости, звучавшей в голосе его спутницы. Он заглянул в глубину ее глаз и увидел в них упоение.

– Почему, – произнес он, – мы чувствуем себя такими радостными и свободными на этом заброшенном острове?

– А ты знаешь, почему?

– Для других это место должно казаться печальным. Когда сюда заходят, то спешат вернуться назад, унося с собой тень Смерти.

Она сказала:

– Мы избранники.

Он отвечал:

– Только тот, кто полон надежд, полон жизни.

И она заключила:

– Кто любит – тот надеется.

Мелодия воздушного хора влекла к себе неудержимо их души.

Стелио сказал:

– Как ты прекрасна!

Внезапной краской вспыхнуло страстное лицо Фоскарины. Вся трепещущая, она остановилась, полузакрыв глаза.

Затем произнесла, задыхаясь:

– Какой теплый ветер! Ты не ощущала на воде такого теплого дуновения?

Она вдыхала в себя воздух.

– Пахнет скошенным сеном. Ты чувствуешь?

– Это запах водорослей.

– Посмотри, как прекрасны поля.

– Видишь, вдали – это Лидо. И там – остров Сан-Эразмо.

Солнце, разорвав дымку тумана, заливало золотом весь залив. Сырые обнаженные отмели казались яркими, словно цветы. Тени маленьких кипарисов удлинялись и становились почти голубыми.

– Я уверена, – сказала Фоскарина, – что где-нибудь по соседству цветут миндальные деревья. Пойдем к плотине.

Она сделала движение головой, точно желая сбросить какую-то тяжесть.

– Подожди.

И, быстро выдернув две булавки, поддерживавшие ее шляпу, она сняла ее, вернулась к берегу и бросила ее в гондолу Затем она присоединилась к своему другу легкими шагами, подбирая на ходу развеваемые ветром локоны, на которых сверкали солнечные лучи. Она, казалось, испытывала огромное облегчение, даже дыхание ее стало свободнее.

– Крыльям было тяжело? – спросил Стелио, смеясь.

И он взглянул на крутые волны ее волос, проведенные не гребнем, а пережитыми бурями.

– Да, малейшая тяжесть давит мне голову. Если бы я не боялась показаться странной, я бы всегда ходила без шляпы. Но, когда я вижу деревья, то не могу выдержать. Мои волосы сохраняют воспоминание о своем непосредственном общении с природой и стремятся вырваться на простор, хотя бы здесь – в безлюдном месте.

Искренняя и оживленная, шла Фоскарина по траве своей изящной волнующейся поступью. И Стелио пришел на память тот день в саду Гардениго, когда он нашел в ней сходство с золотистой борзой.

– Ах, вот идет монах!

Монастырский сторож шел к ним навстречу, приветливо кланяясь. Он предложил провести Стелио в монастырь, но предупредил, что по уставу туда запрещен вход женщинам.

– Идти мне? – спросил поэт, вопросительно глядя на улыбающуюся Фоскарину.

– Да, иди.

– Но ты останешься одна?

– Я останусь одна.

– Я принесу тебе кору священной сосны.

Он последовал за францисканцем под невысокий портик с бревенчатым потолком, где ютились опустевшие гнезда ласточек Прежде чем перешагнуть порог, Стелио обернулся и послал привет своему другу. Дверь захлопнулась.

 
О, beata solitudo!
О, sola beatitudo![42]42
О, блаженное одиночество!О, одинокое блаженство!

[Закрыть]

 

И вот, как в органе смена регистра тотчас же изменяет звук, так и в мыслях женщины мгновенно наступила перемена. Всей душой своей актриса ощущала горечь и ужас разлуки. Ее друг ушел от нее, она не слышала больше его голоса, не чувствовала его дыхания, не прикасалась к его нежной и твердой руке. Она не участвовала больше в его существовании. Она не видела больше игры воздуха, света, тени, составлявшей гармонию его жизни. А вдруг он не вернется? Вдруг эта дверь не откроется?

Нет, этого не могло случиться. Конечно, через несколько минут он вернется, и всем своим существом она почувствует его приближение. Но – увы! – через несколько дней разлука с ним неизбежна! Перед глазами ее понесутся равнины, горы, реки, пролив, и, наконец, бесконечное пространство океана, откуда не слышны ни вопли, ни слезы, восстанет между ней и этим челом, этими глазами, этими губами. Суровый город, весь черный от дыма, закованный в железную броню, заслонил тихий остров, стук молотов, гул машин пронеслись над весенней мелодией. И на месте всех окружающих предметов – этой травы, песка, моря, водорослей, перышка, выпавшего из шейки маленькой птички, – вставали кишащие народом улицы, дома с бесчисленными причудливыми окнами, где текла лихорадочная жизнь, где люди не знали сна, театры, наполненные возбужденными или бессмысленными толпами, театры – убежища коротких часов отдыха от вечной погони за наживой. Она снова видела свое имя и изображение искаженными на облезших воротах, на картинках уличных торговцев, красующиеся на гигантских фабричных мостах, расклеенные на занавесах фургонов сверху, снизу, повсюду.

– Вот! Смотри! Ветка миндального дерева! Оно распустилось в монастырском саду у второй кельи, около грота священной сосны… Ты угадала!

С детской радостью он бежал к ней, а следом за ним шел улыбающийся капуцин с букетом тимьяна в руках.

– Вот! Смотри, какая прелесть!

Вся трепещущая, она взяла ветку, и глаза ее наполнились слезами.

– Ты угадала!

Он заметил внезапные слезы, задрожавшие на ресницах возлюбленной, блестящие капельки, подернувшие влагой ее глаза и сделавшие их похожими на лепестки цветов, сверкающие росой. В это мгновение он безумно любил и эти морщинки на ее лице, идущие от углов глаз к вискам, и маленькие лиловые жилки, делавшие ее веки похожими на фиалки, и волнообразные линии щек, и заостренный подбородок, – все неизгладимые следы времени, все тени этого страстного лица.

– Ах, отец мой, – сказала она веселым тоном, за которым слышалось страдание, – пожалуй, бедный ангел теперь будет оплакивать в раю эту сорванную ветку?

Монах снисходительно улыбнулся.

– Этот господин, – отвечал он, – не дал мне опомниться, когда увидел дерево. Ветка мигом была сорвана, и мне оставалось только сказать: «Amen». Но ведь миндальное дерево так велико!

Он был благодушен и приветлив, еще почти черные волосы обрамляли его выстриженный затылок, на лице оливкового цвета блестели, подобно топазам, яркие карие глаза.

– Вот душистый тимьян, – прибавил он, – предлагая ей букет полевых трав.

Хор юных голосов раздался из храма.

– Это послушники. У нас их пятнадцать человек.

Он проводил посетителей до монастырской стены.

На плотине, у подножия кипариса, сломанного грозой, добродушный францисканец, указывая на острова, превозносил богатство их растительности и перечислял все виды местных плодов в связи с временами года, обращая их внимание на барки с новой зеленью, плывущие по направлению к Риальто.

– Laudato si, mi signore, per sora nostra matre terra! – произнесла женщина, держа в руках цветущую ветку.

Францисканец, растроганный красотой этого женского голоса, замолчал.

Высокие кипарисы окружали монастырскую ограду, и два из них, самые старые, носили следы молнии, сокрушившей их вершины и попортившей стволы. Их неподвижный контур выделялся на гладкой поверхности луга и моря, сливавшихся на горизонте. Бесконечное зеркало вод было совершенно спокойно. На дне, подобно несметным сокровищам, просвечивали водоросли, болотные кустарники казались янтарными ветками, песчаные отмели переливались перламутром. Опаловое море не отличалось от плавающих в нем медуз. Глубокое очарование разливалось по пустынной местности. Неведомо откуда доносилось пение крылатых обитателей неба и мало-помалу замирало в священной тишине.

– В этот час на Омбзонских холмах, – сказал похититель ветки, – около каждой маслины, будто сброшенная одежда, лежат вязанки срезанных ветвей, и дерево кажется еще более стройным, так как эти ветви прикрывают выбивающиеся из-под земли корни. Св. Франциск проносится мимо, одним мановением своей руки смягчая боль израненных деревьев.

Капуцин перекрестился и стал прощаться.

– Христос с вами!

Посетители провожали его взглядом, пока он не исчез в тени кипарисов.

– Он обрел мир, – сказала Фоскарина. – Не правда ли, Стелио? Какое спокойствие в его лице и в голосе. Посмотри на его походку.

Полосы света и тени чередовались на его бритом затылке и на его рясе.

– Он дал мне кору сосны, – сказал Стелио. – Я хочу послать ее Софии, она очень религиозна. Вот, понюхай: смолистый запах уже пропал.

Она приложилась к реликвии, как сделала бы София. Пусть уста любящей сестры коснутся этого места.

– Да, пошли.

Молча, с опущенными головами они последовали за человеком, который обрел мир, и направились к берегу, пробираясь сквозь ряды кипарисов, увешанных шишками.

– Неужели тебе не хочется повидаться с ней? – с робкой нежностью спросила Фоскарина у своего друга.

– Даже очень.

– А с матерью?..

– Конечно, всем сердцем я стремлюсь к ней, ведь она ждет меня каждый день.

– А ты не собираешься поехать к ним?

– Да, может быть, и поеду.

– Когда же?

– Право, еще не знаю. Но мне бы очень хотелось повидаться с сестрой и матерью. Очень, Фоскарина!

– Почему же ты не едешь? Что же тебя удерживает?

Он взял ее руку, повисшую вдоль тела. Они продолжали так идти дальше. Косые лучи солнца падали справа, и тени их на траве рука об руку двигались рядом с ними.

– Говоря сейчас об Омбзенских холмах, ты верно думал о холмах своей родины. Об этих обрезанных ветвях олив я слышу уже не в первый раз. Я помню, ты как-то рассказывал мне о стрижке… Ни в какой работе не встречает земледелец такого глубокого проявления безмолвной жизни, как среди деревьев. Когда он стоит перед грушей, яблоней или персиком, держа в руках серп или нож, иногда способствующий росту, иногда причиняющий смерть, то, кроме опасности, приобретенной им жизнью между землей и небом, его должно осенять еще и откровение свыше. Дерево переживает кризис, все его соки приливают к разбухшим почкам, готовым раскрыться. Человек с его смертоносным оружием должен поддерживать в нем равновесие во время таинственного акта оплодотворения! Деревья еще не ведают ни о Гезиоде, ни о Вергилии, они живут лишь с целью давать цветы и плоды, каждый побег – это живая артерия, как на руке самого оператора. Которую же срезать? Свежие соки залечат ли рану?.. Так ты рассказывал мне однажды о своем винограднике. Я помню. Ты говорил мне, что все раны должны быть нанесены с севера, чтобы солнце не видело их.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю