Текст книги "Чужак с острова Барра"
Автор книги: Фред Бодсворт
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 28 страниц)
ЧАСТЬ ВТОРАЯ БАРРА
ГЛАВА ПЯТАЯ
На острове Барра, где живут почти исключительно католики, один ребенок в семье большая редкость, и Рори Макдональду шел только пятый год, когда он вдруг понял, что, как единственный ребенок, он представляет собой нечто довольно странное. Стоял серый, туманный весенний день, на холмах Барры раскинулся желтый ковер примул. Рори играл на скалистом берегу с тремя детишками соседа-фермера Макнила. Младший из всех, он вечно отставал, когда они карабкались по скользким утесам.
Пегги Макнил, которая была двумя годами старше его, надоело возвращаться и помогать ему, и в конце концов она объявила:
– Рори Макдональд, я больше не буду тебе помогать. У каких малышей нету своих братьев и сестер, пускай сами себе помогают.
Тут до него дошло: все его приятели – из больших семей, а он в семье единственный. Открытие ошеломило его. Поразмыслив об этом минуту-другую, он бросил приятелей и быстро зашагал домой, к маме, в каменную, крытую соломой лачугу, и уже с порога заслышал мерный стук ткацкого станка.
– Мамочка, а почему у меня нету братиков и сестричек?
Станок застыл. Рори побежал за занавеску в комнату матери.
Низенькая, полная Мэри Макдональд сидела сгорбившись над полотнищем харрисовского твида. Лицо ее побледнело и приняло жесткое, напряженное выражение – Рори такого никогда не видел.
– Будет срок, поймешь, – ответила она, – а объяснять нечего. – И снова нажала на педали станка, челнок засновал, но в лице по-прежнему не было ни кровинки, и Рори понял, что зря спрашивал.
Странное отсутствие сестер и братьев все больше и больше занимало его. Когда он подрос, эта загадка детства начала проясняться. Первая догадка пришла примерно через год, он отлично запомнил, когда именно. Однажды за ужином его мать, до замужества учительница английского в женском колледже в Глазго, сказала, что нужно устроить для фермеров библиотеку. Целую неделю шагал Рори с матерью по прибрежным песчаным тропинкам от одной фермы к другой, где мать толковала о том, как можно на время получать книги из Глазго и без особых затрат создать общую библиотеку.
– Соберемся в церкви в будущий четверг и все обсудим. Приходите все.
Стояла осень, но в день собрания вечер выдался ясный и теплый. Отец остался дома, но мать взяла Рори с собой. Шли молча, торопливо. Держась за руку матери, Рори чувствовал дрожь в ее пальцах, значит, она волновалась, и сам он тоже. Пришли они рано, зажгли по стенам лампы, расставили скамейки и сели ждать. Через полчаса явился священник. Просидел минут пятнадцать, листая карманное евангелие от Иоанна, затем неуклюже поднялся и обратился к матери Рори:
– Жена больна, – сказал он, – я обещал не задерживаться. Так что уж извините.
И ушел.
Больше никто не явился. Лицо Мэри Макдональд превратилось в зловещую бледную маску. Прождали полтора часа, потом она молча обошла зал и задула лампы, сказала:
– Пошли, Рори! – И они отправились домой.
Сквозь стрекот сверчков и неумолчный рокот океанского прибоя Рори слышал тихие всхлипы. Мать снова взяла его за руку, и теперь рука ее была тверда, дрожи как не бывало. Внезапно всхлипы оборвались, и она заговорила глухим, хриплым голосом:
– Это несчастные люди, Рори. Но больше всего мне жалко детей, детей двадцатого века, которые родились На крошечном одиноком островке и попали в мир, где царит суеверие, невежество, нищета. Точно так же, как век назад. Так не должно, так не может продолжаться, но я знаю – тут уж ничего не изменишь.
Она опять тихонько всхлипнула и продолжала:
– Пусть бы Барру постигла та же участь, что и Атлантиду... Провалиться ей в море... и мне вместе с нею.
Может, тогда уже пало зерно в его душу. Может, тогда уже Рори знал, что в один прекрасный день покинет остров и станет большим человеком в большом городе за морем.
Отец уже лег, но еще не спал, когда они вернулись.
– Собрала кого там? – спросил он.
– Нет, – ответила Мэри Макдональд.
– То-то я и опасался, – сказал он. – Всякий знает: читать – только глаза портить, Пущай уж священник за всех читает.
Детство проходило, и Рори понимал: отсутствие братьев и сестер было бунтом матери и против неудачного брака, и против ненавистного островка, что стал ее домом. В одиннадцать лет он понял все до конца.
Мать только что вернулась, приняв очередные роды у миссис Макнил. Врача, как повелось, не было, и Мэри Макдональд очень устала. Бросившись на постель, она коротко вздохнула и сказала Рори:
– Мальчик. Двенадцатый Макнил. Еще одна жизнь, которую искорежит и растопчет Барра. Ты потому один, Рори, что я давным-давно решила: защитить от этого мира я смогу лишь одного.
Сколько Рори помнил себя, у матери всегда была отдельная постель. Ветхая лачуга Макдональдов обставлена была бедно и просто, и отец занимал единственную настоящую кровать с матрасом. Мать спала на каком-то грубом сооружении из жердей, перетянутых веревками, которые заменяли пружинную сетку. Рори и прежде иногда дивился, отчего у них такие разные кровати, теперь, не по годам смышленый, он сообразил, что это связано с нежеланием матери иметь других детей, о котором она только что ему сказала.
И еще он стал понимать, что его родители – люди столь же разные, как и их кровати, настолько разные, что дальше некуда.
Отец Рори, Сэмми Макдональд, родился в этой самой лачуге где-то на рубеже столетия. Точно год своего рождения он никогда и не знал: цифры принадлежали к мало известному ему миру. Два-три года, урывками, ходил он в школу; к началу первой мировой войны Сэмми Макдональд превратился в неуклюжего светловолосого исполина шестнадцати-семнадцати лет и ушел в море. Сперва он поступил кочегаром на почтовый пароходик, регулярно заходивший в Каслбэй, главный порт и город Барры. Несколько месяцев спустя пароход пошел в Глазго на капитальный ремонт, и серые глаза Сэмми изумленно взирали на деловитую суету, в мире, о существовании которого он до того вряд ли подозревал. Этот мир понравился ему – он бросил свое судно и тут же нанялся на танкер, уходивший назавтра в Нью-Йорк.
Так началось для Большого Сэмми Макдональда четырнадцатилетнее плавание, но он мало что помнил о местах, где бывал. Ему редко попадалась карта, а если это случалось, разбираться в ней было делом долгим и тяжким. Его географические познания остались обрывочны и туманны, гавани, в которых он бывал, быстро становились пустыми названиями, бессмысленными, ни с чем не связанными и безнадежно перепутанными в башке, которой никогда их не распутать. Куда легче запоминались они по спиртным напиткам, которые там подавались, да по тарифам тамошних проституток.
В декабре 1928 года Сэмми кочегарил на старике трампе "Свонси", который через Северную Атлантику шел с грузом канадской пшеницы в Глазго. В Глазго прибыли в последний день года. После унылого рождества посреди штормового моря команда готовилась отметить на берегу Новый год так, чтоб дым коромыслом.
Не простоял "Свонси" и двух часов, как на борт взобрались по трапу две дородные матроны. Одна из них засеменила к корме и прямиком в камбуз, где Большой Сэмми и несколько других матросов пили чай. Она отбарабанила свою речь, словно вызубрила ее наизусть.
– Хелло, джентльмены. Сегодня вечером, в восемь часов, мы проводим новогодний вечер и танцы в клубе Союза христианской молодежи для всех моряков, которые в этот праздничный день оказались вдали от дома. Разумеется, вход свободный. Вы будете нашими гостями. Будьте добры, передайте это вашим товарищам по команде и почтите наш вечер своим присутствием.
Она улыбалась от смущения и неловкости и быстро выскочила за дверь.
– Знаете, кто это затеял? – спросил один из приятелей Большого Сэмми. – Полиция и лавочники. И попраздновать-то не дадут. Хотят собрать всех в кучу – это чтоб мы не шлялись, не били стекол в ихних лавках да дочек ихних не портили.
– За стекла свои трясутся, – сказал кок. – Стекло в дребезги, и на-ка – вставляй новое!
Для Большого Сэмми все это были слишком высокие материи. Он знал только, что его пригласили, и возгордился; после обеда подстригся, купил новую рубашку. Вернулся на борт и с нетерпением дожидался вечера.
В этот вечер Большой Сэмми Макдональд и встретил Мэри Кэмпбелл – девушку, которая стала его женой.
В тот день в одном из солидных старых серых каменных домов в северном районе Глазго Мэри Кэмпбелл в одиночестве и волнении тоже ждала вечера и страшилась его. Для танцев на матросской вечеринке она выбрала самое простое и невзрачное из всех своих платьев, бесформенный мешок из темно-синей саржи, как нельзя лучше подходившее к ее настроению и прескверно сидевшее на ее округлой фигуре. Надев его, она посмотрелась в зеркало, стоявшее в спальне. В свои Двадцать пять лет невысокая круглолицая Мэри была склонна к полноте. Несколько лет назад она спокойно примирилась с тем, что некрасива и лишена обаяния и так оно останется навсегда. Но теперь она увидела под глазами темные круги – от огорчений и забот двух последних месяцев лицо осунулось и стало еще некрасивей, чем прежде.
Она сошла вниз. Это был скромный, но приличный дом, вполне современный по понятиям той эпохи, с электрическим освещением и с каминами в гостиной и спальне. Мэри вошла в маленькую комнатушку под лестницей. Прежде в этой комнате жила мать, но пять лет назад она умерла, и Мэри с отцом устроили там библиотеку. Задняя стена была уставлена книжными полками, и среди них на видном месте висел вставленный в рамку диплом, свидетельствующий, что Мэри Нэнси Кэмпбелл закончила курс в университете Глазго и удостоена степени бакалавра искусств. Диплом был выдан в 1921 году, Мэри было тогда восемнадцать, и она принадлежала к числу самых юных выпускников университета за всю его историю. Она быстро прошла к стене, сняла диплом и сунула его в ящик письменного стола, стоявшего посреди комнаты. Вот уже несколько недель ей хотелось смять его. Это отец, гордившийся ее успехами, настоял, чтобы выставить диплом, а теперь, оставшись одна, она решила, что пора его убрать – хватит мозолить глаза.
Она взяла с полки томик Суинберна, уселась в кресло у окна и попыталась читать. Но в мрачном затишье старого дома чувство одиночества еще сильнее терзало ее, а мысль о предстоящем концерте внушала отвращение; слезы выступили у нее на глазах, она захлопнула книгу и опустила голову на грудь. В прихожей с неотвязным упорством тикали большие старинные часы, и Мэри показалось, что только это тиканье и осталось от былого беззаботного существования.
Она была единственной дочерью страхового агента, который с годами вел свои дела все успешней: верфи Клайда с вереницами сходивших с них судов были золотым дном для страховых агентов Глазго. Поэтому Мэри получила хорошее образование и по окончании университета осталась там читать лекции по английской литературе.
В Глазго, однако, она была больше известна как самая одаренная в городе скрипачка, и ее постоянно приглашали выступать на концертах и разных общественных торжествах.
Мэри знала, что внешность ее далека от совершенства, но та же холодная, трезвая самооценка подсказывала ей, что интеллектуальный ее уровень выше среднего. Этот дебет и кредит ее личной жизни не вызывал у нее Ни гордости, ни огорчения, пока вдруг осенью 1928 года ее не постигли, один сразу же за другим, два жестоких удара, и Мэри Кэмпбелл была вынуждена с болью признать, что ум и талант не заменят молодой женщине красоту.
В середине октября скоропостижно скончался от сердечного приступа отец. Внешне Мэри сохраняла самообладание, но внутренне еще больше застыла от горя, чем после смерти матери пятью годами раньше, – за это время они с отцом очень сблизились. И хотя у нее не осталось родни, она не чувствовала себя одинокой. И силы, и внешнюю сдержанность она черпала в своей любви к Джону Уатту.
Джон оставался рядом с ней в самые горестные минуты: во время похорон и на следующий вечер тоже. В ту пору отчаяния этот худощавый, бледный молодой человек был для Мэри оплотом и громадной поддержкой.
– Пойдемте, – сказал он после похорон, – вам нужно пройтись.
Она покорно пошла с ним, и они долго бродили по узким улицам. Уже смеркалось, когда она заметила, что они забрели в аллеи "Грина", самого большого парка в Глазго, где им часто случалось раньше гулять. Они спустились к берегу Клайда и уселись на свою обычную скамейку. Джон начал негромко читать:
Сильнее красоты твоей Моя любовь одна. Она с тобой, пока моря Не высохнут до дна.
– Это легко, – прошептала она. – Берне. Вторая строфа из "Любовь, как роза, роза красная". Одно из последних его стихотворений.
Они нередко играли в эту игру. Джон был преподавателем греческой и римской истории на кафедре классической филологии и, как и Мэри, любил поэзию. Они были знакомы два года, уже год он ухаживал за ней, и Мэри искренне верила, что любит его.
Джон Уатт умел искуснее выражать свои мысли чужими стихами, чем собственными словами, но теперь, крепко прижав Мэри к себе, он хриплым от волнения голосом начал:
– Не думай, Мэри, ты не одна. Я люблю тебя, Мэри. Пока моря не высохнут до дна. Нет, ты не одна, дорогая, я с тобой... и если ты захочешь, то навсегда.
Мэри поняла так, что он, если отбросить эту риторику и нервозность, сделал ей предложение. Она положила голову ему на плечо, и у нее мелькнула нелепая мысль, что найдется немного мужчин достаточно низкого роста, чтобы она смогла это сделать.
В эту ночь Мэри Кемпбелл заснула в старом, пустом доме, убаюканная слезами, в которых странным образом смешались горе и счастье.
Теперь Мэри каждую неделю проводила два или три вечера с Джоном Уаттом. Они ходили на выставки и концерты, а то и просто гуляли вместе. Она очень тосковала об отце и все-таки была неизмеримо счастлива, что у нее есть Джон.
Но Джон Уатт больше не говорил о женитьбе. Мэри была счастлива и не замечала этого. Ей хватало взаимопонимания, которое установилось между ними; само собой разумеется, она считала, что они вскоре поженятся. Но со смерти отца прошло так мало времени, что ей не хотелось спешить со свадьбой.
Через месяц после кончины ее отца Джон Уатт объявил, что несколько поотстал с подготовкой лекций и теперь не может приходить на свидания так часто, как прежде. Прошло две недели. За это время он лишь дважды зашел к ней, и в конце ноября Мэри получила следующее письмо:
"Милая Мэри, пожалуй, это непростительно, но я надеюсь, что ты простишь мне холодный и безличный тон этого письма. То, что я имею тебе сообщить, настолько тяжело, что я попросту не мог решиться сказать тебе это при личной встрече. Мне стало ясно, что я неверно оценил свои чувства и что мы должны – во имя обоюдной справедливости – прекратить наши отношения. Я не представляю, как они могут продолжаться. Надеюсь, ты воспримешь это так же, как был вынужден воспринять это я, – как вмешательство судьбы, против которой бессильны все наши помыслы и чувства. И я надеюсь, что мы впредь останемся добрыми друзьями в служебных контактах.
Твой Джон Уатт".
Мэри тяжело осела в холодное кожаное кресло. Письмо дрожало в ее руке. Ослепленная любовью, Мэри не заметила ни малейшей перемены в поведении Джона Уатта, и его послание застало ее врасплох; она долго убеждала себя, что тут должен заключаться какой-то иной смысл: то, что в нем написано, не могло быть правдой.
Протянув руку, она задернула штору; в комнате стало темно, и только тогда, постепенно, истина предстала перед ней во всей своей горькой наготе. Джон Уатт, человек, придавший ее существованию новый смысл, уходил теперь из ее жизни с такой же внезапностью, с какой актер покидает подмостки.
Как и почему это случилось, она не знала. Вспоминая теперь их прошлые встречи, она находила приметы охлаждения Джона. Его предложение в день похорон отца нетрудно было объяснить: просто добрый и сентиментальный Джон Уатт принял сочувствие за любовь. Насколько легче было бы для них обоих, если бы отчуждение между ними происходило постепенно. Почему он пошел на столь внезапный разрыв, придав ему такую мелодраматическую окраску? Мэри не знала. Она знала только, что все еще любит его и что отныне ее существование пусто и бесцельно.
Дни тянулись мучительной чередой, и вскоре Мэри узнала все как есть. За три дня до рождества она прочла в университетском информационном листке, что Джон Уатт женился на девице из ректората. Мэри мельком видела девицу – отчаянно накрашенная и напудренная вертихвостка, такая же неестественная и непрочная, как кукла, и, похоже, с кукольными же мозгами. Но она отличалась красотой и обаянием, которых не могло погубить даже злоупотребление косметикой, и Мэри пришлось примириться с тем, что с хорошеньким личиком, по-видимому, за несколько недель можно добиться большего, чем она за два года.
Ее бросили – теперь это было очевидно, – бросили из-за ее невзрачной внешности. "Ты безобразна!" Казалось, чей-то чужой голос насмешливо твердит ей на ухо эти слова. Впервые в жизни Мэри Кэмпбелл испытывала острое чувство неполноценности из-за своей наружности – раньше она относилась к ней с философским безразличием.
На рождество она получила три приглашения, в том числе от пианистки, которая несколько лет аккомпанировала ей на концертах. Мэри отклонила все три – ей больно было подумать, что она может встретиться с друзьями чуть ли не назавтра после скоропалительной женитьбы Джона. На рождество выдался пасмурный ветреный день, в доме Кэмпбеллов было сумрачно и холодно. Мэри бесцельно слонялась по темным комнатам, пытаясь представить, что делает Джон Уатт, и надеялась, что он счастлив.
Пополудни она прибегла к единственному утешению, какое ей осталось, – к скрипке. Это был отличный, дорогой инструмент, подарок отца, итальянская скрипка ручной работы с прекрасным звуком – Мэри сразу тогда пришла от нее в восторг.
Сыграв для начала несколько гамм, Мэри перешла к трудному, живому капрису Паганини, но через несколько минут непроизвольно начала играть чудесную мелодию вступления из скрипичного концерта ми минор Мендельсона. В часы упадка и тоски Мэри, как алкоголик к спиртному, тянулась к его блистательным прозрачным темам. Она любила эту задушевную и эффектную музыку, созданную гением Мендельсона, и безупречно одолевала сложные арпеджио и трели.
Когда она закончила, оказалось, что она играла три четверти часа, но не чувствовала ни малейшей усталости. Ее по-прежнему мучили горе и одиночество, но уже не так остро, как бы издалека. Волшебник Мендельсон вновь сотворил свое чудо.
На следующий день после рождества к Мэри явились две дамы из комитета по подготовке к новогоднему вечеру для матросов и попросили ее принять в нем участие, сыграть несколько пьес и затем остаться на танцы. У Мэри не было настроения выходить на эстраду и притворяться веселой перед оравой неотесаных мужиков, которых она ни разу в жизни не встречала и никогда больше не встретит. Дамы умоляли. Очень важно, чтобы девушки остались на танцы и спасли матросов от пагубного влияния улицы. И так как на всем этом лежал некий смутный налет патриотического долга, Мэри, хотя и не без некоторого сопротивления, согласилась.
Она позвонила аккомпаниаторше и осведомилась, свободна ли та. Пианистка была свободна. Мэри объявила, что речь идет только о легких вещицах, попурри из матросских песен, ритмичных танцевальных пьесках, ну и, может, каком-нибудь из новеньких мотивчиков.
Так грустная и расстроенная, утратившая обычную уверенность Мэри Кэмпбелл, в темно-синем платье, лишь подчеркивавшем ее унылый вид, появилась в тот вечер в спортивном зале Союза христианской молодежи, СХМ, в тот миг, когда заиграли волынки.
ГЛАВА ШЕСТАЯ
Спортивный зал СХМ заполнили парни в мятых брюках и неуклюжих тяжелых ботинках, ворот нараспашку, рукастые и хрипатые. Мэри примостилась почти у самого рояля, она нервничала и чувствовала себя неуютно. Никогда еще не имела она дела с подобного рода публикой, и все они заранее были ей антипатичны.
После того как волынщики отыграли свое, наступила очередь Мэри. Она медленно подошла к роялю, на котором оставила скрипку. Пианистка заняла свое место. В зале громко переговаривались, смеялись и шаркали. Сброд. Она ненавидела их всех и самое себя за то, что согласилась выступать.
Пианистка раскрыла папку, вынула ноты и стала расставлять их на рояле. Тут были матросские песни, "Вновь вернулись счастья дни". Потом Мэри увидела партитуру Мендельсона; они играли его на своем последнем концерте, и ноты все еще лежали в папке.
Узкие плечи Мэри Кэмпбелл сжались. В нерешительности и волнении она повернулась к публике. Потом удивительно громко для столь крошечного создания объявила:
– Я сыграю концерт Мендельсона ми минор, опус шестьдесят четвертый.
Она снова чуточку замялась, но потом добавила тем же громким голосом:
– Я сыграю его целиком, все три части.
Пианистка резко повернулась к ней и пристально посмотрела на Мэри, быстро взяла себя в руки, снова раскрыла папку и достала оттуда ноты. Из огромного зала на Мэри взирало скопище безучастных и озадаченных лиц. Она знала, что большинство из этих мужланов никогда в жизни не слыхало ни одной серьезной музыкальной пьесы. Она знала притом, что даже этот концерт, самый романтический и прекрасный из всех скрипичных концертов, не вызовет у них ничего, кроме скуки. Три части займут почти полчаса, и к концу они возненавидят ее точно так же, как она ненавидит их сейчас, но ей было все равно. Она должна была играть Мендельсона сегодня только для себя самой.
Все слушали вежливо, когда она повела широкую и плавную мелодию – главную тему концерта, которой сразу же открывается первая часть. Пальцы ее проворно скользили по грифу с почти неуловимой для глаза беглостью, когда она с блеском и точностью преодолевала трудные пассажи, нисколько не теряя темпа. И она с горечью подумала, что в этом переполненном зале, наверно, только она да пианистка способны по достоинству оценить техническое совершенство ее исполнения.
Когда она дошла до медленной и сумрачной второй части, Мэри Кэмпбелл совершенно растворилась в лирических мелодиях Мендельсона. В эти мгновения она жила только ради музыки, которая струилась из-под смычка. Она забыла о публике,
И заметила ее присутствие уже в середине бурного, стремительного рондо третьей части, и вспомнился другой скрипичный концерт, сочиненный великим Паганини. Этот концерт, объяснял Паганини, изображает сцену в тюрьме: узник молит небеса об освобождении. И тут она вдруг поняла: она и есть тот узник, томящийся в тюрьме, которую воздвиг собственными руками. Мысли ее вернулись к концерту Мендельсона. Она знала, что никогда не играла так хорошо. Все тончайшие звучания слетали из-под ее смычка легко, без малейших усилий.
Потом кто-то зашаркал, неделикатно напомнив Мэри о публике, для которой она, собственно, и играла. Теперь Мэри вновь увидела их всех, их красные, грубые лица, их грязную одежду.
Но то, что она увидела, привело ее в замешательство. Широко раскрытые глаза глядели на нее как зачарованные, на всех лицах застыл благоговейный ужас и восторг.
Когда она кончила, несколько секунд стояла напряженная тишина, затем грянули бурные, продолжавшиеся с минуту аплодисменты. Наконец они улеглись, и Мэри заняла свое прежнее место. Это была первая счастливая минута с тех пор, как она получила письмо от Джона Уатта. Как хорошо, что она пришла сюда.
Но ее триумф длился недолго. Опять начались танцы, и Мэри, как всегда, осталась подпирать стенку. Но не одна она. Вторым был парень, и потому их неизбежно потянуло друг к другу.
Сэмми Макдональд попытался станцевать вальс, но проделал он это весьма неловко и теперь сидел, одинокий и застенчивый, на скамейке у стены. Он посматривал на низенькую, толстощекую барышню, которая играла на скрипке: она сидела у противоположной стены и тоже почти не танцевала. Объятый робостью и волнением, он выждал еще несколько танцев, а потом через весь зал подошел к ней и уселся рядом.
– Мне понравилось ваше бренчанье, – сказал он.
– Спасибо, – ответила Мэри.
Сэмми Макдональду слова поддавались с трудом, и Мэри вскоре заметила, что это она ведет разговор. Большой Сэмми, широкогрудый, краснолицый, с густой копной светлых волос и большими усами, был полной противоположностью чопорному Джону Уатту, единственному мужчине, с которым Мэри была близко знакома. Мэри тотчас же решила, что Большой Сэмми болван, но с ним нескучно, потому что он умел прекрасно слушать, что говорят другие, но если даже он и болван, то, по крайней мере, красивый болван, и Мэри почувствовала, как притягивает его грубая, неотесанная мужественность.
В тот вечер Большой Сэмми проводил Мэри на трамвае домой и благоговейно нес ее скрипку. У дверей ее дома оба смущенно остановились.
– Рад бы радехонек повидаться с вами, – сказал он, заговорив от волнения с сильным шотландским акцентом.
– Буду рада вновь увидеться с вами, мистер Макдональд, – быстро ответила Мэри. – Как насчет завтрашнего вечера, не хотите зайти?
Они расстались, даже не пожав друг другу руки. В ту ночь Мэри заснула в смятении и тревоге из-за того, что она натворила, – она действительно не ведала, что творит. Знала только, что смерть отца и одиночество, мучительная тоска по Джону Уатту и мелодии Мендельсона настроили ее на чрезвычайно чувствительный лад. Сэмми Макдональд был здесь ни при чем. Всего лишь случайный встречный, которого Мэри в критический момент послала судьба.
Из-за отсутствия груза никто не фрахтовал "Свонси", и судно три недели простояло в порту. Все это время Мэри и Большой Сэмми встречались чуть ли не каждый вечер. Она не испытывала ни симпатии, ни антипатии к нему – скорее что-то вроде материнского чувства. Они часами гуляли вместе, почти не разговаривая, так как им нечего было сказать друг другу. Но Мэри помнила мучительные, проведенные в одиночестве вечера после того, как она получила от Джона Уатта письмо, которое разбило ее жизнь. По сравнению с ними вечера, которые она проводила с Сэмми Макдональдом, казались приятными и радостными. Приближался срок отплытия "Свонси", и ее охватил страх. Сэмми чувствовал, что от него ждут чего-то больше простого безмолвного вышагивания. Однажды вечером, незадолго до отплытия, когда они, гуляя, не вымолвили за час ни слова, Сэмми вдруг выпалил:
– Не пойдете ли за меня, мисс Кэмпбелл? Времени в обрез. Стало быть, вскорости отплываем.
Мэри хотела этого с самого начала. За день до отплытия "Свонси" они обвенчались по простому пресвитерианскому обряду. Под конец церемонии Сэмми неуклюже и беспомощно склонился к невесте с высоты своего громадного роста. Они впервые поцеловались.
На следующее утро Мэри стояла на прокопченном пирсе и махала вслед уходившему вниз по Клайду и таявшему в январском тумане "Свонси". Ее нисколько не огорчало, что человек, всего сутки назад ставший ее мужем, отправляется в плавание на несколько месяцев, а может, даже и лет. Она повернулась, медленно пошла вдоль пирса и вдруг ужаснулась тому, что натворила. За несколько недель Джон Уатт покорил сердце хорошенькой девушки, теперь Мэри могла сказать о себе, что тоже способна покорять сердца. Внезапно прозрев, она с леденящей, словно клубы зимнего тумана над Клайдом, ясностью поняла, что в этом заключалась единственная причина, побудившая ее выйти за Большого Сэмми.
И тем не менее на душе у нее было покойно. Теперь она снова могла со стоическим безразличием примириться со своей заурядной, малопривлекательной внешностью. Но, обладая себе на горе умом, слишком привыкшим к самооценке, она сознавала и то, что поступила как последняя шлюха. Продалась, чтобы сохранить репутацию и вновь обрести душевный покой.
Возможно, размышляла она, тут примешивалось и что-то другое. Их избранники обладали физической привлекательностью, и все же она была уверена, что ни Джон, ни она сама не найдут особого счастья в браке. Как бы то ни было, это тешило ее самолюбие; как бы то ни было, Джон Уатт снова стал ближе ей.
Так или иначе, что ни совершается, все к лучшему. У нее есть муж, которого она не любит, но он будет проводить дома от силы три недели в году. Она по-прежнему будет преподавать, и ее жизнь почти не изменится.
Но история решила иначе, не спросившись Мэри Макдональд.
В ноябре 1929 года, через девять месяцев после их свадьбы, разразился экономический кризис, и целое поколение впало в нищету. Во всех гаванях мира стояли и в бездействии ржавели корабли, дожидаясь несуществующих грузов. Одним из первых сняли с линии "Свонси", старое и нерентабельное судно. В середине декабря оно стало на прикол в Ливерпуле, и команда получила расчет.
Большой Сэмми впервые после женитьбы вернулся в Глазго, и внезапно его потянуло домой, на Гебриды, которых он не видел четырнадцать лет. За это время умерли ею родители, но оставалась пустовавшая ныне ферма Макдональдов на Барре, и душой Сэмми безраздельно завладела идея: трудиться на том клочке истощенной, каменистой земли, на котором трудились его родите т и и деды.
Мэри Макдональд никогда не думала, что дело примет такой оборот. Она спорила, умоляла, искала мужу работу, которая позволила бы ему остаться в Глазго. У нее были отличные связи, и, хотя в те дни найти работу было нелегко, ей удалось подыскать для Сэмми несколько мест, но он вылетал оттуда с такой же быстротой, с какой она их находила. Он успел поработать и вахтером в школе, и мойщиком окон, и конюхом, и водоносом на верфи, – и нигде не продержался больше недели. В конце концов он настоял на возвращении на Барру.
Мэри Макдональд питала глубокое уважение к брачному обету и ровно никакого – к мужу, с которым этот обет ее связывал. Ее пресвитерианское воспитание не оставляло ей на этот счет никакого выбора. Она знала: придется ехать на Барру.
Пройдет время, надеялась Мэри, и она вернется в Глазго. Но сдавать внаем дом в Глазго, пока она будет жить на Гебридах, было бы слишком хлопотно, и она продала его вместе с меблировкой. Все ее пожитки – платья, личные вещи, книги и ноты – уместились в двух небольших сундуках. Из-за книг у них вышла ссора.
– Небось все уж прочитала? – спросил Сэмми.
Мэри утвердительно кивнула.
– И что ж, опять будешь?
– Конечно.
– За них здорово сдерут, за перевоз, – сказал он.
– Я заплачу, – ответила Мэри.
В сырое туманное утро в начале мая 1930 года, выйдя на палубу маленького почтового пароходика, направляющегося на Гебриды, Мэри Макдональд впервые увидела унылый, пустынный, каменистый берег Барры. Спустя полчаса через узкий пролив пароходик вошел в гавань Каслбэя и причалил. Мэри и Сэмми Макдональд сошли на берег. После четырнадцатилетнего отсутствия Сэмми все же узнал почти всех жителей острова, толпившихся на маленькой пристани, отовсюду неслись шумные, веселые приветствия. Он снова был дома и радовался этому; Мэри охватило смятение и страх.