355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Франсуа Нурисье » Бар эскадрильи » Текст книги (страница 28)
Бар эскадрильи
  • Текст добавлен: 21 сентября 2016, 14:17

Текст книги "Бар эскадрильи"


Автор книги: Франсуа Нурисье



сообщить о нарушении

Текущая страница: 28 (всего у книги 31 страниц)

Это «Реми» пронзило мне грудь. Я еще не привыкла к подобному скрытому, порой весьма комичному сообщничеству. Я-то приду! Я приняла приглашение, прежде чем поняла, что Жосу, если бы он хотел видеть меня, было бы очень просто попросить Леонелли пригласить меня. И он сделал бы это еще три месяца назад.

Колетт и Реми друг с другом на «ты», обнимаются. Ладно. Жос уже приехал; он наблюдает за мной, пока мой взгляд обегает знаменитый салон Леонелли и узнает увиденные на стольких фотографиях ширмы Короманделя, черные диваны, лес фетишей и океанических масок, которыми как бы ощетинился дальний конец большого овального помещения. Мне всовывают в руку бокал. Вокруг меня все находится в движении: золотистые вспышки, приглушенные голоса, невидимый смех. Я единственная из всех пришла сюда в первый раз, и я бы отдала что угодно, чтобы только быть завсегдатаем, чтобы изящно утопать, как все они это делают, в низких диванчиках, с ушами и губами, вытянутыми для откровений. Шабей здесь же, это привидение со своей прожаренной на солнце Патрисией, и Бьянка тоже, которая подошла потереться своей мордочкой левретки о мою щеку, и этот худой красавчик, министр бог знает чего. Разве в 1983-м году все еще приглашают министров? Такого, как этот, – безусловно, так хорошо одетого и умеющего производить впечатление своей физиономией нежного хищника. «Замок», ошеломляюще…» – шепчет он мне мимоходом. Потом замолкает, иссякнув. Жос тянет меня за руку и усаживает рядом с собой, обнимает по-мужски грубо, впившись пальцами мне в плечо. «А ты, я смотрю, – шепчет он мне на ухо нейтральным голосом, принадлежащим словно не тому человеку, которому принадлежала рука, – выигрываешь все забеги?..» Он ищет глазами Реми. «Ты приведешь его ко мне? Как он молод!»

– Вы находите меня перезрелой?

– Успокойся. Расслабься. Это же не Олимп, ты сама прекрасно понимаешь! Это всего лишь первый этаж улицы Верней, со вкусом отделанный и оплаченный отнюдь не теми деньгами, которые я сумел заработать когда-то, а бразильским капитализмом.

Жос спокойно смотрит вокруг себя. Неужели это тот самый человек, который посмеивался в полутьме три дня тому назад, сидя в распахнутой рубашке с блестящими от пота ребрами? Он продолжает посмеиваться, но в более цивилизованном регистре.

– Все здесь, и даже ты! Вы ведь мое стадо, мои овечки… Я отлично знаю вкус вашего молока… И для меня не надо играть комедию…

После ужина я «привела» к нему Реми, к тому садовому столику, за которым он сел в стороне, с бокалом, стоявшим рядом на балюстраде. Я не переставала удивляться.

Мужчина, со всеми его шероховатостями, его округлостями, представляет собой нечто столь массивное, что его можно без всякого риска тереть о другого человека: он не рассыплется, он гибкий. Реми рядом с Жосом показался мне нежным, каким бывает молодое мясо, еще не закаленный характер. Схожесть или мимикрия? Он казался единомышленником Жоса, или Жос – его единомышленником. «Капитан Форнеро», этот несколько таинственный отец, предстал в разговоре, как если бы он испокон веков был господином всей этой стихии, с воспоминаниями, в которых проплывали Версаль, лес и, разумеется, Сомюр (так значит, Жос меня все же слушал?) и большие резвые лошади, к которым Реми напрасно старался меня пристрастить. Жос узнавал того Реми, которого я знала плохо, и восхищался, открывая его таким, сделанным из неожиданного материала и, скажем так: столь отличного от этой зажигалки Элизабет. Певец! Я видела Жоса веселым и очарованным. Шаман? Он знал его, и даже дом, он видел его издалека, из сада Алена и Мари, он даже задавался вопросом…

Я присутствовала, слушала, смотрела, как они обхаживают друг друга, довольная и глупая одновременно. Они больше не занимались мной. Конечно, Реми немного играл, я это чувствовала, но, может, это для того, чтобы подбодрить меня, чтобы войти еще немного глубже в мою жизнь, поприветствовать мою дружбу с Жосом?

Подошла Колетт. Она соорудила себе прическу типа волчьей головы, чтобы походить на другую Колетт, чтобы напомнить ее, воздать ей должное. Леонелли, теперь, когда подошел возраст, отправлялась на поиски своей новой ипостаси. Она естественным жестом взяла мою руку. Ей хотелось получше рассмотреть кольцо, первый подарок Реми. Потом откинулась на спинку черного дивана, не выпуская кончиков моих пальцев. Не было никакой необходимости что-то говорить, или можно было говорить тихим голосом, как бы каждый для себя, как бы каждый для другого, в то время как большой салон, его колышущийся полумрак из-за свечей и огня в камине, поддерживаемого молчаливым вьетнамцем, казалось, жил своей собственной жизнью, создавал свой собственный немного магический мир, создавал, или охранял, или продлевал правильными четырехугольниками света на плитках террасы. Опустив веки, касаясь рукой руки Колетт, я старалась восстановить в памяти все, что несла в себе вот уже двадцать лет легенда Леонелли. Этот салон, обставленный, созданный Жилем (даже для него он казался тогда экстравагантным), потом было покинутый; басни, рассказываемые первому встречному-поперечному, но тщательно скрываемые страсти; преемственность, которую обеспечила Колетт, и история знаменитого обаяния, власть которого испытали на себе многие мужчины и женщины, самые красивые птицы из вольеры, вплоть до этой бразильской свадьбы, которая подвела черту под приключениями, черту из золотых слитков. Олимп? Нет, Жос был прав (даже если салон и был оплачен не из кармана Джетульо) – глаз циклона благодати и секретов, центральная ось безумного колеса головокружения.

Бьянка, исчезнувшая на некоторое время, вновь появилась, таща за палец какого-то проходимца ее возраста. Ну просто таинственный паж, которого Лоузи вывел в своем «Дон Жуане».

– Ты знаешь, он здесь живет. Бьянка устроила его у себя, он меня немного пугает. А тебя нет?

Мне пришла в голову мысль о способе, которым моя бабушка, как мне рассказывали, отбивала атаки возлюбленных красавицы Жизели… Какие скачки мысли сегодня!

– Он слишком красив, все из-за этого?

– Слишком красивыми никогда не бывают.

Может быть, именно безапелляционными суждениями такого рода Колетт и покоряла всех, кто желал ей покориться? Ее голос прозвучал властно, и его услышали. Головы повернулись в нашу сторону. Медленное движение, как у рыб или у сомнамбул, изменило диспозицию сцены. Нужно иметь хорошие данные, чтобы двигаться так хорошо. Кошки, рыбы, манекенщицы, сомнамбулы: сколько сравнений надо мне еще, чтобы выразить свое удивление? Даже Жос становился здесь другим человеком, прежним человеком, о существовании которого я даже не подозревала. «Мне развалина, – со злостью подумала я, – а Колетт – милый утомленный денди…»

Очевидно, подошло время чествовать Жоса, ради которого и был организован обед. Колетт, которая любила его, ужаснулась, когда, вернувшись после шести месяцев, проведенных в Бразилии, увидела его побежденным. Ничего такого она мне не сказала, но это разве не было видно без слов? А разве у нее не было возможности что-нибудь сделать с контрактами, а затем отнести куда-нибудь еще легенду и права Жиля? Она закрыла двери своего дома для Брютиже, это все знали, но к ней постоянно приставал и Мезанж, и сам Ленен. Обед приобретал, если поразмышлять в этом направлении, другой смысл. Отстранение Жоса могло вернуть Колетт свободу – с хорошими адвокатами…

Так как Жос заговорил, Колетт сделала неуловимый жест, пошевелила рукой, и все замолчали. Жос насмешливо посмотрел вокруг себя. «…Я что, должен отойти к камину, Колетт?»

Реми скользнул ко мне. Сначала я не очень обращала внимание на то, что говорил Жос. Я затаила на него обиду: со времени своего возвращения он сбивал меня с толку. Я ничего не смыслю в скользящих привязанностях, в увертках. У меня складывалось впечатление, что со мной осталась не лучшая его часть. Реми заставил меня слушать Жоса: «Твоего приятеля заносит», – шепнул он мне на ухо.

Жос говорил медленно, с трудом подбирая слова. Когда он встретил взгляд Колетт, она ему улыбнулась.

«…Я зачарован виллами «Сменядовольно». Я никогда не мог бы себе представить, какая у меня будет старость.

Тщетно перебирал я допустимые гипотезы, проецировал в будущее имеющиеся линии, рисовал себе профиль карьеры, план жизни – ни одна из картин не сцеплялась с действительностью. Из этого своего бессилия я совершенно естественно заключал, что я молод. А что бы вы сделали на моем месте? Молод надолго. Молод навсегда. Привилегия, которая меня даже не поражала. Люди, которые со мной общались, видели перед собой сорокалетнего, потом пятидесятилетнего, все менее и менее свежего мужчину, и из этого видения они делали вывод, который напрашивался. Но они ошибались. Они не видели меня таким, каким я был: не бессмертным – что было бы банальным, – а молодым. Молодой человек пятидесяти, вот-вот шестидесяти лет, которого раздражали проявления почтения, которого возмущали редкие телесные усталости. Все изменилось в тот день, когда, внешне став старым человеком, я заметил, что старость так и осталась для меня непостижимой… Я потерял свое будущее, как некий человек потерял свою тень. Однако я достаточно здравомыслящий человек, чтобы понять, что это будущее и стало сегодня моим настоящим. Мне говорят это зеркала… Мне говорят это ваши лица… Мне не удается поверить в свое настоящее … сегодня… завтра… Дыра, пустота находятся уже не передо мной: я уже внутри…»

Жос говорил со старательностью человека, который не повторяет сформулированное у него в мыслях утверждение, а пытается, слово за словом, обрисовать свои ощущения. Даром что я не была завсегдатаем салона с ширмами из черного лака, я догадывалась, по несколько шокированному выражению напряженных лиц, что Жос перешел допустимые границы. Но, находясь в замешательстве, люди, присутствующие в салоне, испытывали достаточно уважения или симпатии к Жосу, чтобы он мог продолжить подбирать слова.

Когда же он начал говорить о Клод?

«…Моя жизнь после нее, или ее жизнь после меня, я часто себе это представлял. Несмотря на то, что мое будущее куда-то ускользало от меня, я был в состоянии представить себе будущее нашей любви или, если предпочитаете, последующие дни нашей любви, представить себе их со страхом и ужасом, но в то же время и с безжалостной точностью. Разумеется, реальность оказалась ни в чем не похожей на мои кошмары. Я боялся, что жизнь будет невозможна, но я открыл, что выжить почти легко, а дальше – серая, без вкуса жизнь… Универсальная тошнота, но почти приятная».

Полулежащему с предельной грацией министру удалось взглянуть на часы так, что никто не заметил. Жос теперь пытался поймать хотя бы один взгляд, но все наши лица были опущены, выражая глубокую сосредоточенность. Его полуоткрытые губы дрожали. Колетт Леонелли наклонилась над огромным низким столом и протянула к нему руку, но так далеко от него, что он не мог ее пожать. Бьянка встала, наполнила бокалы, предложила их. Молчание затянулось, заполняемое только жестами Бьянки, шелестом ее платья, звуками оседающих поленьев, которые шевелил маленький желтый человек. Мне хотелось встать и завыть. Реми сильнее сжал мою руку.

На улице он тоже не отпускал меня. Мы ушли первыми. На пороге я испытала сожаление: квартира Колетт показалась мне гротом, утопающим в духах, темным и золотистым, который продолжался и снаружи, теряясь далеко в ночи сада, в глубинах волшебного и обманчивого города, гротом, который я не сумела изучить и откуда бежала, торопливо, тайком. Колетт, непроницаемая, обняла нас. «Бедный Жос», – прошептала она; она тоже покинула его.

На следующий день Реми отвез меня в Шаман во второй раз. Мы не предупредили заранее о нашем визите, чтобы не заставлять домашних специально готовиться к нашему приезду. «Мне не нравится, когда у мамы эти ее голубые волосы», – сказал Реми, смеясь. В действительности же они у нее желтые с сединой, и она занималась садом в грубых рабочих перчатках. Сторожу уже осточертело присматривать за исступленными Вольтером и Руссо, осаждавшими овчарку за оградой его домика. «Вы хотите ее пристроить? – спросил у него Реми, – я возьму ее у вас…» Вот таким образом мы поместили собаку на заднем сиденье «универсала», в котором Реми решил отправиться в обратный путь. У него на этот счет была своя идея. «Ты ненормальный!» – заявила г-жа Кардонель.

– Ее зовут Зульма, – сказал сторож. – Так решили дети.

Собака сидела в машине, навострив уши, и следила за нашим разговором с необыкновенным вниманием. Когда мы приехали на улицу Шез, она побежала впереди нас по лестнице, выгнув спину. У овчарок особая, свойственная только им, манера осторожно взбираться по ступенькам, держа нос на уровне ковра. Она остановилась на третьем этаже, обернулась, подождала нас. «Ну вот, она сделала свой выбор», – констатировал Реми. И позвонил в дверь Жоса.

ОБЩИЙ ПЛАН IV

Во время обеда у Леонелли он рассказал Реми о собаке в Бегюде. Огромная то ли ирландская, то ли пиренейская овчарка, одна из тех лохматых анархистов, породу которых он всегда путает, но представляет их себе как хороших спутников, друзей семьи. Он заметил ее, сбитую скорее всего машиной, в траве, на обочине. Это было при въезде в деревню, а Жос ехал медленно. Даже не деревня, а селеньице из десяти домов, называющееся Бегюдом. Между Динем и Монпелье по крайней мере деревень двадцать носят такое название.

Собака уже давно покинула этот мир. Она лежала на боку, вытянув лапы и демонстрируя мудрость и покой, какие встречаешь только у мертвых. Эта безмятежность вводит в заблуждение автомобилистов, которые, увидев таких собак и считая, что они спят, замедляют ход и объезжают их. Иногда, если хорошенько приглядеться, заметишь немного испачканные кровью ноздри и пасть. Да еще над ними кружат мухи.

Жос увидел все с первого взгляда. Эта картина запечатлелась у него. Он только что остановился на несколько дней в уединенной гостинице в паре километров от того места, в Эгпарсе, где – из-за неприятностей с франком – не слышалась французская речь. Поэтому он неизбежно несколько раз в день проезжал через то местечко: гостиница располагалась в конце тупика.

Жос был уверен, что к следующему его появлению здесь собаку уже уберут, бросят на свалку, а то и выроют ей яму. Но нет, она оставалась по-прежнему там же, в десяти шагах от входа в красивый дом, такого выскобленного, реставрированного. Жосу показалось, что она уже раздулась под лучами южного солнца. Но на следующий день она была там же. Жос притормозил, невольно поднеся руку ко рту, как будто боялся, что его вырвет.

Изо дня в день, в течение недели, которую он провел в Эгпарсе, Жос вновь и вновь видел падаль, понемногу распадавшуюся на составные части, распространявшуюся в траве, в пыли, и теперь он нажимал на газ при приближении к подъезду, хотя старался отвести глаза в сторону:, он не мог не замечать, за краткий миг брошенного взгляда, бесформенную кучу, бугорок из костей и шерсти, не мог не представить себе надоедливого жужжания мух и запах. Особенно запах, который должен был окутывать элегантный дом, его сад, его террасу, может, еще и бассейн? И Жос думал о людях, которые проводили там лето, о людях со вкусом, судя по порталу сине-лавандового цвета, по фонарям, по итальянским горшкам, по другим красивым деталям, о людях, которых тошнотворный запах скорее всего прогонял из сада, с террасы, заставлял их запираться, закрывать окна в глубине прекрасного дома, там, куда еще не проник торжествующий запах смерти.

Жос рассказывал эту историю вполголоса, стараясь не привлечь других слушателей, рассказывал меньше даже для Реми, чем для того, чтобы проверить себя, проверить, хватит ли ему мужества найти верные слова. Он даже не заметил, или почти не заметил, с каким вниманием слушал его певец и как исказилось его лицо. Он говорил ради самого себя, ради самоочищения. Чтобы положить в черно-золотом салоне, в котором последний раз он был еще до потопа, разложившийся собачий труп из Бегюда, чтобы его вонь перекрыла аромат палочек из розового дерева, которыми Колетт запасалась в Лондоне, и чтобы приглашенные – этот пройдоха Шабей, этот резвый министр – были вынуждены обходить его на глубоком ковролине, чтобы не поскользнуться в сукровице и на крови.

Когда он открыл свою дверь вечером 13-го сентября, и когда Зюльма, сидя, наклонила голову набок, слушая молчание троих людей, как собаки слушают какое-нибудь царапанье или голос за дверью, он понял, что Реми запомнил его историю красивого зловонного дома, а может, и в голове Элизабет что-то удержалось из длинного скучного перечня раздавленных собак, угробленных кошек, погибающих тяжким французским летом деревьев, о которых он поведал ей месяц назад.

Зюльма ждала любви, ласки. Домик сторожа в Шамане, высокая решетка, запретный парк, эти силуэты, там, с мягкими голосами, два самца, готовых схватиться за нее: ничто из всего этого не сулило потерявшей хозяев суке ни уверенности в жизни, ни безопасности. Она ждала, подняв уши, не проявляя страха, но и не чувствуя себя спокойной, и неизвестно как разбираясь с историей предательства или забывчивости, которая ранила ее таинственную животную память. Когда Жос наклонился и заговорил с ней, потом встал на колени, на пороге, между смутными и тревожными запахами города и другими, незнакомыми запахами чужого дома, Зюльма осталась сидеть – может быть, этому научили ее в другой жизни? И научили когда-то этому гордому поведению обученных собак? Она осторожно лизнула наклоненное к ней лицо, фыркнула, встала, рысью вбежала в квартиру и направилась к дивану в гостиной, прыгнула на него и легла. И только напряженная поза да взгляд, устремленный на стену, пристальный, но направленный в сторону, выдавали степень ее неуверенности. Она услышала позади себя смех. Тогда она полностью вытянулась, положив морду между лапами, вздохнула, пожевала язык и подняла глаза на людей.

Отныне в жизни Жоса было присутствие, это ничтожное дрожание воздуха, по которому узнавалось в закрытом помещении дыхание жизни. Первые дни собака почти не расставалась с ним: она вставала, когда он вставал, выходила из комнат вместе с ним, следовала за ним в коридоре, опустив голову, труся деловитой походкой. Не могло быть и речи, чтобы оставить ее одну. Жос в самые неожиданные моменты ловил внимание Зюльмы, направленное на него, точный взгляд овчарки, устремленный в его сторону. Ночью – с первого же вечера, она стала спать на диване, который занимал стену комнаты и господствовал над кроватью, над коридором и двумя дверями – Жос слышал, как она вздыхает, делает глотательные движения, похрапывает какое-то время, стонет, реагируя на какой-то приснившийся ей сон, поднимается и крутится вокруг своей оси несколько раз, перед тем как снова лечь. Иногда она тихо слезала с дивана и ложилась рядом с кроватью, положив голову на полу халата. Утром она с щенячьей нежностью тыкалась носом в шею мужчине, в ухо, не пытаясь лизнуть, до того как какой-нибудь жест или ворчание не подтверждали ей, что хозяин возвращается к жизни. Ей нужна была прогулка в десять часов, мясо по возвращении, игры все оставшееся время. Серые теннисные мячики, все изжеванные, катались по паркету, на котором она поскальзывалась, преследуя их. Когда какой-нибудь мячик закатывался под низкую мебель, собака распластывалась там и, устремив глаза в зияющую тень, где исчезла ее добыча, отрывисто и пронзительно тявкала, все более и более нетерпеливо, пока Жос не приходил, не ложился на пол и, уткнувшись носом в нос собаки, под ее сверкающим взглядом, не протискивал руку под комод или сундук и, согнувшись в три погибели, весь пыльный, не схватывал беглеца.

Три-четыре раза в день Элизабет прислушивалась к этой череде прыжков, скольжений, приглушенного лая, в которых она узнавала игры в мяч. Теперь она встречала на лестнице кубарем скатывающуюся вниз, на прогулку, собаку и Жоса, следовавшего за ней, бодрого, идущего с деланно важным видом, держа поводок в руке. За четыре или пять дней его узнали все в квартале, хотя до этого он в течение пяти месяцев ходил по тем же улицам, и никто не обращал на него внимания. Его стали приветствовать. Ему задавали банальные и умильные вопросы, к которым чувствительны, как известно, хозяева собак. У него появилась привычка выходить в куртке и с платком на шее, в одежде, гораздо более подходящей, чем его вечные костюмы, для человека, идущего в сопровождении овчарки, с которой приходится разговаривать вполголоса. Зюльма поворачивалась к нему, скосив глаза, и ускоряла свой неровный шаг. Жос отказался от двух забегаловок, где суку встретили плохо, и стал завсегдатаем ресторана на улице Шерш-Миди, слишком дорогого для него, где один Лабрадор песочного цвета, лежащий у бара, приветствуя Зюльму, приходил в состояние иступленного блаженства.

Прогулки Жоса по городу стали совершаться по определенному маршруту с какой-либо целью: набережные Сены, Тюильри, где можно было побегать, пока не слишком разозлятся сторожа, Марсово Поле, где с наступлением вечера начинались странные состязания по бросанию палок вдаль. Были у них и свои запретные места: такая-то и такая-то улица, куда собака отказывалась идти, как если бы в своей предыдущей жизни она, например, пережила там ужасное испытание. Часы, проводимые на улице Шез, больше не отдавались на откуп прострации или сиесте. Дрыхнуть среди дня под неусыпным взглядом большой собаки невозможно. Зюльма навязала Жосу логичные действия и самоуважение, от которого он из-за одиночества чуть было не отвык совсем. Он навел в квартире порядок. Почти тридцать лет он сваливал свою почту в картонные коробки, не разбирая ее, из суеверного и профессионального уважения к прозе бумагомарателей, даже если она была частью быстро забытых и не имевших продолжения литературных опытов, данью раздутому тщеславию или же представляла собой счета поварихи. Жос недавно дал Мюльфельду и Анжело покопаться в некоторых ящиках. Они провели там нечто похожее на классификацию: приличного размера скрепки соединяли одно с другим письма одних и тех же авторов, делая их чтение одновременно более удобным и более ностальгическим.

Следы, оставленные этими толкователями, напомнили Жосу о письме Мюльфельда, забытом месяц назад. Тогда он не ответил на него из-за своего безволия; теперь он заставил себя написать несколько вежливых строк: туманно извинился за свое молчание, сославшись на «траур». Потом, подумав, начал по-другому: «Внезапная смерть моего свояка, Конрада Крамера…» Он объяснил также, что апрельское послание до него так и не дошло, «равно как и многие другие…» В остальном письмо как бы пресекало все жалобы на судьбу. Он подписался, наклеил марку и тут же отнес его с чувством облегчения на почту. Собака обожала прогулки до почты на улице Ренн.

В квартиру Элизабет, где Реми проводил все больше и больше времени, доставили белый «Бехштейн». Жос слышал аккорды гитары, фортепьяно, обрывки музыкальных фраз, повторяемые по двадцать раз. Он подшучивал над ней: «Ты будешь жаловаться хозяину на старого типа с его шавкой, а я скажу ему, что думаю о проклятой певичке с пятого…»

В саду в Шамане прошел сеанс фотосъемок для обложки пластинки на сорок пять оборотов. В дело пошло все: семейное фортепьяно под кедром, Элизабет в цыганском наряде, Элизабет, изображающая гостиничную воровку, Элизабет в виде Голубого Ангела. Фотограф и его ассистент разыгрывали из себя художников. Элизабет прилагала столько же усилий в следовании их указаниям, сколько в работе над своим голосом с ведьмой, живущей на улице Жофруа-Ланье, проявляла столько же доброй воли, сколько при исправлении, вместе с Реми, текста песен. «Вот так же серьезно она, наверное, вкалывала и в команде Боржета», – подумал Жос, наблюдая за ней издалека. Он спрашивал себя, что означают эти две складки, появлявшиеся иногда на лбу Элизабет: долго она еще будет изображать из себя святую недотрогу? Именно Реми настоял, чтобы Жос приехал в Шаман. «Мама будет очень рада», – пообещал он смеясь. Слово «мама» он произносил как-то по-детски. Зюльма, осторожная в те времена, когда садовник привел ее на обрывке веревки, демонстрируя особь, оказавшуюся в тяжелых социальных условиях, сейчас вернулась с видом триумфатора. Заполучившая теперь хозяина, с которого она не сводила глаз и терлась боком о его брюки, она удовлетворилась тем, что, отрывисто щелкнув два-три раза челюстями, заставила Вольтера и Руссо посторониться. Сеттеры приняли информацию к сведению и улеглись, восхищенные, в нескольких шагах от нее.

Жосу совсем не нравилась эта роль старичка, которую возрастная логика обязывала его играть. Держа руку на шее собаки, он наблюдал, как г-жа Кардонель наблюдает за ним самим. Вежливость и любопытство вели переменчивую борьбу на лице с голубыми волосами: у нее вызывал интерес этот сопровождавший Элизабет шестидесятилетний тип с образцовыми несчастьями. Г-жа Кардонель называла Элизабет не иначе как «мой малыш» и часто обнимала ее. Жоса она называла «господином». Они говорили о животных. Элизабет во фраке и цилиндре, с тростью в руке, сидела верхом на самой нижней ветви кедра. «Сейчас мне будут рассказывать о всех маленьких Кардонелях, которые на этой ветке…» Жос вздрогнул и, не извинившись, встал и пересек лужайку. Как же хороша была Элизабет! Зюльма встала рядом с ней, положив передние лапы на кору дерева, и все сразу поняли, что это будет лучшее фото, то самое, которое после множества бесполезных колебаний украсит обложку диска.

Пока фотографы укладывали свой материал, складывали в чемоданы одежду, затаскивали фортепьяно обратно в гостиную, три собаки устроили на лужайке такую безумную возню, что, проходя мимо, можно было услышать тяжелое дыханье старого Вольтера. На какой-то момент все остановились, глядя, как играют собаки. Элизабет, все еще в костюме Марлен Дитрих, не торопилась снимать черные брюки, блестящие туфли и белый гофрированный жилет, которые ей так шли.

Реми пришлось вмешаться, чтобы остановить возню собак, пока у Вольтера не случился инфаркт. Ему пришлось броситься на траву, чтобы на полном бегу остановить Зюльму. Элизабет сжала руку Жоса и подбородком указала ему на лужайку, на которой газонокосилка нарисовала свои более или менее зеленые параллели, на фортепьяно, спокойно стоявшее на верхних ступенях террасы, на тени, которые удлинили конец дня и осень. Потом тихонько спросила: «Ну что? Вы сами, вы в это верите?»

– А почему бы и нет? – ответил Жос. – Не двигайся больше, не смейся, сейчас вылетит маленькая птичка. Да, почему бы и нет? Если сумеешь сохранить свою серьезность…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю