Текст книги "Том 5. Девы скал. Огонь"
Автор книги: Габриэле д'Аннунцио
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 22 (всего у книги 29 страниц)
– Али-Нур! Крисса! Нерисса! Кларисса! Алтаир! Гелион! Гардиканут! Вероиез! Гиерро!
Он знал всех их по именам, и они, заслышав его зов, казалось, признавали в нем своего господина. Была тут шотландская борзая, уроженка высоких гор, с шерстью густой и жесткой, особенно около щек и носа, серой, как новое железо, была тут ирландская борзая, истребитель волков, красноватая, сильная, с темными быстрыми зрачками, вращающимися на ярком белке. Были тут и татарская борзая с черными и желтыми подпалинами – выходец из неизмеримых азиатских степей, где по ночам она сторожила палатки от гиен и леопардов, и персидская борзая, светлая и маленькая, с ушами, покрытыми длинной шелковистой шерстью, с пушистым хвостом, беловатой на боках и вдоль лап, более грациозная, чем затравленные ею антилопы, и испанская, эмигрировавшая с маврами, – великолепное животное, которое надутый карлик держит за ошейник на картине Веласкеса, опытное в травле и погоне по обнаженным равнинам Мирци и Аликанте, и арабская борзая – славный хищник пустыни, с черными пятнами на языке и нёбе, с рельефными мускулами, со структурой тела, сквозящей через тонкую кожу – благородное животное, полное гордости, смелости и изящества, привыкшее спать на дорогих коврах и есть чистое молоко из чистой чашки. Собравшись всей сворой, они волновались вокруг того, кто умел пробуждать в их застывшей крови первобытные инстинкты преследования и кровопролития.
– Который из вас был самым близким другом Гога? – спрашивал Стелио, заглядывая поочередно во все красивые глаза, тревожно устремленные на него. – Ты, Гиерро? Ты, Алтаир?
Его странный тон воодушевлял чутких животных, слушавших его с глухим, прерывистым ворчанием. При каждом движении их блестящая шерсть переливалась, и длинные хвосты, загнутые на концах крючками – ударяли слегка по мускулистым ногам.
– Ну, хорошо, я вам скажу то, о чем молчал до сих пор. Гог… Слышите вы? Тот, который одним взмахом своих челюстей мог раздробить зайца – Гог – изувечен.
– Да неужели? – огорченно воскликнула леди Мирта. – Возможно ли, Стелио? А Магог?
– Магог здрав и невредим.
Это была пара борзых, подаренных леди Миртой своему молодому другу и отправленных им в его дом на берегу моря.
– Что же с ним случилось?
– Ах, бедный Гог! Он успел уже затравить 38 зайцев. Он обладал всеми качествами благородной породы: быстротой, пылкостью нападения, настойчивым стремлением затравить добычу и классической манерой хватать ее сзади, бросаясь прямо на нее и подминая ее под себя почти моментально. Вы когда-нибудь присутствовали на охоте с борзыми, Фоскарина?
Она слушала так внимательно, что неожиданно произнесенное им ее имя заставило ее вздрогнуть.
– Никогда!
Она не спускала взора с губ Стелио, околдованная их бессознательно жестоким выражением при рассказе о кровавой забаве.
– Никогда? Значит, вы были лишены одного из наиболее редких зрелищ, какие только существуют на свете. Смотрите.
Он привлек к себе Донавана, наклонился и погладил его опытной рукой.
– В природе нет машин, более точно и более удачно приспособленных для выполнения своей роли. Морда острая, чтобы челюсти могли раздробить добычу сразу, череп между ушей широкий, он таит в себе громадное мужество и громадную хитрость, скулы сухие и мускулистые, губы такие короткие, что еле прикрывают зубы.
Легко и уверенно он открыл пасть животного, не пытавшегося сопротивляться. Показались ослепительно белые зубы, нёбо, испещренное широкими черными пятнами, и тонкий розовый язык.
– Взгляните сюда – видите, какие длинные глазные зубы, немного загнутые на концах, чтобы лучше держать добычу. Никакая другая собака не имеет пасти, так хорошо приспособленной для хватания.
Движения его рук замедлились при этом осмотре, казалось, его восхищение перед великолепным псом не имело пределов. Он опустился коленями на трилистнике, собака обдавала его своим дыханием и с необыкновенной покорностью позволяла ласкать себя, как будто понимая похвалы знатока и радуясь им.
– Уши небольшие и поставленные очень высоко, прямые, когда животное возбуждено, висячие и как бы приклеенные к черепу, когда оно покойно. Можно снимать и надевать ошейник, не расстегивая пряжки. Смотрите.
Он снял и опять надел ошейник, туго обхватывавший шею.
– Шея лебедя, длинная и гибкая, позволяющая ему хватать добычу на всем скаку, не теряя равновесия. Ах! Однажды я наблюдал, как Гог схватил зайца, прыгавшего через овраг… Но заметьте главное – ширину и глубину грудной клетки, приспособленной для продолжительного дыхания, наклон туловища, соразмерный с длиной ног, страшно мускулистые бедра, короткие колени, крепкий позвоночный хребет между двумя мощными мышцами. Смотрите, ребра Гелиона рельефно выделяются, а у Донавана они скрыты под складками кожи. Лапы похожи на кошачьи с красиво вогнутыми когтями, лапы эластичные и упругие. А какое изящество в изгибе ладьевидных боков и в этой линии, спадающей к совершенно незаметному животу. Все законченно. Хвост, утолщенный в основании и тонкий в конце. Взгляните, он походит на крысиный – служит животному рулем и необходим ему, чтобы повернуть, когда повернет заяц. Проверим, Донаван, совершенен ли ты и в этом отношении.
Он взял кончик хвоста, продел его под ногу, поднес к бедренной кости и заставил его коснуться ее выпуклой части.
– Да. Ты безукоризнен. Али-Нур, дрожал ли ты, когда настигал стадо газелей? Представьте себе, Фоскарина, слуга дрожит, встречая добычу, он дрожит как тростник и обращает к своему господину нежные глаза, молящие, чтобы его отпустили. Я не знаю почему это мне нравится и волнует меня. Он весь загорается страстным желанием травли, все его тело напрягается, готовое выпрямиться, как натянутый лук, и он дрожит. Не от страха, не от неуверенности – он дрожит от своего желания. Ах, Фоскарина, если вы увидите его в этот момент, вы непременно позаимствуете у него эту дрожь, вы сумеете воплотить ее вашим трагическим талантом и откроете людям новый трепет. Ну, Али-Нур, быстрый поток пустыни! Вспоминаешь ли ты подобную дрожь? Теперь ты дрожишь только от холода…
Гибкий и живой, Стелио отпустил Донавана, взял в свои руки змеевидную голову охотника за газелями и заглянул в глубину его зрачков, где мелькала тоска по родной стране, жаркой и молчаливой, по шатрам, раскинутым после перехода через обманчивые миражи, по кострам, разжигаемым для приготовления ужина под широко раскрытыми очами звезд, казалось, мигающих при порывах ветра в верхушках пальм.
– Чудные глаза, мечтательные и печальные, смелые и верные. Приходило ли вам когда-нибудь в голову, леди Мирта, что борзая с прекрасными глазами – смертельный враг именно животных с прекрасными глазами, таких как газель и заяц.
Фоскарина была охвачена тем физическим очарованием любви, в котором кажется, что границы всего существа расширяются, сливаются с воздухом и все слова и поступки возлюбленного возбуждают более сладкий трепет, чем всякие ласки. Стелио держал в своих руках голову Али-Нура, но она ощущала на своих собственных висках его прикосновение. Стелио вглядывался в зрачки Али-Нура, но она чувствовала в самой глубине своей души этот взгляд. И ей казалось, что восхищение глазами борзой относилось к ее собственным глазам.
Она стояла там же, на траве, как эти гордые животные, любимая им, одетая как его любимая борзая, как эти животные преследуемая неясными воспоминаниями о далекой природе, также несколько ошеломленная палящими солнечными лучами, скользящими по увитой розами стене, чувствуя головокружение и жар, точно от легкой лихорадки. Она слушала слова Стелио об этих собаках, об их ногах, приспособленных к травле и гонке, об их упругой гибкости, природной силе, чистоте крови и она смотрела, как он, склонясь к земле, в аромате трав, под лучами солнца, живой и стройный, гладил их шерсть, измерял силу их рельефных мускулов, наслаждался прикосновением к красивым телам, словно заражаясь сам чем-то животным, вкрадчивым и жестоким, во что он часто любил облекать свои поэтические образы. И она сама, стоя на горячей земле, под жгучим дыханием неба, похожая цветом своей одежды на хищника, она сама ощущала во всем своем организме странное первобытно-животное чувство, она ощущала в себе силу, ясную, напряженную и дикую энергию, и эта сила точно иллюзия медленной метаморфозы, превращала ее из сознательного человека в дитя природы.
Не затрагивал ли он самую сокровенную струну ее натуры, не заставлял ли он ее чувствовать животную глубину, откуда хлынули волны ее трагического гения, неожиданным откровением взволновавшие и опьянившие толпу, как вид неба и моря, как заря, как бури. Когда он говорил о дрожащем псе, разве не угадал он, из каких сопоставлений с природой черпает она мощь выражения, восхищавшую поэтов и толпу. Только потому, что она постигла Диониса в природе, вечную сущность бессознательных творческих сил, восторги многообразного бога, порожденного брожением всех соков природы, только поэтому являлась она на сцене такой новой и великой. Иногда ей казалось, что она ощущает внутри себя присутствие чего-то чудесного, что заставляло груди менад вздуваться от прилива божественного молока, когда к ним приближались голодные маленькие пантеры.
Она стояла там на траве, гибкая и хищная, как борзая, полная неясных воспоминаний о своей сокровенной природе, кипучая и жаждущая прожить полной жизнью краткий час, уготованный ей. Рассеялась горечь слез, угасло стремление к великодушию и самоотречению, исчезла из глаз тоскливая меланхолия запущенного сада. Присутствие творца расширяло пространство, изменяло время, ускоряло деятельность сердца, умножало способность радоваться, создавало еще раз призрачно дивный образ. Еще раз она стала тем, чем он хотел ее видеть – забывшей горе и страх, исцеленной от всяких мук тоски, существом из плоти и крови, трепещущим в свете дня, в палящих лучах солнца, в аромате, в игре мечты, она была готова вместе с ним гнаться мысленно по долинам, дюнам и пустыням за преследуемой добычей, упиваться его опьянением, восхищаться зрелищем смелости, коварства, окровавленной добычи. Секунда за секундой он своими словами, делал ее подобной себе.
– Ах, каждый раз при виде зайца, хрустевшего под зубами собак, молния жалости рассекала мою радость, жалости к этим большим, влажным, угасающим глазам. Более громадным глазам, чем у тебя, Али-Нур, и у тебя, Донаван, и прекрасным, как воды пруда в летний вечер, с купающимся в них тростником и отражающимся в них изменчивым небом. Видели ли вы когда-нибудь утром, как заяц появляется из свежей колеи, оставленной телегой, бежит несколько мгновений по серебристому инею, потом останавливается, замирает, садится на задние лапки, настораживается и глядит вдаль. Кажется, что его взгляд умиротворяет Вселенную. Неподвижный заяц, отдыхая от своих вечных тревог, созерцает дымящиеся деревни. Невозможно вообразить себе более верного признака, что все спокойно в окрестностях. В этот момент он представляет собой священное животное, достойное поклонения.
Леди Мирта разразилась юношеским смехом, открывавшим ее вставные челюсти и заставлявшим дрожать складки сморщенной кожи под ее подбородком.
– Добрый Стелио! – воскликнула она, продолжая смеяться. – Сначала преклониться, а потом растерзать! Таково ваше правило, не так ли?
Фоскарина с изумлением взглянула на смеющуюся, она совершенно забыла о ней. И эта женщина, сидевшая здесь на поросшей мхом каменной скамье, с иссохшими руками, с челюстями, сверкающими золотом и слоновой костью, с маленькими серо-зеленоватыми глазами, глядевшими из-под сморщенных век, с хриплым голосом и ясным смехом представилась ей одной из старых фей с перепончатыми ногами, бродящих по лесу в сопровождении послушной им жабы. При том забвении всего окружающего, которое ее охватило, странные слова леди Мирты не проникли в ее мозг, но тем не менее были ей неприятны, как резкий звук, причиняющий боль нервам.
– Не моя вина, – возразил Стелио, – если борзые созданы для того, чтобы травить зайцев, а не для того, чтобы дремать в четырех стенах сада над водами мертвого канала.
Снова он принялся подражать гортанному зову доезжачих.
– Крисса, Нерисса, Алтаир, Сириус, Пьючибелла, Гелион!
Возбужденные псы волновались, их глаза загорелись, их сухие мускулы напрягались под шерстью всех мастей: муругой, черной, белой, свинцовой, пегой, длинные ноги согнулись в коленях, как натянутый лук, готовые выпрямиться и бросить в пространство все тело, более сухое, более гибкое, чем стрела.
– Там! Там! Донаван – там!
Он указывал пальцем на траву в глубине сада, где виднелось что-то напоминавшее сидящего зайца с прижатыми ушами. Его повелительный голос обманывал колеблющихся борзых. И так красивы были под лучами солнца эти изящные и сильные тела с лоснящейся шерстью, дрожащие и извивающиеся под возбуждающим голосом человека, точно легкие знамена под дуновением ветра.
– Там, Донаван!
И большой хищный пес, взглянув ему в глаза, сделал чудовищный скачок, ринулся к воображаемой добыче со всем неудержимым порывом своего пробудившегося инстинкта. В одну секунду он достиг цели и остановился разочарованный. На мгновение он задержался, наклонившись вперед, вытянув шею, потом снова прильнул, вмешался в возню остальной своры, в беспорядке последовавшей за ним, затеял ссору с Алтаиром и вдруг, подняв морду, с лаем погнался за стаей воробьев, вспорхнувших с верхушки ели, весело трепеща крылышками.
– Тыква! Тыква! – кричал обманщик, разражаясь смехом. – Даже не кролик! Бедный Донаван, какое унижение! Берегитесь, леди Мирта, как бы со стыда он не утопился в канале!
Зараженная его весельем, Фоскарина смеялась вместе с ним. Ее золотистая одежда и шерсть борзых сверкали под косыми лучами солнца среди зелени трилистника. Белизна зубов и звонкий смех придавали ее рту вид особенной свежести. Печаль столетнего сада прорвалась, как рвется паутина, когда смелая рука открывает давно заколоченные окна.
– Хотите Донавана? – спросила леди Мирта с лукавой усмешкой, отражавшей ее душу и затерявшейся в морщинах, как ручей в рытвинах. – Знаю я… знаю я ваше искусство!..
Стелио перестал смеяться и покраснел, как ребенок.
Поток нежности наполнил грудь Фоскарины при виде этого ребяческого смущения. Она вся засветилась любовью. И безумное желание схватить возлюбленного в свои объятия заставило задрожать ее руки, ее губы.
– Хотите взять Донавана? – повторила леди Мирта, счастливая возможностью подарить и признательная тому, кто умел принимать подарок с таким живым непосредственным восторгом. – Донаван ваш.
Прежде чем поблагодарить, Стелио начал искать глазами борзого с некоторой тревогой – он увидел его прекрасным, сильным, красивым, с отпечатком стиля в каждом из своих членов, точно рисунок Пизанелли для рельефа медали.
– Но Гог? Что же случилось с Гогом? Вы нам не досказали, – произнесла старая дама. – Ах, как легко забывают убогих.
Стелио смотрел на Фоскарину, которая повернулась и направилась к группе борзых, ступая по траве с необыкновенной грацией. Ее платье, позолоченное лучами солнца, казалось, пылало на ее гибкой фигуре. И когда она приблизилась к животному одного с ней цвета – было очевидно, что актриса, одаренная глубоким инстинктом подражания, странным образом ассимилировалась с этим животным, как будто ввиду будущей метаморфозы.
– Это случилось после одной охоты, – объяснил Стелио. – У меня было обыкновение каждый день выпускать по зайцу на дюны вдоль берега. Мне часто деревенские жители приносили живых зайцев с моей земли, темных, сильных, проворных и очень хитрых, способных царапаться и кусаться. Ах, леди Мирта, нет места для травли удобнее моего песчаного берега. Вы знаете высокие бесконечные земли Ланкашира, иссохшую землю Йоркшира, жесткие долины Алткара, болота низменной Шотландии, пески южной Англии… Но охота по моим дюнам, более золотистым и нежным, чем осенние облака – скачка через узкие прозрачные устья рек, через многочисленные пруды вдоль моря, более зеленого, чем луг, близ снежно-лазурных гор – эта охота заставила бы померкнуть ваши самые прекрасные воспоминания, леди Мирта.
– Италия! – вздохнула добрая старая фея. – Италия – цвет мира.
– Вот на этот-то берег я и выпускал зайца. Я научил человека спускать собак в нужный момент и следовал за ними на лошади. Конечно, Магог необыкновенной резвости, но я никогда не видел такой поимистой и проворной собаки, как Гог.
– Он из ньюпаркетских псарен, – заметила с гордостью леди Мирта.
– Однажды я возвращался домой берегом моря. Охота была короткая. Гог настиг зайца после 2 или 3 миль. Я ехал легким галопом мимо спокойных вод, Гог галопировал в голову с моей лошадью Камбизом, время от времени он кидался с лаем на дичь, привешенную к луке седла. Внезапно моя лошадь испугалась падали, валявшейся на песке, сделала скачок и задела подковой собаку, которая взвизгнула и подняла левую переднюю ногу, оказавшуюся сломанной в лодыжке. Я с трудом остановил напуганную лошадь, подавшись назад. Но как только я снова пустился в путь, Камбиз заметил снова падаль – он сделал крутой поворот и понес. Тогда началась бешеная скачка по дюнам. Несколькими минутами позднее, с непередаваемым волнением я услышал сзади прерывистое дыхание Гога. Он следовал за мной – можете себе представить! Истекая кровью, забыв боль, он догнал меня со своей сломанной лапой, он сопровождал меня, он забежал вперед. Мои глаза встретили его кроткий взгляд. И в то время, как я старался справиться с обезумевшей лошадью, мое сердце разрывалось каждый раз, когда несчастная израненная собака касалась земли. Ах! Я обожал в эти минуты Гога. Считаете ли вы меня способным заплакать?
– Да, – ответила леди Мирта, – вы способны даже на это.
– Ну, так вот, пока моя сестра София промывала рану своими прекрасными руками, проливая слезы, мне кажется, я тоже…
Фоскарина подошла к ним, держа Донавана за ошейник. Она снова побледнела и как бы съежилась, точно в нее проник вечерний холод. Тень бронзового купола на траве и на решетке становилась длиннее. Фиолетовая роса с последними лучами солнечных блесток охватывала стволы деревьев и пряталась в ветвях, дрожавших от непрерывного дуновения ветра. И в ушах настойчиво звучало теперь чириканье, наполнявшее верхушку ели, усеянную пустыми шишками.
«Да, мы оба принадлежим вам навеки! – казалось, хотела сказать женщина о себе и о животном, прижимавшемся к ее ногам и дрожавшем от вечерней свежести. – Мы принадлежим вам навеки! Мы созданы, чтобы служить».
– Ничто на свете не потрясает меня так, как вид крови, – продолжал Стелио, взволнованный воспоминанием трогательных минут.
Послышался длительный свисток поезда, проходившего по мосту через лагуну. Порыв ветра разметал лепестки большой белой розы, и от нее осталась только сердцевина на стебле. Дрожащие от холода собаки собрались в кучу, прижались друг к другу, под их тонкой кожей вздрагивали ребра, и на удлиненных змеевидных мордах светились печальные глаза.
– Я вам не рассказывала, Стелио, каким образом сумела умереть одна женщина из знатного рода Франции, именно во время одной охоты, на которой я присутствовала? – спросила леди Мирта.
Это трагическое и грустное воспоминание пробудилось в ней при взгляде на побледневшее лицо Фоскарины.
– Нет, не рассказывали. Кто эта женщина?
– Жанна д’Эльбёф. Не то вследствие неосторожности, не то вследствие неопытности своей или своего спутника она была ранена – так никогда и не узнали кем – одновременно с зайцем, проскакавшим между ног ее лошади.
Увидели, что она тяжело упала на землю. Мы все сбежались и нашли ее лежащей на траве в крови, рядом с издыхающим зайцем. Когда мы стояли там безмолвные и потрясенные, окаменев от ужаса настолько, что никто не мог заговорить или двинуться с места – несчастная женщина приподняла руку, указала на раненое, мучающееся животное и (я никогда не забуду ее голоса) сказала: «Прикончите его, убейте его, друзья мои… Это такая невыносимая боль». И затем она скончалась.
Захватывающей душу нежностью дышит Ноябрь, улыбаясь, точно больной, поверивший в возможность выздоровления, испытывающий непривычное успокоение и не сознающий близости агонии.
– Да что с вами сегодня, Фоска? Что случилось? Почему вы так молчаливы со своим другом? Скажите!
Стелио, зайдя случайно в Сан-Марко, застал ее прислонившейся к двери часовни, где хранятся метрические книги. Она стояла там одна, неподвижная, с пылающим и мрачным лицом, с глазами, полными ужаса, устремленными на мозаичные изображения грешников, горящих в огне. За дверью репетировал хор, пение то прерывалось, то снова возобновлялось все в том же темпе.
– Я прошу вас, умоляю, оставьте меня одну. Я должна быть одна… Умоляю вас!
Звук ее голоса выдавал сухость ее сжатого горла. Она сделала попытку повернуться и бежать – он удержал ее.
– Да говорите же! Скажите мне хоть слово, чтобы я мог понять.
Она старалась вырваться и убежать от него, и ее движения были полны невыразимого страдания. Она имела вид осужденной на пытку, мучимой палачом. Она казалась более несчастной и жалкой, чем тело, привязанное к колесу и раздираемое раскаленными клещами.
– Я вас умоляю… Если в вас есть ко мне капля жалости, единственное, что вы можете сделать для меня – это дать мне уйти!
Она говорила сдавленным голосом, и казалось – она делает нечеловеческие усилия, чтобы не закричать, не разразиться стонами и рыданиями, когда вся ее душа, видимо, корчилась в спазмах.
– Но одно слово, одно только слово, чтобы я мог понять!
Ее измученное лицо вспыхнуло гневным пламенем:
– Нет! Я хочу быть одна.
Голос ее был сух, как и взгляд. Она повернулась и сделала несколько шагов, шатаясь, точно человек, застигнутый припадком, ищущий опоры.
– Фоскарина!
Но он не посмел удержать ее. Он видел, как несчастная женщина шла в потоке солнечных лучей, ворвавшихся через дверь, открытую чьей-то рукой и затопивших базилику неудержимым золотистым потоком. Сзади темной фигуры женщины вся глубокая золотая пещера со своими апостолами и мучениками зажглась тысячью факелов. Пение умолкло, потом началось снова.
– Я задыхаюсь от тоски… Неудержимо хочется восстать против своей судьбы… уйти… искать. Кто спасет мою надежду? Откуда ждать мне света? Петь? Петь? Да, я хотела бы наконец запеть песнь жизни… Не можете ли вы мне сказать, где теперь находится поэт Огня?
Они запечатлелись в ее глазах, запечатлелись в ее душе, эти слова из письма Донателлы д’Арвале, со всеми особенностями букв, живые, как рука, начертавшая их, трепетные, как пальцы, державшие перо. Она видела их выгравированными на камнях, извивающимися на облаках, отраженными в воде, неизгладимыми и неизбежными, как приговор Судьбы.
«Куда идти мне? Куда идти?» Сквозь охватившее ее волнение и отчаянье до нее доходила чарующая прелесть окружающего, теплота позолоченного солнцем мрамора, аромат заснувшего воздуха, нега людского отдыха. Взгляд ее упал на женщину из народа в темном платье, сидевшую на ступенях базилики, она была ни молода, ни стара, ни красива, ни безобразна, она грелась в лучах солнца, ела большой кусок хлеба и грызла черную корку зубами, медленно пережевывая ее с полузакрытыми глазами, лицо ее выражало полное удовольствие, а ее золотистые ресницы сверкали над щеками. «Ах, если бы я могла стать на твое место, взять на себя твою судьбу, довольствоваться лучом солнца и коркой хлеба, не думать, не страдать». Отдых этой бедной женщины казался Фоскарине бесконечным счастьем.
Она внезапно обернулась, боясь и в то же время надеясь, что возлюбленный следует за ней. Его не было. Если бы она увидела его, то бросилась бы бежать, но его не было, и ее сердце сжалось, как будто он посылал ее на смерть без единого слова призыва. Все кончено! Она почти теряла сознание. Отрывочные мысли мелькали в ее голове, гонимые смутным страхом, точно травы и камни, увлеченные потоком разлившейся реки. На каждом шагу, во всем ее растерянные глаза видели подтверждение осуждавшего ее приговора или мрачную угрозу новых несчастий, все ей казалось символом ее страданий или предзнаменованием тайных сил, готовых жестоко разбить ее существование.
На углу San-Marco возле Porta della Carta четыре короля из порфира представились ей окрашенными в цвет темной крови – эти короли, которые обнимают друг друга одной рукой в знак мира, а другой сжимают рукоятки мечей. Бесчисленные извилины разноцветного мрамора, инкрустирующего боковой фасад храма, неясные переливы цветов, вся спутанная и сложная сеть нитей и причудливых излучин показалась ей ярким символом ее собственного душевного разлада, ее собственных смутных мыслей. То ей представлялось, что все кругом становится чужим, далеким, несуществующим, а то, напротив, более близким, тесным, сливающимся с ее тайной жизнью. Ей казалось, что она находится то в незнакомых местах, то среди предметов, принадлежавших ей, словно возникших из тайников ее собственного существования. Как в предсмертной агонии ей вдруг приходили в голову картины далекого детства, воспоминаний об очень давних событиях, быстро и отчетливо вставало перед ней чье-нибудь лицо, чей-нибудь жест, какая-то комната, какой-то пейзаж. И над этими призраками из мрака глядели на нее глаза матери, одобряющие и снисходительные, глаза обыкновенные, земные, но в то же время бесконечно глубокие, как далекий горизонт, куда они ее призывали. «Разве я иду к тебе? Разве ты зовешь меня в последний раз?» Она вошла в Porta della Carta, пересекла паперть. Опьянение скорби влекло ее к тому месту, где в ночь Триумфа столкнулись три судьбы. Она направилась к колодцу Свиданий. Около его бронзовых краев вся жизнь этих кратких мгновений воскресла перед ней с отчетливой ясностью. Тут она сказала, улыбаясь и обращаясь к Донателле: «Вот – поэт Огня!» Несмолкаемые крики толпы заглушали тогда ее голос, и над их головами небо вспыхнуло тысячью пламенных искр.
Она приблизилась к Колодцу и взглянула на него, малейшие его детали запечатливались в ее мозгу и принимали странную, роковую жизненную силу. Глубокая борозда на металле от веревок, зеленая плесень на камнях у подножия, груди кариатид, истертые коленями женщин, прислонявшихся к ним когда-то, стараясь достать воду, и это глубокое внутреннее зеркало, которое не разбивало больше дно ведер, узкий подземный диск, отражавший сверкающее светило. Перегнувшись через край, она увидела свое лицо, искаженное ужасом и отчаяньем, увидела неподвижную медузу, таившуюся на дне ее души. Бессознательно Фоскарина повторяла действия возлюбленного. И она увидела лицо Стелио и лицо Донателлы, как она видела их в ту ночь, когда они стояли друг возле друга и по их чертам пробегали огненные блики, точно они склонялись над горном печи или над жерлом вулкана. «Любите же друг друга! Любите! Я уйду… исчезну… Прощайте».
Веки ее опустились при этой мысли о смерти, и во мраке глаза матери, ободряющие и снисходительные, появились снова – безграничные, как далекий горизонт вечного успокоения. «Ты теперь в мире и ты меня ожидаешь – ты, которая жила страстью и умерла от нее». Она выпрямилась. Необычайное безмолвие царило на пустынной площадке. Богатые лепные украшения на высоких стенах наполовину скрывались в тени, наполовину купались в солнце, пять митр базилики возвышались над ними, легкие, словно снежные облака, от которых небо казалось более синим, как листья кажутся более зелеными от цветов жасмина. Снова на фоне своей тревоги она почувствовала всю прелесть окружающего мира. Жизнь могла бы еще дать светлые минуты.
Она вышла на мол, села в гондолу и велела везти себя в Giudicca Бассейн, набережная Невольников – весь камень и вся вода были чудом из золота и опала. Она боязливо взглянула на Piazetta, надеясь и страшась увидеть там знакомую фигуру. В ее воображении внезапно возник образ Осени, то одетый золотом, то как бы закрытый опаловым стеклом. Она вообразила себя потонувшей в водах лагуны, лежащей на ложе из водорослей. Но вдруг она вспомнила обещание, данное на этих водах и сдержанное потом среди жгучих объятий безумной ночи, и это воспоминание вонзилось в ее сердце подобно кинжалу, повергло ее снова в невыносимые терзания. «Значит, никогда больше… Никогда!» Она всеми своими чувствами вновь пережила пылкие ласки. Губы, руки, сила, страсть молодого человека жгли ее кровь и как бы сливались с ее существом. Во все ее существо проник этот яд. Отравленная этим ядом, она в апогее страсти нашла опьянение, не перешедшее еще в смерть, но перешедшее за пределы жизни. «И теперь никогда больше… Никогда!»
Она приблизилась к Rio della Croce. С красной стены свешивалась яркая зелень. Гондола остановилась около закрытой двери. Фоскарина вышла, отыскала небольшой ключик, открыла дверь и вошла в сад.
Это было ее убежище, тайный уголок ее уединения. Призраки ее страданий, тоски и грустных дум охраняли его, как верные стражи. Они все как бы шли к ней навстречу – прежние и новые, окружили ее и понеслись за ней вереницей.
Со своими вьющимися виноградными лозами, кипарисами, фруктовыми деревьями, кустами лаванды, олеандрами, гвоздикой, пурпурными и желтыми розами, чудно-тихий, с томной негой своих красок, этот сад казался затерянным на краю лагуны, как какой-нибудь островок, забытый людьми.
Солнце ласкало его и проникало в него со всех сторон, и тени, благодаря своей прозрачности, казались почти незаметными. Воздух был так тих и неподвижен, что сухие виноградные ветки не отламывались от лоз. Ни один лист не падал, хотя все листья уже пожелтели.
Фоскарина прошла под виноградными ветвями, приблизилась к воде, остановилась на высоком, заросшем травой берегу и, вдруг почувствовав себя совсем разбитой, опустилась на камень, сжала руками виски, сделала усилие, чтобы сосредоточиться, чтобы овладеть собой, чтобы обсудить и решить… «Он еще здесь, близко, я могу увидеть его. Быть может, я даже найду его сейчас на пороге моего дома. Он заключит меня в свои объятья, поцелует в глаза и в губы, повторит, что он любит меня, что все во мне нравится ему… Он не знает еще, он не подозревает… Ничего пока не произошло непоправимого. Отчего же я так взволнована? Отчего сердце мое разбито? Я получила письмо от далекой женщины, она живет на уединенной вилле, проводит дни у постели безумного отца, она жалуется на свою судьбу и хочет ее изменить. Вот она – факт. И больше ничего… И вот письмо». Она взяла и развернула его, чтобы перечитать. Пальцы ее дрожали, и ей казалось, что она вдыхает аромат тела Донателлы, точно молодая девушка сидела тут же рядом на камне.
«Красива ли Донателла? Действительно ли она красива? Какова она?» Сначала очертания ее образа были смутно различимы. Она старалась вглядеться в них, но они исчезали. Одна особенность выделилась раньше всех остальных и предстала ясной и отчетливой – большая и сильная рука. «В тот вечер заметил ли Стелио руки. Он так чувствителен к их красоте и всегда смотрит на них, когда встречается с женщиной. Не преклонялся ли он перед руками Софии». Она радостно ухватилась за эту ребяческую мысль, но тотчас же с горечью посмеялась над ней. И вдруг образ Донателлы ожил, засиял красотой и юностью, потряс ее душу и ослепил ее. «Она прекрасна! В ней именно та красота, которой он жаждет».