355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Франсуа Нурисье » Бар эскадрильи » Текст книги (страница 23)
Бар эскадрильи
  • Текст добавлен: 21 сентября 2016, 14:17

Текст книги "Бар эскадрильи"


Автор книги: Франсуа Нурисье



сообщить о нарушении

Текущая страница: 23 (всего у книги 31 страниц)

– Наши встречи? (Он кажется удивленным, останавливается, встает передо мной. Я чувствую, как я становлюсь меньше ростом.) Наши встречи – это в последние десять месяцев лучшее, что есть у меня в жизни. Но я не могу красть у тебя больше времени, чем я это делаю сейчас. Например, этот вечер… Мне все противно, я все порчу. Что ты делаешь рядом со мной? А эти три воскресенья? Как ты смогла провести, ты, эти три воскресенья со мной? Я подсчитал: я встретил тебя на вокзале и отвез на вокзал… Мы не расставались… А в июне! Этот проклятый месяц, полный обнаженной кожи и цветов, вся эта вакханалия удовольствий, эти утра… Ты понимаешь? Июньское утро в прошлом году, и там слышался шум потока, голоса детей и, как бы это сказать? Этот звук солнца в горах… У меня в голове осталось воспоминание огромного солнца и шума. Я все время нахожусь там, я ничего не могу с этим поделать, я там нахожусь уже больше года. Особенно ночью, долгими ночами. Только что в ресторане я был уверен, что увижу Клод, сидящую рядом со мной, стоит только оторвать глаза от меню. Я слышал свой голос, старался сдержать себя, слышал этого прохвоста метрдотеля, видел все эти слова в меню и был уверен, что вот сейчас Клод меня спросит, спросит своим насмешливым легким тоном, что со мной случилось. Одной какой-нибудь шуткой она вылечивала все мои воображаемые болезни. И одному богу известно! Ты ведь тоже обладаешь этим даром. Даром острых слов и ласковых движений. Ты идешь рядом со мной, и волны утихают. Женщина должна бы всегда уметь ходить по волнам. Послушай, ветер спал.

Сильные порывы ветра, которые дули в древках флагов, в бассейне, утихли. Видно, как быстро проходят облака, то скрывая луну, то ее открывая. У меня по коже прошла дрожь, и Жос снял свой пиджак и накинул его мне на плечи. Он оставил свою руку там, где она находилась, в одном из тех псевдообъятий, секретом которых он владеет. Я вдруг почувствовала, что с меня хватит, хватит этой игры в прятки без правил и без цели. «Я устала, – сказала я, – я возвращаюсь».

С поспешностью, которую мне трудно понять, Жос ведет меня к моей машине. Мы огибаем отель справа, по улочке, с которой видно посреди приморских красот зал ресторана, в котором ужинают люди, смеющиеся беззвучным смехом.

– Вы жалеете, что приехали?

Жос уже во всю прыть куда-то улетает от меня, далеко-далеко. «Сюда или куда-нибудь еще…» Он сказал это так тихо, что я из-за ветра могла бы его и не расслышать. Я думаю о завтрашнем дне, о долгом воскресенье, о медленно – будто у них путы на колесах – тянущихся машинах, о грязной скатерти после обеда. У меня совсем не будет сил! Я хочу только одного: закрыть дверь, ставни и спать, спать. Я больше не хочу тянуть, вести, подталкивать этого галантного калеку, который говорит «сюда или куда-нибудь еще…». Жос, стоя на тротуаре рядом с моей машиной, наблюдает за мной. «Я уеду из Довиля завтра утром, очень рано, – наконец сказал он без каких-либо других объяснений. – И скорее всего я уеду из Парижа… Я еще не знаю… Я тебе напишу».

При этих словах он повернулся и пошел, не попрощавшись, не поцеловав меня. Впервые за десять месяцев мы расстаемся как чужие. Я нанизываю один за другим на нитку дороги мелкие коварные виражи, а мои глаза полны слез и злости. Что их делает, эти виражи, такими опасными? Дождь или гнев?

* * *

Нас увезли в самую глубь Франции, в забытый богом уголок. И если бы мы позвали на помощь, нас бы никто не услышал. Поля, кишащие личинками клещика-краснотелки, окружают замок, насколько хватает глаз. Иссушенные дороги теряются в лесах, полных ядовитых грибов. Иногда на террасе возникают с путеводителем в руках голландцы, которых счастье не интересует.

Отпускники, любящие хорошую кухню, сменили вежливые незаконные парочки и выжили нас из Сен-Тимолеон. Прованская гостиница с потрясающей репутацией – Мезанж составляет список звезд, которые, как он сам видел, здесь побывали, – успела нас разочаровать за два дня. И вот мы обосновались в единственном замке-отеле, который не станет искать ни один здравомыслящий турист, настолько он затерялся в стороне от дорог, от изысканных ресторанов, от выдающихся мест, монастырей и фестивалей. Посреди желтой лужайки, в бассейне, вырытом при Людовике XV, карпы и головастики ждут, когда я соберусь искупаться. Лабель и Блонде принялись за дары Луары, ибо мы оказались как раз на полпути между белым сенсерским вином и фолльбляншем. Жозе-Кло удрала на третий же день: Блез молчит, как дог. Комнаты уродливы, в средневеково-семейном стиле с «красивыми штучками» 1900-го года. Иметь прошлое – какой ужас! И какой ужас – продавать его вот так, по-холуйски, каким-то слабоумным или фанатикам старых камней… Весьма сомнительный барон, хозяин замка, изображающий из себя аристократа, носит двубортный пиджак, как у агента страховой компании, и прячет свои дурные мысли под опущенными, как от птоза, веками. Он притворяется, что вынужден помогать «персоналу, заваленному работой», чтобы поднять мне в номер поднос с завтраком, который он ставит на мою кровать. Жесты у него какие-то неопределенные, зато очень определенный взгляд. Мы встречаемся все семеро в девять часов в библиотеке, куда нам все утро приносят полные кофейники. На бледной, съедобной коже Шварца свирепствуют личинки клещика-краснотелки, и он исподтишка почесывается там, где носки и пояс преграждают маленьким кровопийцам путь, доводя их жестокость до предела.

Мало-помалу работа продвигается, сцена сменяет сцену, эпизоды следуют за эпизодами. Отныне у нас есть сноровка. Юмор нас не расслабил. Ланснеру, приехавшему за новостями и подавленному претенциозной готикой этих мест, Боржет сделал блестящее резюме как проделанной работы, так и той, которую нам осталось сделать. Мы даже сами восхищаемся тем, что придумали такую цепь катастроф, гадостей, шумных бунтов и нравоучительных умозаключений! Мы ненавидим эту ссылку в царство рыжей травы и разбитых дорог, но все объяты одинаковым стремлением как можно скорее закончить эту головоломку. Если бы мы сейчас разъехались и взяли хотя бы неделю отпуска, коллективные воображение и память, развившиеся у нас, перестали бы функционировать. Мы бы потеряли нить. Никто из нас не воспринимает всерьез результат своей работы, но сама работа, со своей логикой, со своими правилами, со своей честностью, сама работа нас волнует. Мы выдадим в назначенный час сытное и аппетитное пирожное.

Я бы не решилась высказаться столь свободно во время пленарных встреч нашего септета. Никогда не знаешь, на каком уровне цинизма или легковерия находится каждый из нас. Трудно смеяться, не кривя душой, над работой, которая покрывает долги, займы, оплачивает морской отдых для детей, добавляет лошадей к семейной упряжке. Даже анархист Блонде начинает говорить о «Замке» с почтением. И потом, как могут писатели-неудачники не уважать дело, которое взывает к их таланту, не заставляя, однако их писать?..

Я начала вечер за вечером сочинять песни. Проект, услышанный как комплимент, живет во мне, обнаруживая свои положительные и отрицательные стороны: он уже свел на нет слабое желание написать роман и он учит меня не стараться контрабандно привнести в «Замок» слишком много слов, ситуаций, чувств, дорогих моему сердцу. Если бы я могла объяснить все это Жосу – но вот уже три недели «Шез» не отвечает, – он сделал бы из этого вывод, что я уже испачкалась о ту работу, которую сейчас выполняю. Он не простил Блезу этой грязи, раскусив нашего работодателя сразу, как только он изложил ему проект сериала. Дихотомия. Заработок с одной стороны и уважение – с другой. Похлебка и душа. И у меня тоже все обстоит так же? Если да, то это очаровательное ощущение. Я беру на заметку остроты. Смешные случаи, формулы, всякий вздор, крики души и другие прелести, которые приходят в голову в то время, как мы вспахиваем жирные черноземы Боржета, а вечером, потихоньку, как говорится в одном моем любимом романе про господина де Коантре: «Я все это коплю». Я становлюсь белкой, собирательницей слов. Песня – это две-три пустячные находки, иногда одна, откровение, нервический вывих, сердитый или радостный, который надо только схватить. Одна бывшая с улицы Бланш, которая завела теперь роман с Движением молодых коммунистов, где она, милашка, воспевает революцию, как-то между двумя заездами на Лазурный берег, где у ее мужичка красный парусник и красный бассейн, мне объяснила, как надо делать. Я беру песню, где мне нравятся слова и мотив, и нашлепываю поверх свои слова. Этот прием позволяет напевать, работая, опробовать рифму, впечатление. Чаще всего я стараюсь одеть по своему вкусу песни Кардонеля, мои любимые, вместе с песнями Бреля, движение которых мне очень подходит. Именно так, напевая «Безумную», одну из самых красивых, самых таинственных, как бы произносимых шепотом, я натолкнула Боржета в Плесси-Бурре на идею предложить мне попеть в эпизоде президентской охоты. Однажды майским вечером, в прошлом году. Гроза крутилась вокруг да около весь день, но так и не разразилась. Нервы у всех были натянуты. Number One был раздражен как никогда. Вечером Боржет и Мезанж, под предлогом, что нужно отметить день рождения (Дельфина утверждала, что ей двадцать пять – нелады с арифметикой!), организовали выпивку на веранде замка. Между деревьями в горшках и китайскими ширмами. Беатрис скребла по гитаре, не так уж плохо, и я начала напевать «Безумную», не задумываясь, потому что Беатрис наигрывала ее потихоньку, грустно, подняв вверх черные глаза. Над лесами или над Луарой, вдалеке, слышались раскаты грома. Боржет тогда быстро воодушевлялся. Как раз только что Жозе-Кло впервые приехала к нему на съемки. И у него тогда получалось заражать своим счастьем других людей: он вызвал меня на бис. Я постаралась, и тем же вечером, в двенадцать часов, он принес мне сцену, полностью измененную с единственной целью – дать мне возможность проявить мои таланты. «И потом, почему подружка авиапромышленника не могла спеть в кабаре, в подвальчике, в лодке?» Жозе-Кло смеялась. Она находила жизнь гораздо более веселой, чем раньше, когда она скользила по коридорам улицы Жакоб с покорным видом и искусанными губами монашки.

Я образ персонаж, который привел бы в восторг Гандюмаса, – с красным платком вокруг шеи, в короткой юбочке, и я откопала забытую песню Фреэля: это надо же! Президент Ленен удостоил меня короткой запиской. А я ведь сделала это шутки ради. Мне удаются только шутки: мой первый роман, стать сценаристом, сыграть комедию… А теперь еще и спеть!

Скоро уже два года, как я наблюдаю за жизнью Жозе-Кло. У нас никогда не бывает в избытке общих тем для разговора, а уж до лета-то их и вообще не было. Я ее принимала за дочь Жоса, а дочери шефов никогда не стимулировали моих чувств. Я это уже говорила: она едва касалась стен, с восхитительным телом, с огнем под слоем пепла, и т. д. Мне это не слишком нравится. Я вспоминаю каждую деталь ее встречи с Блезом. (В тот вечер она зажгла не Боржета, а Блеза. Вот разница между нею и мной: я слышу только истинное имя мужчин, каковым является фамилия, мне не нравятся их «малые имена», имена, даваемые при крещении. Жос здесь исключение. Но Жос никогда не будет одним из моих мужчин.)

Мы пришли с Мезанжем и Боржетом в то время, когда женщины надевают платья, из отеля «Пальмы» к дому Грациэллы. Я хотела было провести их тропинкой таможенников, но они возмутились. Еще чего, после шести часов тяжелого труда! Изо дня в день все это лето Боржет прибавлял в значительности. Он был из тех мужчин – и кто бы только мог догадаться об этом в Париже, глядя на него, упакованного во фланель? – которых море и солнце украшают. Взгляд его с каждым вечером становился все более бархатистым, а подъем ноги приобретал цвет поджаристой хлебной корочки. Каждый предмет он осматривал взглядом человека, который открывает для себя свою власть над миром. Жозе-Кло прибыла накануне, еще хрупкая, несмотря на уже появившийся летний загар, гибкая и ускользающая, как все жены, которым супруг уделяет не слишком много внимания. Она вышла на террасу последней, одетая в свою искреннюю наивность и в черный лен. Боржет смотрел на нее.

Мужчины, которых я волную, видятся мне толстыми кусками мяса, которые вот-вот начнут сочиться кровью. Это животное, органичное, молчаливое. Когда Боржет оказался напротив Жозе-Кло, послышался быстрый и сухой треск искр. Он больше никого не видел и не слышал. Он зажегся, напрягся с почти драматической интенсивностью возбужденных мужчин, для которых все вдруг теряет значение, кроме той жертвы, которую они только что заметили. Наш Боржет! Свидетели кудахтали от возбуждения. Мазюрье был в Париже; Боржет был холостяком: ни одной досадной помехи, которая могла бы представлять угрозу для этого любовного дельца. Ни одной оглушенной и агонизирующей жертвы, от которой надо отводить взгляд. Старый закон лета царил в палаццо Диди Клопфенштейн, на террасе Грациэллы и в ее салоне с покрытыми белым полотном диванами, с огромными витринами из нефрита и коралла. Эти бледно-зеленые оттенки твердого камня, эти красные непристойные цвета внутренних органов, морской плоти или половых органов символизировали в моих глазах (еще достаточно ослепленных) смесь сухости и удовольствия, в которой жила клиентура Грациэллы. Реализм и чувственность. Но вот что меня особенно поразило в этом коротком замыкании, при котором мы присутствовали: Жозе-Кло, еще минуту назад неприступная – неприступностью тех женщин, совершенство туалета которых как бы отвергает саму мысль о каком-либо срыве – стала абсолютно естественно и с особым подъемом играть роль интриганки. Чувствовалось, что у нее в инстинкте заложено умение притворяться, лгать, быть жестокой или забывчивой. Прекрасная метаморфоза! Боржет, наш скромник, всегда, казалось, просящий прощение за какую-то свою удачу, мгновенно определил эту уязвимую жертву.

Мать Жозе-Кло весь вечер в упор обстреливала Боржета шутками, не спуская глаз с дочери, как бы беря ее в свидетели своего блеска и жалких оборонительных возможностей обреченной жертвы. Но Жозе-Кло, глядевшая на присутствующих с непроницаемым лицом и поджатыми губами, как еще совсем недавно в коридорах на улице Жакоб, неожиданно загоралась, когда к ней обращался Боржет. Ей было глубоко наплевать на переживания бедняжки Клод. Однако в конце концов она сослалась на то, что ей нужно сходить в палаццо, что она обещала Колетт Леонелли книгу, и ушла. Десять минут спустя удалился в состоянии невесомости и Боржет, огорчив всех и вызвав всеобщее оживление.

Даже я, столь часто образовывавшая пару то с одним, то с другим – причем иногда эти пары были настолько эфемерны! – я до сих пор продолжаю восхищаться той легкостью, с которой мужчина и женщина спариваются. Их дерзостью, их бесстыдством, тем удовольствием, которое они испытывают, изображая смущение и провозглашая на сто ладов, что они вместе. «Отныне Икс и Игрек вместе» – ничего не значащие слова, без цвета и запаха, а ведь выражают они пламенную реальность. Когда девушка падает в объятия мужчины, то от этого движения ее одежды какой-то момент развеваются в воздухе, наполняются неким таинственным ветром. Этот порыв волнует меня больше, чем все последующие жесты, проистекающие из этого первого. Девушка, отдающаяся мужчине, похожа на «Марсельезу» Франсуа Рюде, – ну, более или менее. Хотя лицо обычно бывает менее свирепым.

Сегодня, в этот июльский полдень, когда правительство выступает перед депутатами, Мезанж нам дал выходной. Ожидалась программная речь. Собираются ли они национализировать Картье, вина Шампани, чемоданы Вюиттон, высокую моду, аспирин, недвижимость, загородные клубы, лыжные станции, рэкет в бассейнах и на чартерных парусниках? Все старались проникнуть в намерения этого толстого человека с Севера с его сентиментальными и звонкими речами, с его сердитым, возмущенным и доверчивым лицом, возведенным на тройной пьедестал из жира. Ходили разные слухи, поддерживаемые со смехом даже теми, кому они угрожали. Я это поняла – настоящие богачи редко воспринимают жизнь трагически. Мы поехали к Грациэлле. Но единственный в Талассе телевизор располагался в той комнате, возле кладовой, где в самые жаркие часы дня и вечером собиралась прислуга. Узнать там, под непроницаемыми взглядами метрдотеля и шеф-повара, под каким соусом тебя скушают, не было никакой возможности. Тогда мы понеслись в Сан-Николао, где Леонелли, как только приехала, сразу взяла напрокат три телевизора. В перегретой гостиной – ветра не было и утром забыли закрыть ставни – около дюжины гостей Колетт прилипли к экрану. Леокадия Даньелз, чей муж находился в Лос-Анджелесе, вызвала его по телефону и держала на другом конце провода, положив аппарат себе на колени, вполголоса повторяя либо переводя банкиру, слово в слово, заявления премьер-министра. Время от времени слышалось, как Даньелз ворчит там у себя в Калифорнии своим ужасным голосом: «Они Меня национализируют, да или нет, черт возьми? Непонятно, все это непонятно!» Леокадия, невозмутимая, зажимала трубку между плечом и ухом, зажигала сигарету и вновь принималась нашептывать. В те мгновения, когда из-за шума в Ассамблее выступление прерывалось, кто-нибудь спрашивал у миссис Даньелз: «Но ведь, Леокадия, вы же американцы… (или «живете в Монако», или «являетесь подданными принца Вадуца»: похоже, никто точно не знал). Вас же это не касается!»

– Увы, дорогие мои, вы очень милы, но, видите ли, мы тоже французы… Трудно поверить, да? Дани, похоже, был таким героем во время боевых операций в 1944-м году, что после войны ему всучили этот французский паспорт, а он с его сентиментальностью его принял. Ну а слово за слово, половина его дел стала французской… Банк, типографии, закусочные на автострадах, отели…

– Даже отели!

– Ну, да… ты знаешь, дорогая, это так шикарно, эти французские названия, сомелье в их черных фартуках, соусы, гравюры Версаля, все такое прочее… Ты же помнишь, как Дани любил Генерала…»

Она закрыла глаза и говорила тихим голосом, как бы поверяя что-то, лаская губами трубку: «Нет, Дани, я не рассказываю всю твою жизнь, но это же правда, ты любил Генерала, разве не так? Сейчас… (она открыла глаза)… они как мальчишки, понимаешь, хлопают откидными крышками своих столов, кричат… Это не очень интересно. Внимание, он опять начинает…»

В глубине салона иногда проходила, будучи не в состоянии оставаться на одном месте и бросая презрительные взгляды, Сильвена Бенуа, сделавшая свой выбор в пользу революции. Должно быть, она повторяла про себя: «Я львица в клетке»… Или, возможно: «Я разъяренная пантера»… и имитировала Мелину Меркури, которую видела однажды у друзей, когда та разыграла в натуре потрясающую сцену ярости. В раскаленном воздухе кружили мухи. В соседней комнате неаполитанцы Марко и Колетт стучали по столу картами, но время покера и выпивки еще не подошло, и они с легким осуждением следили за своими друзьями, ловящими каждое слово этого провинциального оратора. Единственный, кому в их глазах удавалось сохранить лицо, был старый Гратеньо, вдовец, отошедший от всех своих руководящих должностей, защищенный своими миллиардами вне подозрений, он приехал из своего загородного замка к Грациэлле, которая приходилась ему племянницей через бог знает какие загадочные генетические и светские связи. Он смотрел на экран издалека, без очков, но держа руку у уха и направляя его в сторону голоса, что придавало ему вид слона, подстерегающего охотников. «Болваны! – гудел он иногда, – Ах, какие болваны!», поскольку любая, даже самая невинная фраза премьер-министра обладала способностью разжигать его ярость. «Гектор очень хорош, – оценил Шабей. – Какая форма! Сколько ему лет? Восемьдесят три, восемьдесят четыре? Да! Он не из тех мальчиков из хора, которые дают себя обобрать…» Но Эктор Гратеньо – в белых носках и белых туфлях, с белыми, отдающими голубизной волосами, такого же нежного оттенка, как и его рубашка – ничего не слышал. Ругательства выходили из него беззлобно, с правильными интервалами, как плевки лавы из старого вулкана. Я пошла его поприветствовать, и его острый взгляд изучал меня с беспощадной жесткостью, отточенной за шестьдесят лет на чтении контрактов, на прощупывании противников, женщин, своей собственной семьи. «Авиапромышленник!» – подумала я. В первый раз я видела, видела живьем возможную модель для персонажа, на роль которого Боржет наметил Лукса. Было бы хорошо привезти сюда на несколько дней будущих исполнителей ролей в сериале для стажировки, для практической работы, для фотосафари. «Болваны!..» Грациэлла обволакивала своего дядю умиленным взглядом. Боржет бесшумно подошел ко мне. «Ты тоже об этом думаешь?» – прошептал он.

С этого дня наша работа приобрела больше остроты. Боржет не сделал ни одного торжественного заявления, но, останавливая на мне свой взгляд, свою улыбку, он придал нашей истории более карикатурную направленность. Несколько раз я его подлавливала на том, что он вставляет в диалоги фразы, услышанные у Грациэллы, слова, похожие на капли кислоты. «Ты уверен?» – спрашивали Бине, Миллер. И позже, во время съемок, происходило то же самое: Боржет вмешивался, чтобы изменить одну реплику, сократить другую или оснастить их одним из тех слов, как бы немножко невпопад, которые сбивали с толку Number One (особенно его, наименее хитрого), но я признавала: у Боржета были и слух, и память; ему стажировка пошла на пользу.

* * *

Об этих месяцах съемок я храню путаные и счастливые воспоминания. Временами я знавала уже однообразную жизнь или безалаберную, но никогда еще обо мне так не заботились, не окружали таким вниманием, не перевозили, не наряжали и не поощряли так то минимальное чувство самолюбования, без которого нет комедии. Я всегда любила пользоваться зеркалами. И мужчинами, которые тоже своего рода зеркала. Не для того, чтобы увидеть в них, насколько ты хороша, а для того, чтобы разглядеть детали, покритиковать себя, улучшить себя. Какое путешествие между комнатушкой на улице Ульм, домиком в Ванве и ледяным взглядом Эктора Гратеньо в палаццо Диди Клопфенштейн! И, как бы это сказать? Какая наука… В восемнадцать лет – вскоре после Жерлье, если мне не изменяет память – я мечтала о мужчине, который был бы одновременно и моим учителем, и компаньоном. Школьный учитель; компаньон в дороге – попутчик. Даже Жерлье я уже задавала вопросы, вопросы… Он вздыхал: «К счастью, остальные тридцать четыре не такие, как ты…» И теребил мою блузку. Кто-кто, но никак не Жерлье, не Жерлье, каким он был тогда, помог бы мне сбежать из особняка в Ванве. И тогда я покатилась. Я катилась по жизни, чтобы утолить свой голод и свою жажду, чтобы насытить свой взгляд, удовлетворить свой огромный аппетит, стремление познать и понять. И если бы мне нужна была ватага мужчин, чтобы найти ответ на мои вопросы, что ж, я прошла бы и через всю эту ватагу. Я их любила, так что все складывалось удачно. Иногда они понимали, иногда нет. Гандюмас, к примеру, был великолепен. Он говорил со мной часами, объяснял мне мир. Наши обеды, мои вопросы, его монологи, он называл их «толкованием текста». У него была просто страсть к коротким рассказам, к цитатам, «сравнениям», обзорам. Даже в больнице, когда он почти не мог говорить, к губам его подступали цитаты, и он невнятно бормотал их – его превосходная память превратилась в варево из слов, в нечто гниющее, во что превратился его ум, который тек, тек… Ах, чертовщина!

У меня было такое ощущение, что каждый день 1982-го года открывает мне новое правило, какой-то рецепт, какой-то профессиональный секрет, учит, как надо себя вести. Я становилась лучше с каждой неделей, я это знала и делала все, чтобы стать еще лучше. Часто Боржет позволял мне сочинять мои собственные реплики, и я хорошо их произносила. Случалось мне также их изменять, импровизировать. Это действовало на нервы другим актерам, профи, которых мое двусмысленное положение раздражало. Они делали вид, что простаивают из-за меня, и обвиняли меня, что я тяну одеяло на себя. Но мне удалось всех их приручить, одного за другим, начиная с женщин. И никаких приключений «на съемках»: я уже поняла, что это первое правило поведения. Я почти не покидала Жозе-Кло, пока Боржет был там. Некоторые типы, конечно, пытались подступиться. Режиссеры передавали друг другу как инструкцию: «Вокро? Попытайся, если сможешь, но лично я от этой затеи отказался…» Я стала фигурой высшего пилотажа. Чуть было, правда, не поскользнулась с Number Two, краснобаем с большим беарнским носом, как раз таким, какие я люблю. Однажды вечером в Будапеште: там всякие плуты со скрипками, чертово подслащенное вино, в общем пошлость! Днем я плохо играла: волнение, гроза, сцена с раздеванием, насмешка, которая выбила меня из колеи. Number Two меня успокаивал. Кажется, это так же эффективно, как заставить нас смеяться. Но тут мне как раз вдруг захотелось посмеяться, и скрипачам ничего не оставалось, кроме как убрать свои смычки. И все же, какое прекрасное лето!

* * *

А вот в этом году оно испорчено ностальгией. Воспоминания об отеле «Пальмы», Плесси-Бурре, Феррьере, об острове Балатон – эти два года перепутались у меня в голове и наводят на меня грусть. У меня ощущение, что все начинается заново, но магия куда-то испарилась. Шварц поругался с Боржетом и два часа спустя уехал. Не попрощавшись с нами. Какой он был жалкий и несчастный в огромной постели в «Пальмах»! Я представляю его, ждущего свой парижский поезд на перроне в Анжере, горький осадок, его глаза, становящиеся разными, когда он поднимает очки на лоб. Мы поехали на двух машинах обедать в Плесси-Бурре, где Number Two добивал натурные съемки с двадцатой по двадцать шестую серию. Когда мы приехали, я сразу поняла, что Беатрис и он… Ладно, поезда больше не останавливаются на моей станции. Беатрис смотрит на меня, как будто я была змеей, а она – маленькой птичкой. Number Two ведет себя церемонно и все время шутит. О, я просто терпеть не могу эти вина, которые пенятся или липнут.

Моя исполнительница карманьол из Движения молодых коммунистов встретила где-то под Нантом, где их летние турне пересеклись, Реми Кардонеля. Она рассказала ему, что я сочиняю слова к его музыке. У него, должно быть, сложилось впечатление, что я Гюго стихоплетов, если судить по возбуждению Карманьолы по телефону: «Он хочет тебя непременно видеть, ты слышишь, непременно! Если бы ты знала, какой он милашка…» Ладно, хорошо. Желание молчать и спрятаться где-нибудь холодными волнами скользит по моей спине, пока бедняжка рассказывает о своих успехах в Обществе кубинской дружбы в Плуманаке и в многофункциональном зале имени Че Гевара в Вильдьё.

– А где он, этот милашка?

– Завтра будет в Виши, а послезавтра – в Сомюре.

Сомюр? Это не край света. Я оставляю телефонограмму в отеле, где должны остановиться «артист и его музыканты», хлопочу, чтобы нанять машину, отваживаю поклонников, жаждущих составить мой эскорт, и трачу уйму времени на то, чтобы вымыть и высушить так, как мне больше всего нравится, волосы, чтобы они стали воздушными, легкими, как мечта! Надо изобразить ангела, когда чувствуешь в себе душу зверя.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю