412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Фредрик Бакман » Мои Друзья (ЛП) » Текст книги (страница 6)
Мои Друзья (ЛП)
  • Текст добавлен: 11 апреля 2026, 06:00

Текст книги "Мои Друзья (ЛП)"


Автор книги: Фредрик Бакман



сообщить о нарушении

Текущая страница: 6 (всего у книги 23 страниц)

ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ

Искусство – это контекст.

Потому что честно? Это не великая картина.

Было бы странно, если бы было иначе: художнику, которого узнают как К. Жа, было всего четырнадцать лет, когда он её написал. Четырнадцатилетние не обязаны ни в чём быть великими – единственное, что от них требуется, это быть кретинами. Они созданы для того, чтобы поддерживать индустрию болеутоляющих, которую покупают их родители. Четырнадцатилетние совершенно точно не обязаны быть гениями.

Значит, картина была ничем особенным – совсем нет. Особенным был художник. Нищий никто из захудалого портового городка с разведёнными родителями и компанией друзей, которую учитель однажды назвал «стаей диких животных». Всё детство художник видел, как взрослые разрушают всё вокруг – одни насилием, другие молчанием, иногда кулаками и всегда пустыми бутылками. У детей два мира: тот, что им дан, и тот, о котором они могут мечтать. Но даже у художника не хватало воображения верить, что можно нарисовать себе путь из этого места. Для подобных мечтаний нужен был совсем уж законченный идиот. К счастью, он у художника был.

Йоару часто говорили, что он тупой. Ему было всё равно, но художник всерьёз злился на это. Йоар не был тупым – он просто думал об одной вещи за раз, вот почему он так хорошо чинил моторы. Художник, напротив, думал обо всём разом – вот почему умел рисовать. Но всегда в неправильном порядке: с краёв страницы к середине, а не наоборот, сначала небо, люди – в последнюю очередь. Поэтому всемирно известная картина поначалу была вовсе не картиной – а рисунком, потому что на краски денег не было. И это был не рисунок моря: сначала это были облака, потому что облака – это ничто, и именно так он видел себя. Всё остальное? Это было то, что Йоар видел в нём. Во взрослом возрасте художнику говорили, что великое искусство должно найти путь из человека. Для него это работало иначе: ему нужно было найти путь в него. Потому что для него искусство было любовью. Горем. Историей.

Контекстом.

Если бы бездомный на улице попытался продать картину с детьми на пирсе – она ничего бы не стоила. Но стоит ей оказаться на белой стене красивой галереи – её цена становится баснословной. Когда достаточно богатые люди хотят что-то достаточно сильно, это становится бесценным – потому что тогда искусство воспринимают не глазами, а ушами. Они платят не за картину, а за имя и историю. В их мире восхищения заслуживает не художник, а владелец, – потому что только то, у чего есть цена, может иметь ценность. Вот почему дети на картине так важны, что охраняются охранниками, – тогда как дети на настоящем пирсе могли умереть, и никому не было бы дела.

Картина, которую назвали «Та, с морем», стала всемирно известной не потому, что была фантастической, и не потому, что была шедевром гения, – а благодаря всему, что художник сделал после неё. Искусству, которое он создал, когда стал называть себя «К. Жа» и писал картины, выбивавшие дыхание у всех, кто их видел. Но также и тому человеку, которым он стал известен: застенчивым и сломленным, – а покупатели это любили, чем сломленнее – тем лучше. Ломайся ещё, желали они, разрушайся перед нами!

Когда К. Жа перестал выходить, он стал таинственным. Когда перестал давать интервью – за ним начали охотиться. Чем меньше он мог дать, тем больше все хотели. Однажды его назовут одним из великих художников своего поколения, и все всегда хотят знать, что великие художники создадут дальше. Но у некоторых художников всё наоборот: их начинают так любить, что в конце концов все хотят знать, что они создали в самом начале. Вот так «Та, с морем» и стала всемирно известной: там всё началось. Вот почему её покупали и продавали столько раз. Вот почему однажды она стоила столько, что выкупить её обошлось художнику во всё, что у него было.

Ради чего? Ничего особенного. Мазки подростка, нарратив ребёнка. И всё же немало людей, увидев её однажды, не могли потом никак не говорить о ней. Потому что сначала все видели только море – всю эту синеву. Нужно было стоять и смотреть очень долго, прежде чем замечаешь троих детей на конце пирса. Многие вообще ничего не видели, пока им не показывали, – а те, кто показывал, всегда делали это торжествующе, словно указывали путь к спрятанному сокровищу. Вот почему газеты начали называть его гением: казалось, будто этот четырнадцатилетний намеренно придумал тайну – как будто только тот, кто любит море достаточно сильно и понимает искусство достаточно глубоко, смотрит достаточно долго, чтобы увидеть детей.

Но правда? Это не было намеренным. Йоар нашёл тот конкурс, но у художника не было денег даже на краски. Он не мог объяснить это Йоару: тот очень злился на слова, которых не понимал, а «акварель» – понятие трудное. С маслом было ещё хуже: услышав об этом, Йоар воскликнул: «Масло? Всё же станет чёрным, нет?»

Так что это никогда не было намеренным. Художник просто обещал попробовать, чтобы сделать лучшего друга счастливым. Он не собирался писать море, и не собирался, чтобы кто-то увидел трёх детей, сидящих на конце пирса. Если бы его спросили, что такое искусство, он прошептал бы: наверное, это для других детей, для богатых, умных, талантливых. Он понятия не имел об искусстве – его руки просто рисовали по той же причине, по какой некоторые ноги танцуют: они не знают, как остановиться.

Вот почему картины едва не не случилось вовсе. Потому что сразу после первых похорон того лета, незадолго до вторых, его пальцы совсем перестали рисовать. Если бы Йоар не ныл, снова и снова, – они, наверное, так и не начали бы снова.

Честно? Это великая картина. Только совсем не в том смысле, в каком думали те, кто называл художника гением.

В тот июньский вечер двадцать пять лет назад, когда подростки шли домой с пирса, художник шёл ближе к Йоару, чем к кому-либо другому. Йоар тихо сказал:

– Прости, что не могу сказать тебе, что это неважно.

– Что? – растерянно переспросил художник – всегда с разбитым сердцем от осознания, что не может быть всем, что хотят от него другие.

Йоар глубоко вздохнул – следы пальцев отца горели синим и лиловым по всему его телу в свете фонарей. Потом коротко сказал:

– Я знаю, что ты хочешь, чтобы я сказал: конкурс не важен. Что не обязательно побеждать. Но я не могу этого сказать. Ты должен победить. Ты должен уехать из этого чёртового города!

Художник шёл, уставившись в землю, и несчастно ответил: «Ты всегда говоришь обо мне так, будто я заслуживаю лучшей жизни, чем остальные…»

– Не заслуживаешь! – немедленно ответил Йоар.

Художник так удивился, что едва не засмеялся. Но Йоар медленно покачал головой и продолжил с сокрушительной серьёзностью: «Ты не заслуживаешь лучшей жизни, чем мы. Просто ты никогда не сможешь выжить в такой жизни, как у нас. Нормальная жизнь? Ты для неё слишком мягкий. Остаться здесь и работать в чёртовом порту, как наши отцы? Вставать каждое утро и чувствовать себя дерьмом? Злиться всё чёртово время? День за днём пятьдесят лет? Это тяжело. Для этого нужно быть твёрдым человеком. Ты таким не являешься. Тебе нужна другая жизнь».

Художник долго шёл молча, прежде чем решился спросить: «А ты? Ты как?»

Йоар мечтательно улыбнулся и сказал: «У меня будет нормальная жизнь. Буду работать в порту. Вставать каждое утро и чувствовать себя дерьмом, злиться всё чёртово время. Но иногда, в какое-нибудь чёртово воскресенье, поеду в какой-нибудь музей. И там, в глубине, будет картина всемирно известного художника. Такая красивая, что я смогу прожить ещё одну неделю».

Художник на мгновение почувствовал такое счастье – головокружительно короткое, – потому что Йоар почти никогда не говорил о своём будущем. Йоар всегда торопился жить в настоящем. Спешил любить начало и середину летних каникул – июнь и июль, – потому что это было лучшее время года. Потому что август означал отпуск отца от работы. А это было самым страшным. Самое опасное, что можно дать злу, – свободное время: оно рождает более тёмную ревность, более глубокую паранойю и больше пустых бутылок. Его мать не переживёт ещё один август – Йоар был в этом уверен. И знал, что его собственное тело ещё недостаточно сильно, чтобы её защитить. Он всегда был самым низким из них, но друзья всегда будут помнить его самым большим и смелым. Отец был противоположностью: весил девяносто килограммов – но был крошечным, крошечным человеком.

Однажды учитель сказал, что Йоар «безответственный» – это было самым безумным, что художник когда-либо слышал. Да, Йоар не мог усидеть на месте и помолчать на уроке, – но только потому, что торопился. Большинство детей не знают, что они торопятся, – им повезло. Учителя говорили, что Йоар не слушает, но имели в виду, что он не подчиняется. Говорили, что он агрессивен, но он просто лучше всех умел драться. Никогда первым не затевал – только всегда так выглядело после того, как побеждал. Говорили, что с ним опасно в классе, – но на самом деле опасным был художник, потому что именно его Йоар всегда защищал.

Проблема была в том, что когда мозг Йоара застрял на какой-то мысли, все его нейроны слетались к ней, как муравьи к сэндвичу с сахаром. К сожалению, первыми прибегали не всегда самые умные. Поэтому он страшно злился на странные вещи. Если лучший друг прищемлял руку дверью – дверь получала взбучку: в мире Йоара неодушевлённых предметов не было, всё имело сознание и действовало намеренно. Он отказывался есть кинзу – потому что одним она нравится, а другим она кажется мылом. Для Йоара она мылом не была – но есть что-то настолько несправедливое он отказывался принципиально. Однажды он услышал по телевизору выражение «органическое мясо» и спросил художника, что это значит. Художник предположил, что, наверное, свиньям давали лучший корм и выпускали на воздух, чтобы они были счастливее. «Значит, они убивают только счастливых свиней? Разве это не хуже?» – возмущённо поинтересовался Йоар. Художнику нечего было ответить. С логикой Йоара трудно было спорить, сколько бы изъянов в ней ни было.

В четвёртом классе учитель попросил Йоара остаться после урока – и художнику пришлось выйти в коридор одному. Шестиклассники налетели и вырвали у него альбом. Сначала просто смеялись, но увидев обнажённые тела на рисунках, закричали, что он мерзкий. Это задело его не так сильно, как им хотелось, – тогда они ударили его и сунули головой в шкафчик. Это, кажется, тоже не подействовало как надо. Только когда они разорвали альбом, художник испытал такую боль, какой не знал прежде, – и закричал. Йоар вылетел из класса; шестиклассников было пятеро, но Йоар в одиночку был целой бандой. Они были крупнее и сильнее – к счастью, иначе он их, наверное, убил бы. Трёх учителей и уборщика потребовалось, чтобы оттащить Йоара. Его посадили в кабинет директора и вызвали родителей; к несчастью, в тот день отец был слишком пьян, чтобы идти на работу, – и оказался дома.

На обратном пути домой после нагоняя от директора Йоар остановился в коридоре, где произошла драка. Нагнулся и собрал весь мусор, просыпавшийся из урны, когда он запихнул в неё одного из шестиклассников. Учителя в школе считали его холодным и чёрствым – что у него нет чувств. Всё было ровно наоборот, Господи помилуй. Это был мальчик, которому не было всё равно – до животных, до кинзы, который ненавидел драться. Он дрался только ради тех, кого любил. Поэтому художник жил в постоянном страхе, что однажды Йоар полюбит кого-нибудь настолько, что окажется в тюрьме.

Когда Йоар вернулся домой в тот вечер, отец едва его не убил. Если бы это не было так невыносимо жестоко, это выглядело бы почти иронично: бить ребёнка за то, что тот дрался в школе. Отец обрушился на него, как лавина, – и не чтобы преподать урок. Просто когда директор ему позвонил, ему пришлось сидеть и изображать настоящего отца. Это напомнило мерзавцу, кем он был на самом деле: никем. Поэтому он бил мальчика особенно сильно.

Когда Йоар вернулся в школу, он играл в футбол на каждой перемене, бросаясь в каждый подкат без оглядки – чтобы создать объяснение для тела, покрытого синяками с ног до головы. После того дня художник всегда прятал альбом от шестиклассников как можно тщательнее. Не чтобы защитить себя, и уж тем более не их – но чтобы защитить Йоара. Потому что Йоар был опасным, но мир всегда был опаснее. Мир непобедим.

Ответственность? Никто никогда не чувствовал её сильнее.

Поэтому по дороге домой с пирса в тот июньский день двадцать пять лет назад художник прошептал единственное, на что смел надеяться:

– Может, поедешь со мной? Уедем отсюда?

– Я приеду навестить! – солгал Йоар, потому что, конечно, знал, что этого никогда не случится. Он знал, что его будущее – ничто, такое же пустое, как облака. Поэтому позволил себе пообещать: – Не беспокойся обо мне! Ты станешь всемирно известным и счастливым, как знаменитости по телевизору. Ты будешь рисовать то, что люди будут любить. Знаешь, что достанется мне? Мне достанется лучшее из всего: знание, что я был частью причины.

Когда на горизонте показались контуры домов, Йоар не отрывал взгляда от своего дома, пока не увидел цветы в маленьком жестяном горшке за окном его комнаты. Его мама выращивала растения – маленькую революцию каждый день, вооружённое сопротивление нежности в квартире, осаждённой ненавистью и насилием. Йоар замедлил шаги, притих – и почувствовал, как что-то касается его пальцев. Прошло несколько секунд, прежде чем он понял: художник держит его за руку.

Художнику было четырнадцать лет, и об искусстве он не знал ничего. Но однажды он вырастет и прославится по всему миру – и поймёт, что знает всё те же простые вещи: искусство – это мгновение. Искусство – это быть частью причины. Искусство – это уметь прожить ещё одну неделю.

В тот вечер именно Тед крикнул «Завтра!» на перекрёстке – и когда остальные ответили «Завтра!», один из них добавил пердёж в придачу. Господи, как они смеялись – позвоночники трещали, как пупырчатая плёнка. Пердёж – лучший мануальный терапевт на свете, если умеешь его ценить.

Той ночью Йоар открыл все окна в родительской квартире и полил все мамины растения – лаванду и герань в жестяных горшках. Она поцеловала его в волосы и сказала: «Это не твоя ответственность». Он пропылесосил и развесил бельё на батареях, а она шептала: «Дорогой Йоар, это не твоя ответственность». Потом они говорили о лучшем изобретении в мире. Она сказала «крышки от бутылок», он разозлился; тогда она предложила «открывалки», и ему понадобилось несколько минут, чтобы понять, что она его дразнит. «Я глупый, но не настолько», – захихикала она. Он хотел сказать, что она вовсе не глупая, но вместо этого сказал: «У тебя расстёгнута молния». Когда она посмотрела вниз и поняла, что он шутит, воскликнула: «На этих брюках вообще нет молнии!» Его смех от этого заставил её думать, что ни у одной матери в мире нет такого счастья, как у неё.

Она купила пиццу – она делала это только когда надо было отпраздновать или помочь Йоару забыться. Она была так хороша в этом. Рассказывала анекдоты; он смеялся не над ними, а над тем, как она сама хохочет. Ему пришлось помогать резать пиццу: одна рука у неё так болела, что она не могла её поднять. Коллегам на работе она сказала, что поскользнулась на мокрой траве, и те засмеялись – такая она неловкая. Йоар тоже пытался засмеяться, но когда больше не смог и взгляд у него потемнел, мать просто прошептала: «Дорогой, дорогой мой, это не твоя ответственность».

Будто хоть что-то из этого не было, – будто это был такой сын. Йоар мечтал быть супергероем, но это у неё были сверхспособности. Рука была сломана. Батарея, о которую отец бросил её, была погнута – он ударил её так сильно, что в металле остались вмятины.

– Всё хорошо, мам. Давай съедим пиццу, пока не остыла, – кивнул Йоар, развешивая бельё поверх вмятин. Она обняла его одной рукой. Потом они смотрели телевизор – счастливых знаменитостей. И Йоар делал своё дело: заставлял её думать, что он забыл. Он был так хорош в этом. Когда мама заснула, Йоар лежал без сна с землёй от цветочных горшков на пальцах. Слушал ключ в замке. Ждал, пока пьяный отец вернётся домой. За окном росли лаванда и герань. Под ними Йоар спрятал нож.

Искусство? Это контекст.

Скоро у двери встанет отец Йоара. Через несколько дней его лучший друг начнёт всемирно известную картину. Через двадцать пять лет, может, кто-нибудь посмотрит на неё очень-очень внимательно и заметит, что художник написал что-то на пирсе рядом с подростками.

Цветы.

ГЛАВА ПЯТНАДЦАТАЯ

Есть стихотворение Мэри Оливер, «Летний день», которое заканчивается строками:

Скажи мне, что ты собираешься делать

со своей единственной дикой и драгоценной жизнью?

Тед слышал, как художник шептал их себе на похоронах тем летом – снова и снова. Им тогда было четырнадцать. Впервые Тед потерял кого-то, кого любил. Когда вырастаешь, понимаешь, что четырнадцать – это, на самом деле, довольно поздно; что не потерять никого за все предыдущие годы – просто везение. Тед помнит, как плакал после на скамье в церкви – безутешно и в полную силу, пока не запершило горло и не заныла грудь. До тех пор он не знал, что горе – физическое, насилие над живыми.

Двадцать пять лет спустя он сидит в поезде с коробкой, в которой прах художника. В коробке большего размера на полу – картина нелепой стоимости. Рядом – совершенно незнакомая и безмерно раздражающая восемнадцатилетняя девушка. Плохие идеи? Тед вырос рядом с Йоаром – мальчиком, который однажды попытался высушить мокрые носки в тостере, а в другой раз, когда мороженое оказалось слишком замёрзшим, чтобы зачерпнуть ложкой, решил: «Разогрею ложку в микроволновке!» Так что Тед повидал по-настоящему плохие идеи. Хуже этой не было.

Ему хочется крикнуть на коробку с прахом: он не готов к подобной ответственности. Хочется напомнить художнику тот случай, когда Тед не купил замшевые ботинки – слишком много ухода. Я не могу даже за обувью следить, а ты оставил мне человека, думает он – злой на себя, злой на художника, и больше всего злой на смерть за то, что у неё такой хороший вкус. Всегда забирает лучших первыми.

Всего несколько недель назад Тед сидел в большой красивой квартире художника. Они завтракали на балконе, наблюдая за сменой времён года – весна шла медленно, но неотвратимо, зима умирала по дюйму. За маленькими глупыми шутками и искрящимся смехом художника болезнь завоёвывала позиции примерно так же. Руки у него дрожали, чай проливался – но ему было всё равно. Тед завидовал этому; он сам хотел бы встречать смерть так небрежно.

– Как думаешь, сколько это стоит? – спросил художник – таким тоном, будто говорил о чём-то не важнее мешка картошки.

Они видели статью в газете: первая картина художника выставлялась на аукцион. Сначала Тед думал, что тот шутит, потом выдавил из себя:

– Ты серьёзно? Это стоит всего, что у тебя есть!

– Хорошо. Художники должны умирать бедными, – ухмыльнулся художник.

– Перестань так говорить.

– Что я буду бедным?

– Ты прекрасно знаешь, что я имею в виду.

Плечи художника весело подпрыгнули.

– Я пытался отдать тебе деньги. Ты не хотел.

– Я не могу взять на себя ответственность за такие деньги, – прошептал Тед.

– Ну и ладно. Тогда я куплю единственное, что хочу, – засмеялся художник.

Потом он закашлялся так, что Тед вскочил.

– Ты в порядке? Позвонить врачу?

– Нет-нет, хватит беспокоиться, что я умру, каждый раз, когда я кашляю.

Тед ответил – обиженно:

– Я не беспокоюсь, что ты умрёшь. Я беспокоюсь о том, что ты будешь мёртв. Я беспокоюсь о том, как жить без тебя.

Улыбка художника была как солнце между тяжёлыми шторами.

– Скажи мне, Тед, что ты собираешься делать со своей единственной дикой и драгоценной жизнью?

– Прекрати, – буркнул Тед.

– Прекра-ти, – нежно передразнил художник.

– Можешь хоть раз попробовать вести себя как взрослый?

– Определённо нет! Ни в коем случае нельзя быть взрослыми, Тед, это смертельно! Все взрослые умирают – рано или поздно, ты не заметил?

– Сиди спокойно, я вытру твой чай…

Голос художника был хриплым от кашля, когда он снова спросил:

– Пожалуйста, Тед, скажи мне. Что ты собираешься делать? Ты два года живёшь, спрятавшись в моей квартире. Ты прогуливаешь жизнь.

– Я за тобой ухаживаю!

– Знаю. И за это я тебя люблю. Но когда меня не станет, тебе нужно жить.

Теду нечего было ответить. После завтрака художнику стало плохо – и когда его тошнило, Тед сидел рядом, держа его хрупкое тело и гладя редкие оставшиеся волосы.

– Не пытайся говорить… – тщетно умолял Тед, когда упрямый друг всё равно пробовал что-то сказать.

– Не указывай мне, что делать, я тут умираю! – устало улыбнулся художник со щекой на холодном фарфоре.

Тед вздохнул:

– Знаешь что? А ведь будет неплохо немного побыть в тишине!

Хохот художника прокатился по всей квартире. Немногим так везёт – с таким количеством смеха и хихиканья в последние недели, с возможностью чувствовать, что украдёт у смерти больше мгновений, чем она у него. Завтраки на балконе каждое утро. Попкорн и старые фильмы каждый вечер. Лучший человек рядом – держит за руку. Кому достаётся такое? Почти никому. Вот почему он решил выкупить свою первую картину, чего бы это ни стоило. Люди всегда говорили, что он особенный. Но он был как все: в конце жизни хотел лишь того, чего хотят почти все мы, – вернуть летние каникулы детства.

– Я хочу, чтобы ты был счастлив, когда меня не станет, – прошептал он Теду однажды вечером, засыпая.

Это было много просить, конечно. Иметь сердце – тяжело; для некоторых из нас – слишком. Но Тед обещал стараться.

– Йоар? Йоар… это ты? – с надеждой пробормотал художник, просыпаясь.

– Нет. Это Тед. Йоара здесь нет, – тихо ответил Тед из кресла, стараясь принять разочарование в глазах друга.

Это всё слишком тяжело – слишком для некоторых из нас, – но мы продолжаем. Дни проходили между двумя мужчинами в той большой квартире: завтраки и старые фильмы, пальцы в ладони. И смех, смех, смех. Тупые маленькие шутки, дурачество между родными душами – всё остальное лишь бессмысленные паузы в жизни. Иногда художнику удавалось уговорить Теда не быть взрослым. Один раз он бросался водяными шарами в помещении – и Тед так разозлился, что поймал один и швырнул в ответ. К несчастью, художник пригнулся, и шар вылетел в открытую балконную дверь и упал на улицу. Они услышали всплеск и чей-то сердитый крик на иностранном языке. После этого три дня завтракали в комнате. По меньшей мере раз каждое утро художник так смеялся от воспоминания, что яйцо вылетало у него изо рта и залетало на обои – и когда их взгляды встречались в такие моменты, Теду казалось, что снова лето.

О болезни художника знали очень немногие, и только Тед и врачи знали, насколько всё серьёзно. «Смерть публична, но умирание приватно – самое последнее наше личное», – говорил художник, и в голосе не было ни страха, ни горечи. Это была долгая жизнь. Дикая и драгоценная.

Он написал ту картину с друзьями на пирсе в лето, когда им исполнялось пятнадцать, – к тому времени он и Тед знали друг друга уже два года. После похорон той осенью их пути разошлись – но они никогда не потеряли друг друга. Всё, о чём мечтал для художника Йоар, действительно произошло: его открыли влиятельные люди, он поступил в престижную художественную школу и переехал в большой город. Там он лежал на полу маленькой комнаты – в ужасе, плача в телефон с Тедом всю ночь. Никто другой не понимал их горя. Мир был таким подавляющим, жестоким и насильственным – мальчики были слишком чувствительны, чтобы иметь сердца. Иногда художник сидел, свернувшись в окне, смотрел на жизнь в улице внизу и шептал в трубку: «Как все остальные справляются, Тед?»

– Может, научимся? – говорил Тед, стараясь звучать оптимистично.

Может, и научились – на время. Или просто стали лучше притворяться. В восемнадцать учителя называли художника «вундеркиндом». В двадцать говорили, что он будет всемирно известным. В двадцать восемь он желал, чтобы они ошиблись.

Но в промежутке? Тогда с ним произошло кое-что совершенно замечательное: он нашёл свой голос. Это Тед предложил ему отправиться путешествовать и посмотреть мир, когда тот закончил художественную школу. Родители художника умерли, он вернулся домой похоронить их – и Тед боялся: если друг не уедет снова немедленно, то застрянет там навсегда.

– Тебе нужно увидеть большие вещи, – сказал ему Тед.

– Поедем вместе, – попросил художник, зная, конечно, что Тед откажется.

Тед хотел обычной жизни: просыпаться в своей обычной кровати. Он точно не хотел переживать мир. Он просто хотел видеть выражение глаз друга, когда тот возвращался, повидав его. И художник отправился один. В двадцать два он переезжал из страны в страну, гоняясь за картинами, поглощая галереи и музеи. Путешествовал автостопом, на медленных поездах, пересекал горный хребет на дряхлом мотоцикле. В двадцать четыре работал посудомойщиком и уборщиком, влюблялся в незнакомцев на пульсирующих танцполах, танцевал в лунном свете на бесконечных пляжах. Потом встречал старых женщин, учивших его писать портреты и получать за них деньги. Потом встречал молодых людей с баллончиками, учивших его рисовать на стенах и убегать от полиции. В двадцать шесть он сделал это на каждом континенте – и позвонил Теду, сказав, что едет домой. Телефон гудел, пока они тонули в смехе, – но всё вышло не так, как художник ожидал. Он отправил новые картины своим старым учителям, и те изумлённо переслали их важным людям. И всё изменилось. Художник видел всё мировое искусство – теперь он создавал искусство, которого мир не видел. Вот как он прославился. После этого он больше никогда не вернулся домой. Больше никогда не сидел на пирсе и не рисовал.

Слава оказалась мгновенной и беспощадной – точно не для чувствительных мальчиков. Художник завоевал мир, но теперь мир завоёвывал его. В двадцать восемь он снова отправился путешествовать – но иначе: его возили в больших чёрных автомобилях в переполненные аэропорты. Все, с кем он встречался, говорили, что любят его – мало кто выживает после этого. Его фотографировали для обложек журналов; он лежал на полах дорогих гостиничных люксов всю ночь, дыша сквозь панику в телефон с Тедом. Художник был наблюдателем – он не мог выносить, когда его наблюдали. Мир всегда путает одно с другим.

В тридцать он принимал таблетки каждый день: рядом больше не было никого, кто любил бы его и смотрел в его рюкзак. Какое-то время он был головокружительно счастлив и несчастен одновременно – всегда одно из двух, пока в конце концов не перестал различать. Вокруг него появлялись люди, говорившие ему, что рисовать и как продавать своё искусство. Сначала эти люди работали на него, скоро он работал на них. Скоро все разочаровывались, потому что он рисовал слишком медленно, слишком странно, слишком мало. В тридцать два панические атаки случались так часто, что он забыл, каким было его тело до них. Он купил огромную квартиру и заполнил её прекрасными вещами – но спал на матрасе в прихожей, свернувшись клубком, как кошка. Его обманули и лишили половины состояния; другую половину он отдал добровольно. Искал любви не там, где надо, и получал разбитое сердце всеми возможными способами. Он перестал выходить из дома – его кожа была слишком тонкой для славы, его лёгкие слишком малы для вершины мира. Когда незнакомцы узнавали его на улице – он убегал, как перепуганное животное. В тридцать пять богатый человек пришёл в его мастерскую и купил незаконченную картину; через неделю у дверей стояла очередь из других богатых людей, надеявшихся на то же самое. Он стал таким знаменитым, что его незаконченные работы теперь стоили больше всего. После этого он больше никогда не входил в мастерскую. Жил в квартире, как потерпевший кораблекрушение, шепча в телефон Теду: «Все хотят, чтобы я рисовал больше картин, – но только пока не купят одну. Тогда они надеются, что я больше никогда не буду рисовать. Моё искусство теперь только инвестиция, и все, кто владеет частью меня, надеются, что я умру – потому что нет ничего дороже на аукционе, чем несостоявшаяся жизнь».

Он достиг дна в тридцать семь. Однажды ночью был так пьян, что едва не утонул в собственной ванной – один в квартире, окружённый прекрасными молчащими вещами. Вот тогда Тед и переехал к нему – хотя ненавидел поездки и смертельно боялся больших городов. Взял поезд, сославшись на дороговизну самолётов. Но первое, что художник прошептал ему на ухо, когда Тед переступил порог, было: «Трус!»

Тед огрызнулся: «Знаешь, что говорят о шмелях? Что они не должны уметь летать? Люди тоже не должны!»

Художник засмеялся. Тед тоже. Ни тот ни другой давно этого не делали. Тед планировал остаться на короткое время – оно растянулось на остаток жизни художника. Сначала оба притворялись, что это ради Теда – что ему нужен был отпуск. Но на самом деле художнику нужен был дом. А дом – это храп Теда в темноте. Как в детстве, в подвале.

С того дня до последнего художник не был ни несчастным, ни слишком счастливым – просто всем, что между этим: спокойным, в безопасности, довольным. Всем, о чём может мечтать человек. Они хихикали, танцевали, готовили еду, читали друг другу поэзию вслух. Это продолжалось несколько месяцев – горстку мгновений, вечность. Потом художник заболел, и Тед остался. За двадцать пять лет дружбы они жили вместе только четыре года: два – подростками, два – в конце. Но если вы не верите, что души мальчиков могут быть связаны через большое расстояние – вы ничего о них не знаете.

Ближе к концу болезни художник много спал, и Тед сидел у его кровати и читал. Книжные полки художника были полны поэтов – как у всякого, кто пытается понять, как остальные справляются.

Тед читал Бодиль Мальмстен: «Смерти нет, есть только много мёртвых». Потом Джоан Дидион – о первом воспоминании по возвращении домой из больницы после смерти мужа: «Я помню, что поставила его мобильный на зарядку на его столе». Потом снова Бодиль Мальмстен: «Вот что такое смерть: ты больше никогда не отвечаешь».

Потом он читал Майю Энджелоу – «Когда падают великие деревья»:

Наша память, внезапно заострившаяся,

разбирает и гложет

добрые слова,

которые так и не были сказаны,

обещанные прогулки,

так и не состоявшиеся.

Потом снова и снова читал Бодиль Мальмстен: «Сердце всегда незащищено». Засыпал в кресле – и когда просыпался, художник нежно держал его пальцы.

Незадолго до Пасхи той последней весной врач художника категорически запретил ему куда-либо ехать. На следующий день Тед помог продать все его вещи, они отправились на аукцион, и Тед купил картину, а за церковью художник встретил Луизу.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю