Текст книги "...Имеются человеческие жертвы"
Автор книги: Фридрих Незнанский
Жанр:
Полицейские детективы
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 27 страниц)
– Нет, нет, нет! – сказала она вслух. – Безумие какое-то!
А кровь часто стучала в висках, и мысли были с этим странным, необыкновенным, невесть откуда взявшимся в ее жизни человеком. Наташа вспомнила своих мальчиков, своих неверных ухажеров, и даже засмеялась – такой огромный контраст, такая пропасть лежала между ними и новым знакомым. Она вышла из ванной и, будто обессилев, упала на тахту, потом порывисто вскочила и нашла в кармане дубленки его визитную карточку.
ОХРАННОЕ ПРЕДПРИЯТИЕ «ЦИТАДЕЛЬ-2»
Клемешев Геннадий Петрович
Директор
Наташа никогда не думала, не подозревала, что такое может твориться с ней. Она лунатически бродила по комнатам, смотрела в окна, она томилась, ложилась и вставала, пыталась читать и, ничего не понимая, не разбирая букв и слов, отбрасывала книжки. Она не могла найти себе места. Портрет отца смотрел на нее со стены, и, кажется, его глаза все понимали, жалели и благословляли ее на все, приказывали быть храброй перед судьбой и не бояться жизни.
Он, этот непонятно откуда вдруг взявшийся Геннадий, уже сидел, наверное, сейчас там, на поминках, где был, видимо, уважаемым, не последним человеком, и говорил какие-то проникновенные, сильные, волнующие слова о своем друге и брате, очевидно, погибшем на боевом посту при исполнении своих обязанностей.
Всю жизнь отец был для нее абсолютным воплощением, идеалом и символом истинного мужчины. Сегодня там, на кладбище, и потом в машине она, кажется, увидела еще одного, о ком могла бы сказать то же самое. Ничего не хотелось теперь – ни музыки, ни книг, ни репродукций картин в дорогих альбомах, хотелось только одного – снова увидеть его, снова быть рядом с ним, во власти его несокрушимого силового поля. Внезапность и мощь этих чувств изумляла и ужасала ее. Так не должно было быть – вот так сразу, молниеносно, без всякого приближения, без подготовки души... Она всегда знала, что в ее жизни все будет иначе... так, как оно должно быть, но уже ничто не могло остановить ее. В детстве, в городском парке, папа водил ее на аттракцион «Мотогонки по вертикальной стене», где внутри, по круглым стенкам гигантской бочки, грохоча моторами, неслись друг за другом два отчаянных мотоциклиста. Центробежной силой, скоростью и инерцией их вжимало в блестящие дощатые обручи и взносило вверх, и они могли уже мчаться только вперед внутри этого замкнутого пространства, зависнув на десятиметровой высоте от круглого дна бочки. Если бы сбавили скорость, притормозили хоть на миг, непременно рухнули бы вниз и разбились насмерть. Вот то же самое было и с ней теперь: нельзя было остановиться.
Она ждала до полуночи, ждала до часа ночи... Непонятно почему ею владело убеждение, что он непременно позвонит в этот вечер, после тризны по другу. Даже не сомневалась, что позвонит. Но он не позвонил.
Не позвонил он и назавтра, не позвонил и тридцать первого декабря. И чувство кромешного одиночества, владевшее ею до этой встречи на кладбище, будто стало еще безвыходнее и острее. Конечно, были подруги, были приятели, те, с кем она училась в школе и в университете, с кем ходила в походы... Она ждала и уже надеялась втайне, что вновь возникнут и обнаружатся хотя бы те двое, что слиняли и растворились, исчезнув из ее жизни. Приятели и подружки звонили, звали на встречу Нового года: «Приходи! Развеешься, забудешься, отвлечешься, надо начинать новую жизнь и прочая и прочая...
Но она не могла в этот первый Новый год без отца уйти из дому. В том была бы измена тем их Новым годам. И о человеке, заговорившем с ней у отцовской могилы и подбросившем к дому на своей машине, она вспоминала уже с какой-то болью и обидой, как если бы и он, обнадежив, обманул ее.
Что-то делать, покупать к празднику, готовить – ничего не хотелось. А у Геннадия, наверное, семья, жена, дети, его друзья, его братья, такие же солдаты и офицеры, как он... И при чем здесь она, кому до нее дело в этом городе? И все-таки, стиснув зубы наперекор тоске и разрывающей боли, она заставила себя купить маленькую елку и украсила ее, и развесила лампочки, и даже надела любимое платье отца – светло-серое, вязаное, плотно облегающее, в котором она, высокая и стройная, много лет отдавшая когда-то, еще до студенчества, фигурному катанию, была особенно хороша.
И чем ближе была новогодняя ночь, чем меньше часов оставалось до мгновения перехода из декабря в январь, тем все реже раздавались у нее звонки, а после десяти их не стало вовсе. Да и понятно: кто бы теперь решился пожелать ей счастья, кто мог изречь сакраментальное: «С Новым годом, с новым счастьем?»
Она уже настроилась на ту особую, не сравнимую ни с чем душевную атмосферу, в какой оказывается человек, по тем или иным обстоятельствам вынужденный встречать этот самый веселый семейный праздник в одиночку. И уже боялась, что кто-нибудь как-нибудь замутит и нарушит эту ее готовность. А потому решила ровно в половине двенадцатого отключить телефон и оборвать все связи с миром.
Но в одиннадцать двадцать восемь телефон зазвонил вдруг, и она уже почти не сомневалась, что это просто чья-то ошибка, и с досадой сняла трубку.
– Наталью Сергеевну, пожалуйста! – раздался близкий и глубокий мужской голос.
В первый миг она решила: попали по ошибке, но в следующую секунду сообразила, что это так, еще непривычно, кто-то обращается к ней.
– Да, я слушаю, – сказала она. – Что же вы молчите, говорите!
– Я не молчу, – отозвался позвонивший. – Просто не верю себе, что слышу вас опять.
– Это... кто говорит?
– Да вы уже забыли, наверное! Это... Геннадий. Ну, вспомнили?
– Ах да, да!.. – Кажется, сама душа ее, не таясь, с болью и радостью, с недоверием и надеждой воскликнула это. И глухой бы наверняка понял, что стояло за этой ее интонацией. – Ну конечно я помню, конечно!..
– А я боялся звонить, – сказал он грустно. – Конечно, глупо... Мы и виделись-то не больше двадцати – тридцати минут. И потом, что я вам? Вы ведь настолько моложе меня...
Она слушала, что говорил он ей, и волнение ее было так сильно, что обращалось в дрожь, и она боялась этой дрожью в дыхании и голосе выдать свое чувство и свое состояние.
– Хочу поздравить вас с наступающим Новым годом. Уходящий был нелегким, я понимаю... Вы потеряли отца, а я – нескольких друзей.
– Тоже солдаты? – спросила она, чтобы хоть что-то сказать и дать понять, что она здесь, на раскаленной, потрескивающей нити телефонного провода.
– Ну да, – сказал он. – А вы... сейчас с кем? Наверное, с друзьями?
– А ни с кем, – ответила она. – Представляете – одна. А вы?
– И я один, – сказал он. – Видите, какое совпадение...
– А где вы? – спросила она, чтобы представить его где-то в городе. – Вы на левом берегу, на правом?
– На правом, на правом, – сказал он. – Сижу в машине и говорю с вами. А машина внизу стоит, у вашего подъезда. Смешно ведь, правда?
Она молчала.
– Знаете что, – сказал он после долгой паузы и, кажется, понимая причину ее молчания. – Через двадцать пять минут Новый год. Времени еще навалом. Оденьтесь, войдите в лифт и спуститесь хоть на пять минут. Мне просто нужно увидеть вас.
– А... потом? – спросила она тихо и глухо.
– А я почем знаю! – сказал Геннадий. – Вот увижу вас, да и поеду себе по городу куда глаза глядят. Можно ведь встречать Новый год по-разному, так?
Отец со стены смотрел на нее строго, но вместе как будто с каким-то вызовом и ободряюще.
– Ну... ну хорошо, – сказала она. – Хорошо, я сейчас спущусь. Только вы не уезжайте, ладно?
Она накинула свою дубленку, белый вязаный пуховый платок и спустилась вниз. Он стоял у машины, как и тогда, на кладбище, с непокрытой головой, крепкий, статный. В руке у него был огромный букет, и, когда она шагнула к нему, он не двинулся навстречу и смотрел на нее без улыбки. Взгляд его был очень серьезен, очень умен и проницателен.
– Ну вот, – сказал он, – вот и увиделись. На том же самом месте. Держите, – он протянул букет. – А это – это повесьте на вашу елку, – и подал ей, достав из шапки, огромный голубой елочный шар, каких она не видела никогда и нигде.
Он ни о чем не просил, ни жестом, ни движением брови не выдал таких понятных мыслей и желаний. И снова ее окутало то облако невероятной силы и спокойной, уверенной в своем праве власти. Она молчала, изумленная и боящаяся неверным дыханием или словом разрушить эту минуту. Тихо падал снег с ночного неба, из чьих-то окон доносилась музыка, за многими светящимися квадратиками в домах перемигивались лампочки на елках. Снова вернуться назад в свою комнату и быть одной было немыслимо.
– Вы что, правда никуда... не едете на Новый год? – чуть слышно, сбивчиво проговорила она.
Он вздохнул и помотал головой. Конечно, он ждал этих ее слов – она поняла по его глазам. И если бы в эту минуту он открыто и прямо выказал намерение подняться к ней и остаться у нее, она, скорее всего, все-таки не пошла бы на это и никогда не сказала бы того, что будто помимо воли, само вырвалось из груди:
– Послушайте, Геннадий, уж коли все так, как есть, зачем вам ехать куда-то?
– Вы что, хотите меня пригласить? – будто не понял и даже чуточку оторопел он. – Я же чужой, незнакомый человек, вы не знаете ничего обо мне. Не боитесь? Может быть, я вовсе не тот, кем показался вам, а на самом деле...
– Я ничего не боюсь, – сказала она.
– Глупая, глупая девчонка, – покачал он головой.
– Да, наверное, вы правы, глупая, – ответила она, и голос все-таки предательски зазвенел, дрогнул и выдал ее. – И вообще, кто не рискует, тот не пьет шампанское.
– Ого! – воскликнул Геннадий. – А вот это по-нашему. – Шампанское так шампанское! Кстати, вот и оно.
Он повернулся к машине, открыл заднюю дверцу и вытащил с сиденья два большущих пакета и две бутылки шампанского с незнакомыми заграничными этикетками.
– Ну, коли так, коли такой расклад, идемте скорей! Осталось всего пятнадцать минут, – поторопила она.
21
Лифт поднял их наверх, и через считанные минуты они уже стояли в большой уютной прихожей со старинной деревянной вешалкой.
Геннадий сбросил длинное темно-серое пальто и остался в великолепном черном костюме, явно очень дорогой французской или итальянской фирмы. Превосходный галстук, безупречный вкус, стрижка наверняка у самого модного дорогого мастера их города, а может, и столицы.
Он вошел в первую комнату, заглянул во вторую, окинул взглядом обстановку...
– Так вот, значит, как жил товарищ Санин... – заметил с некоторым удивлением. – Жил... явно по средствам. Что ж, понятно, интеллигенция...
На его лице читалось скрытое волнение.
– Вот что, Наталья Сергеевна. Ваше дело теперь солдатское. Маленько похозяйничаю. Идет? А вы пока пристройте куда-нибудь этот шарик на елку.
Он с нескрываемым восхищением смотрел на ее стройную фигуру в обтягивающем сером платье, на светлые волосы до плеч, на тонкое лицо в легких очках. Но комплиментов и слов восторга не последовало. А ей хватило и выражения его глаз, одного только взгляда.
Кажется, этот опытный, всезнающий человек отлично понимал, что такое такт, что такое стиль.
– Ну, хорошо, – согласилась она.
А когда еще через две-три минуты заглянула на кухню, широко раскрыла глаза. Скинув пиджак и закатав рукава, Геннадий торопливо, но ловко, сноровисто, четко раскладывал по тарелкам дорогие закуски, украшал их свежайшей зеленью. Все так и горело в его крепких руках, все получалось изящно, складно, как если был бы он заправским поваром или мастером по сервировке.
Он, кажется, был действительно мастером во всем, и этот совершенно незнакомый, совершенно чужой человек, на миг почудилось ей, как будто всегда был на этой кухне, как у себя дома, и привычно орудовал в ней.
Клемешев тепло и ласково взглянул на нее исподлобья и, торопливо подхватив сразу несколько блюд и тарелок, понес их в большую комнату, где был накрыт стол. Кинул взгляд на часы:
– Шесть минут осталось! Ну что, садимся? Проводим старый год.
Они стояли друг против друга по разные стороны белого праздничного стола. Хлопнула бутылка шампанского. Геннадий наполнил высокие хрустальные фужеры.
– Думаю, не нужны слова, – сказал серьезно. – Понятно, какой год кончается... чем он останется для вас и для меня.
Они молча выпили, и прекрасная, искрящаяся пузырьками влага сразу затуманила ей голову, и она взглянула в глаза отца на большом фотопортрете. Они радовались за нее и приказывали ничего не бояться и жить.
А живые темные глаза Геннадия увлажнились, и она подумала, что ни с одним мужчиной за всю свою жизнь не чувствовала себя так спокойно и душевно комфортно. Только с ним, с папой, с отцом... Словно сама судьба послала ей в утешение на Новый год человеческое существо, призванное хотя бы отчасти возместить то, что было утрачено, и, казалось, – безвозвратно.
– Все так странно, – произнесла она, прямо глядя ему в глаза. – Я еще ничего не могу понять...
– И не надо, – убежденно кивнул он, – чаще всего лучше как раз ничего не понимать.
Он поднялся, шагнул от стола и... сделал то, что она боялась и не смела все эти три месяца: щелкнул клавишей включения телевизора. И в то же мгновение в комнату ворвался знакомый гнусавый голос Ельцина, зачитывавшего новогоднее поздравление россиянам.
Словно жизнь и судьба прорвали какой-то барьер и началась новая эпоха. Молчание – кончилось. Та жизнь, которой призывал не страшиться взгляд отца на фотографии, началась и вошла в свои права.
Президент, отдавший приказ, что убил ее отца, закончил выступление, пожелав согражданам мира и счастья. Зазвенели куранты...
В горле было так больно, так нестерпимо. Она беспомощно взглянула на Геннадия. Тот смотрел, все понимая, лицо его было строго и казалось ей прекрасным.
Он откупорил вторую бутылку шампанского и сказал:
– Новый год начнем с новой! И... пусть будет все...
И вот они чокнулись первый раз, и тонкий хрусталь зазвенел в такт ударам колоколов на Спасской башне.
– С Новым годом! – сказал он.
А на большом цветном экране в неудержимо мчащемся метельном вихре блесток и снежинок уже высвечивались на фоне Кремля огромные цифры – 1994.
Геннадий сунул руку за борт пиджака и достал из внутреннего кармана изящную крохотную шкатулочку.
– Конечно, – сказал он, – судьба столкнула нас не в самом веселом месте и не в самую радостную минуту. На то она и судьба, ей видней. И забыть это не сможем ни вы, ни я. Но чтобы вы помнили не только тот день, пусть останется и это, на память об этой новогодней ночи.
Она с удивлением приняла на ладонь эту бархатную коробочку, открыла ее. Там внутри глубоко на темно-красном атласе лежала маленькая брошь в виде большой латинской буквы «К», усыпанная крохотными бриллиантами, сверкавшими всеми цветами радуги.
– Спасибо... – выдохнула она, и он положил на ее тонкую кисть свою большую смуглую и тяжелую ладонь.
И от его прикосновения ее словно пробило разрядом с головы до ног, словно все эти дни, пока она ждала его звонка, его появления, его голоса и лица, в ней накапливался, аккумулировался, набирая силу, этот дотоле незнаемый, несказанный ток.
– Ну-ну, – сказал он. – Вот это да! Вот это девушка!
Она смотрела на него моляще, беззащитно и безоглядно. Он даже отпрянул на миг, словно испугавшись чего-то или не веря себе.
– Ну-ну-ну! – повторил он и резко поднялся, и она поднялась, задыхаясь, и они шагнули друг к другу.
22
... И была ночь, и полумрак, и лампочки перемигивались на елке, бросая на потолок загадочные разноцветные блики – багровые, золотистые, изумрудные... Из приглушенного телевизора слышалась музыка, песни, смех, дурацкая болтовня записных телевизионных шутников и скоморохов, неизменные в такую ночь голоса Яковлева, Мягкова и Талызиной, озвучившей монологи героини Барбары Брыльской.
Они лежали рядом. Наташа молчала, и снова плакала, и целовала его, а он был удивителен в своей бережности и изумлении перед тем, что узнал о ней, внезапно став самым близким, предельно близким, единственным на свете человеком. Они говорили о чем-то, тихо смеялись, шептались и пили уже другое – прекрасное грузинское вино, которое он привез с собой, такой могучий, нежный, щедрый, откуда-то вдруг посланный ей.
Открытие, которое сделал он, кажется, по-настоящему задело и потрясло его. Он все удивленно покачивал головой и смотрел на нее тоже с удивлением и недоумением. А она не спрашивала себя ни о чем. Во всем виделась и ощущалась грозная и необоримая воля рока, к которому бессмысленно обращаться с вопросами, как к смерчу, водовороту или пожару. Случилось то, что случилось, что должно было произойти, вот и все.
Единственное, чего хотелось, узнать о человеке, так стремительно вторгшемся в ее судьбу, как можно больше, как можно подробнее, но о себе Геннадий почти ничего не говорил, только чуть улыбался и отмахивался, лишь вскользь, словно проговорившись невзначай, сказал, что вырос будто бы где-то... за Уралом, в забытом Богом рабочем городке, в страшной бедности, что жизнь прожил нелегкую и несладкую, узнал ее с изнанки, повидал много всего, самого разного, больше черного и мрачного, только чуть-чуть, самую малость разбавленного радостными мгновениями. Что семьи у него нет и не было, что семья – это они, его братья, которым он когда за отца, а когда и за старшего, главного брата, советчика и заступника. Что в жизни часто приходилось и еще придется рисковать, но последние годы, как он выразился, «поперла везуха, всё, как говорят мои подопечные, и в цвет, и в фарт». А совсем недавно он и в политику ударился – никуда не денешься, время такое. Их партия сорвала куш, набрала полный короб голосов на выборах, вот он и стал депутатом Степногорской городской думы от ЛДПР...
А когда, услышав это, она вскинула удивленные глаза, он понимающе усмехнулся и развел руками: мол, как есть, так есть, уж не взыщите, примите как данность.
– Не место красит человека... Всюду ведь разные люди попадаются, верно? Или ты не согласна?
И Наташа, задумавшись и вспомнив свой, как она считала всегда, достаточно элитарный, избранный круг, составленный по преимуществу из таких же, как и она сама, интеллигентных детей, племянников и прочих отпрысков правящей городской элиты, и то, как все они легко, без колебаний и угрызений совести оставили ее барахтаться и тонуть в ее горе и одиночестве, не могла не согласиться с ним.
А ночь летела и близилось утро. Она не знала, можно ли назвать это счастьем. То, что было с ней, то, что творилось, вообще не поддавалось никаким дурацким формальным определениям. Не было слов любви, кажется, ни одного не прозвучало, а только руки, глаза совсем рядом, будто светящиеся в теплой мгле, прикосновения, нежный шепот, тихий шелест и звон времени. И она думала, лежа на его плече и касаясь щекой его рельефной мускулистой груди, что слова любви, в сущности, мало что значат, и когда их нет, а есть все это, то, возможно, в том и заключается высшая правда.
Уснули под утро. Открыли глаза одновременно, когда в окна комнаты уже вовсю светило солнце и все как будто преобразилось – каждый предмет, каждая фотография на стене, вещи, мебель, гардины, люстра под потолком... Все стало новым и незнакомым, потому что новой и незнакомой самой себе стала теперь она. Так же умело и ловко, как накануне, он приготовил завтрак из оставшихся угощений, а после завтрака они вновь были вместе.
За промчавшиеся несколько часов, когда она как будто родилась заново и преобразилась, отношение ее к нему сделалось другим – таким, какого она и не ждала от себя. То было горячее благодарное чувство полной принадлежности ему, незнакомого родства их душ и тел и невозможности разделения и разрыва их нежданно возникшего союза. И она ни о чем не спрашивала, она знала, что будет так, только так, и никак иначе, что это естественно и понятно само собой.
Ближе к вечеру он предложил прокатиться по городу, и они спустились вниз, в его машину. И она, наклонившись к нему, вновь прижавшись щекой и поцеловав в висок, мельком бросила взгляд в зеркало заднего обзора над ветровым стеклом и с удивлением заметила, как изменилось ее лицо – усталое, бледное и наполненное каким-то новым сиянием после всего, что пережито было с момента его телефонного звонка вплоть до этой минуты.
– Хороша, – сказал он. – Ты удивительно хороша.
– Это ты сделал меня такой.
Он засмеялся и, прибавив газ, плавно тронул машину с места. Они катались часа два по знакомым ей с детства и словно увиденным впервые, преображенным улицам. Народу на тротуарах было мало, он вел машину не быстро, и они несколько раз по трем мостам переезжали с левой стороны на правую и с правой на левую, из центра – на окраины, из одного микрорайона – в другой.
На вопрос, где живет он сам, Геннадий ответил странно – сказал, что живет, мол, везде, сразу во многих местах, а в ответ на ее недоуменный взгляд пояснил, будто так уж сложилось по роду деятельности – приходится одновременно жить то здесь, то там, а пояснять, отчего так да почему, он не станет – и рад бы, да не может, не имеет права. На вопрос, легко угаданный в ее глазах, останется ли он с ней и этой ночью, грустно улыбнулся и отрицательно помотал головой.
– Увы, нет. Праздник кончился. Все кончается, а праздники – быстрее всего.
Он подвез ее к дому, и все повторилось, точь-в-точь как в первый день их знакомства – прощание у подъезда ее дома, рывок легко снимающейся с места машины, белое облачко из выхлопной трубы, удаляющийся силуэт черной «Волги» с прощально подмигивающим желтым огоньком, ее растерянность, и недоумение, и ощущение абсолютной неправдоподобности происходящего.
И все-таки это была реальность. Чудесный голубой шар висел на елке, на столе – прелестная коробочка, обтянутая внутри багровым, как кровь, атласом, а на нем – бриллиантовая буковка «М» на тонкой золотой булавке.
После его ухода, после того, как он был здесь, в этих стенах, двигался, улыбался ей, обнимал, одиночество сделалось несравненно острее и мучительней, чем прежде, и выражение, «будто вынули душу», теперь казалось самым понятным и безупречно-точным для передачи ее чувств. Она хотела быть с ним, хотела быть рядом. Она задыхалась без него, буквально не могла дышать. Это было похоже на болезнь, и если эта болезнь называлась любовью, то эта глубокая, запредельная опустошенность и бессмысленность каждой минуты без него и была ее первая настоящая взрослая любовь.
Расставаясь, они ни о чем не договаривались, и она ждала его звонка в этот день, в такой ее день. Уже немного узнав Геннадия, она голову, душу прозаложила бы, что он непременно позвонит поздним вечером и спросит, как она там без него, позвонит и обогреет голосом, вселит это распространяемое им удивительное спокойствие. Но бежали часы, а он не звонил, не звонил, не звонил... И она не знала, что и думать, уже невольно волнуясь, не случилось ли с ним чего, – все-таки зима, и дорога скользкая, какой ни умелец он за рулем своей быстрой «Волги». Чтобы как-то уйти от мыслей и забыться, она включила телевизор и, как глухонемая, механически посмотрела какую-то ерунду по одному каналу, по другому – из Москвы, с двухсотметровой ажурной вышки местного телецентра... Потом закончил работу один канал, завершил второй... третий...
Геннадий не позвонил. Не дал знать о себе, ничем не напомнил о происшедшем, о том, что связало их теперь навсегда, не позвонил ни назавтра, второго, ни третьего января. Пять дней безмолвия и отсутствия, когда все валилось у нее из рук и все было связано лишь с ним одним, лишь с мыслями о нем...
Он появился только на шестой день, такой же элегантный и подтянутый, благоухающий дорогой французской туалетной водой, но, видно, неимоверно уставший, осунувшийся и как будто постаревший. Он приехал без звонка, поздним вечером, как к себе домой, с таким же большим пакетом, как и в новогоднюю ночь, с немыслимо дорогими заграничными деликатесами, и сказал, что явился с корабля на бал, прямо с аэродрома, прилетел из Москвы, а вообще за эти дни пришлось облететь несколько городов, где было море работы, много беготни и волнений. Но что-то рассказывать подробней и вдаваться в детали не стал, объяснив это, как уже стало обычным, особой секретностью своих специальных миссий.
При нем был черный «дипломат», который она хотела взять у него, но он осторожно и бережно отвел ее руку, поставив его у стены под вешалкой, и сразу вошел в ванную и встал под душ.
Теперь уже она сама – с радостью, с каким-то особенным сердечным волнением, как человек близкий, наиближайший, как подруга, как жена, дождавшаяся мужа из долгого плавания или рискованного полета, приготовила ужин, расстелила постель, выставила угощение на маленьком столике на колесиках у изголовья...
И когда он, плотный, широкогрудый и широкоплечий, даже на вид невероятно сильный, с двумя, как он объяснил, еще армейскими синими татуировками на руках пониже могучих трехглавых мышц, раскрасневшийся и посвежевший после душа, вышел, растираясь полотенцем, зажгла на столике среди тарелок и фужеров две свечи в старинном бронзовом шандале, доставшемся по наследству еще, кажется, от прабабушки.
Елка еще стояла и даже не начинала осыпаться, и подаренный им голубой шар мягко и таинственно сиял на игольчатой ветке. Он остановился на пороге, замер, потом обнял ее и задумчиво оглядел и этот ужин на двоих, и красное вино в бокалах, ее взволнованное лицо, подсвеченное двумя язычками пламени. И Наташа не могла понять, что означало выражение его лица, что было за этой странной задумчивостью. Впрочем, могла ли она понимать или даже догадываться, что пережил, вынес и испытал он за те несколько суток, что они прожили в разлуке? Отец учил ее быть честной и прямой, не юлить и всегда называть вещи своими именами, а потому она сказала с усмешкой:
– А ведь знаешь, по правде сказать, я уже думала, не увижу тебя больше никогда. За эти дни и ночи я поняла, как ты стал дорог мне. Ты, наверное, даже не понимаешь, до какой степени стал мне нужен, близок и дорог.
– Ну почему же? – сказал он серьезно. – Почему же не понимаю? – и провел тяжелой рукой по ее волосам.
И в это мгновение она поняла, насколько он старше ее и как трудна, как, видимо, выматывающе, смертельно опасна его работа и как много может она сделать для него, сколько усилий готова употребить, чтобы на несколько часов заставить не думать об этом, развеяться и ощутить освобождение ото всего, что окружало, преследовало и тяготило. А зачем еще тогда была она ему? Зачем еще женщина мужчине, занятому извечным и тяжким мужским трудом?
Он был другим этой ночью, совсем иным, чем тогда, в первый раз, – каким-то более решительным, неукротимо-властным, по-новому жадным, почти ненасытным, и она узнавала с ним все новые и новые чувства и с каждой секундой этого заветного познания понимала, что привязывается к нему все сильней и преданней, что это затягивает ее и, наверное, порабощает, и без этого она уже не сможет представить будущей ночи, потому что это действует на нее как наркотик.
Этой ночью он выпил много вина и несколько раз вставал и подходил в темноте к окну, ходил по комнате и снова ложился рядом с ней. Несомненно, что-то тревожило и волновало его. Потом она слышала, как он о чем-то с кем-то говорил из кухни по своему маленькому радиотелефону. О чем был разговор, она не знала, но он, кажется, ждал чьего-то сообщения и отдавал короткие приказы и, наконец, видимо, дождавшись нужного сообщения, глубоко заснул.
Наташа задремывала и просыпалась вновь, а две свечи горели и истаивали, не обгоняя и не отставая друг от друга, и, наконец, пыхнув колечками копоти, погасли одновременно, в одну секунду, и застывшие потеки воска, стекавшие по старой бронзе, слились отвердевшими, прихотливо извитыми струйками, обратившись в причудливую монолитную форму. Лишь две алые точки на фитильках еще тлели в темноте, но потом разом погасли и они.
23
А поутру опять все повторилось, как тогда. Без разночтений и вариантов. В точности то же самое, что и пять дней назад. Проснувшись в начале девятого, Наташа обнаружила, что Геннадия уже нет в квартире и нигде не осталось никаких следов его недолгого присутствия. Снова, как и тогда, – ни коротенькой записки на прощание, ни какого-то, пусть хотя бы еле приметного знака внимания и нежности к ней... И эта его... мужская забывчивость, а вернее сказать, неблагодарное небрежение после ночи любви почему-то неожиданно чувствительно укололи и обидели ее.
Но если в прошлый раз она испытала только разочарование и удивление, то теперь внезапно ощутила какое-то опасное снижение... грубоватое упрощение чего-то хрупкого и важного, сведение чуда неповторимого таинства к стандартному примитиву, к скуке повседневности... Утро вновь обернулось горьковатым осадком и насущной потребностью то ли понять что-то, то ли до чего-то докопаться. А может, так и бывает всегда и со всеми, а она по глупости и неведению требует того, чего уже нет на свете и чему давно вынесен временем смертный приговор?
И снова, как и тогда, побежали чередой долгие дни и ночи надежд и ожиданий – без единого звонка, без голоса, без ласкового слова в трубке, без письмеца – со все нарастающим ощущением нереальности того, что он вообще существует и снова когда-нибудь появится.
Что означало подобное обращение с нею? Неужто таким манером он по-своему, сообразно некой казарменной солдатской методе, воспитывал ее и приучал к установленным им порядкам? Или сознательно и безотчетно давал понять, какое истинное место она занимает в иерархии его жизни, чтобы не заблуждалась и не строила иллюзий?.. Как бы то ни было, этот жестко навязываемый и не подлежащий обсуждению ритм встреч и сам воздух отношений никак не согласовывался с тем уровнем, что был задан им вначале, с тем, что почудилось и открылось ей в нем и в конечном счете привело к тому, что связывало их отныне... Она ждала и хотела другого и была вправе рассчитывать на это.
Страсть страстью, но, честно говоря, ее ничуть не устраивал этот будничный прозаизм общений с человеком, словно наглухо запертым на сейфовый замок, этот суженный диапазон соприкосновений, очерченный малозначащими разговорами, вкусной едой, дорогими напитками и телесной близостью в качестве гарнира и финального пункта программы.
Через несколько дней очередного безвестного отсутствия Клемешев вновь появился как ни в чем не бывало, возник и «соткался» как бы из небытия на лестничной площадке перед дверью ее квартиры, точно так же, как и прежде, – без предупреждения, с цветами и тяжелыми пакетами, невозмутимый, подкупающе улыбающийся и вальяжный. Мягко, но непреклонно он диктовал ей свои правила игры. И, видимо, какие-то там ее чувства, обиды или соображения не имели для него никакого значения и в принципе не принимались в расчет.