Текст книги "Бар эскадрильи"
Автор книги: Франсуа Нурисье
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 22 (всего у книги 31 страниц)
БРЕТОНН
Ах! Какие мы все-таки смешные люди! Мы торгуемся из-за каждой неправильно поставленной запятой, из-за неудачного сочетания слов, но оставляем без поддержки и советов друга. Когда Форнеро пришел советоваться со мной в Англькевиль (впрочем, советоваться – несколько высокопарное слово), я посоветовал ему бороться и не уступать в этом деле с деньгами и телевидением, что ему как раз и ставят сейчас в первую очередь в вину. Словом, я ему дал самый опасный совет. Он последовал ему, и этот выбор стал для него роковым. А что бы означало «поддержать» его теперь, после того как я его подтолкнул к самому большому риску? Вспоминаю, как я был раздражен, когда узнал из газеты, через несколько дней после визита Жоса в Нормандию, о том, что в ближайшее время начнутся съемки «Расстояний». Я почти обвинил Форнеро в скрытности. Но этот проект мог вернуть ему удачу и надо было пожелать ему, чтобы все получилось. И вот волей удивительного случая я сейчас, почти два года спустя, в состоянии способствовать успеху или провалу фильма Деметриоса. Я неохотно согласился отвлечься от моей работы, чтобы возглавить жюри Каннского фестиваля. Ничего не подходит мне менее, чем выполнение космополитического и мирового обряда, который некоторые писатели превращают для себя в настоящее лакомство. Вся эта ответственность удручает меня и обескураживает; я принимаю ее слишком и в то же время недостаточно всерьез.
Я дал свое согласие несколько недель назад, когда отбор французских фильмов для конкурса был уже известен: я не без замешательства узнал, что «Расстояния» входят в их число. Много было перешептываний о том, что произведению не хватает блеска, что только вмешательство Президента, человека эрудированного и пожелавшего продемонстрировать свою симпатию к Форнеро, убедило сомневающуюся комиссию. Мне Форнеро никаких сигналов не подавал. Продолжает ли он интересоваться судьбой «Расстояний» сейчас, когда ему предстоит покинуть издательство? Успех, если таковой будет иметь место, придет все равно поздно, и если я правильно понимаю те интендантские проблемы, в которые Форнеро попытался однажды вечером заставить меня вникнуть, немного денег, заработанных на совместном производстве, даже плюс двадцать или тридцать тысяч экземпляров романа Флео, проданных в течение нескольких ближайших месяцев, не смогут заставить забыть те миллионы, которые Форнеро не сумел, как его в этом обвиняют, или не захотел заработать.
* * *
Меня здесь приняли и обращаются со мной с почтительностью, которую я воспринимаю как слишком стереотипную, чтобы это меня трогало. Я добился, чтобы меня не поселили в «Карлтоне», где обстановка напоминает ярмарочную. Меня поселили на склоне холма, где царит полный покой, и смежная с моей спальней гостиная позволяет мне собираться иногда с мыслями, не будучи вынужденным созерцать свою разобранную кровать, – картину, меня угнетающую. Шофер, выделенный мне для того, чтобы упростить мои перемещения туда-сюда, водит с приводящей меня в отчаяние лихостью. Приезжаю на просмотры с бьющимся сердцем. К счастью, он очень красив, красотой нехитрой и в некотором роде скороспелой, которой я, даже восхищаясь ею, одновременно и боюсь. Если Клаус, как до моего отъезда и предполагалось, приедет на несколько дней ко мне, то я не думаю, чтобы он слишком огорчился из-за присутствия этого Доменико. Так что я даже не знаю, должен ли я хотеть или нет, чтобы осуществился этот проект, о котором по телефону я стараюсь не распространяться. Правда, Клаус избавил бы меня от той или иной взаимозаменяемой соседки за столом, чья кожа, посиневшая от загара, отполированная и пропитанная редкими лосьонами, превращает для меня каждый ужин в экзотическое испытание. Я уже утратил умение смеяться и быть жестоким, свойственные мне в молодости. Клаус, хотя и не может мне их вернуть, радует меня своими злыми выходками и своей веселостью, похожими на мои прежние выходки, на мою былую веселость, о, воспоминания!
Я ценю привилегии моего президентства. Даже, может быть, чересчур. До такой степени, что навязываю свой образ оскорбленного короля господам из больших компаний (здесь их называют боссами), которые излишне меня донимают. Но я отличаюсь неприступной добродетелью. Тонио, который играл, не помню, не то в футбол, не то в регби в какой-то известной команде, говорил мне о «тяжелых пальто из Федерации». Так называют в раздевалках аферистов от спорта, организаторов матчей, всех этих курильщиков сигар, толстых и похабных, паразитирующих на таланте, на форме, на красоте молодых мужчин. Едва прибыв в Канны, я вспомнил определение Тонио. Здесь тоже царят «тяжелые пальто», разве что чуть более привлекательные, чем их собратья на стадионах. Здесь тоже живое поголовье, на котором делается бизнес, состоит из этих красивых животных с безумными глазами, развевающимися волосами, из девочек и мальчиков, у которых есть только две короткие недели, чтобы внушить доверие или желание, и которые зачаровывают меня своим неуловимым, терпеливым очарованием. Желание и презрение проходят по собраниям, коктейлям, обедам, по палубам яхт, по террасам баров, словно тяжелые волны, словно влажный воздух, который разгоняли раньше в колониях лопасти вентиляторов. Страх, угадывающийся в некоторых взглядах, ранит сердце. Только несколько старых львов и львиц, похоже, чувствуют себя в своей тарелке, и их лица, такие знакомые, порой уже тридцать лет, а то и больше, мелькающие перед глазами, одновременно известные и неузнаваемые, гораздо более изможденные, более морщинистые, чем можно было себе представить, светятся при всем при этом торжествующей молодостью. Зачастую старые львы оказываются американцами. Господами. Их слава очевидна, логична, она сродни праву феодальных правителей былых времен. Поступь и зубы хищников, глаза, цвет которых невозможно определить – то ли аквариум, то ли твердый камень, – все это создает фотогеничность, всесокрушающую привычку соблазнять. Они ничего не боятся. Они сказочно богаты, они находятся вне пределов досягаемости зависти и конкуренции, они окружены свитой секретарей, диетологов и являются частыми гостями крупных аукционов – а то вот знаменитое полотно Ван Гога, где оно? Не ищите: оно висит на стенах их калифорнийских домов или их лондонской резиденции. Мужчины из этого стада явно берут верх над женщинами по долголетию и дерзости. Очень редки те актрисы, которые, старея, осмеливаются напустить на себя эту маску авторитарности, принять это жадное и провокационное уродство, которое порождает тератогенез славы.
Несчастная команда «Расстояний» начала показываться на людях за два дня до демонстрации фильма. Такая французская, такая провинциальная, несмотря на Деметриоса и нескольких иностранных актеров, команда не слишком много стоит в этом цирке львов. У постановщика вид тощего ремесленника, одетого в голубой халат и магические формулы. Режиссеры-американцы – это коричневые от загара атлеты, людоеды с громоподобным смехом или же язвительные молодые люди, результат химических процессов, протекающих в богатом и самоубийственном обществе. Луиджи Деметриос, надсаживаясь, объясняет свои намерения, развивает теории, выказывает свое раздражение. Локателли, словно какой-то развеселый папа римский, нарисованный Фрэнсисом Бэконом, или, скорее, словно циклоп, так как он закрывает один глаз с той стороны, где он курит сигару, его слушает, ироничный, колоссальный. Немцы с повадками проходимцев и нечесаными волосами, длинными и грязными, косятся в сторону американских магнатов. Тут можно увидеть и прогуливающихся красавиц в сари, и прямоугольных восточных функционеров, двух или трех англичан, прикрывших твидом свои впалые немощи, груди Леннокс, похожие на те, что мелькают в приоткрытых дверях роддома, испанцев с обтянутыми бедрами, лириков, варваров, беглецов, кубинцев, окруженных местными простофилями, и целые стаи французских пескарей – задиристые, но неразлучные, поскольку знакомы только друг с другом, они воздерживаются плавать вместе с международными щуками, которые скушали бы их, даже не распознав, кто они такие.
Я не вижу возможности для фильма Деметриоса взять хороший старт. Большинство членов жюри и слыхом не слыхивали о творчестве Флео, а единственный человек, который знает это имя, – итальянская журналистка, – не читала «Расстояний». Так что она не располагает ни ориентирами, ни приоритетами, которые среди французов и среди писателей обеспечили бы фильму поддержку в виде благоприятного предрассудка. Для нее речь идет всего лишь об одной из тех вечных и непереводимых литературных выходок, которые Франция, эта старая болтунья, обречена производить на свет до полного истощения своих источников. А мне это тоже понравилось бы просто из чувства сопричастности к племени, из духа корпоративности. Не права ли она? В жюри мне дают понять, что я занимаю кресло президента по тем же соображениям, которые толкнули французов отобрать фильм Деметриоса для участия в конкурсе, а меня – любить его. Серьезные люди – это техники. Там есть один ужасный немец с серым цветом кожи, с серыми глазами за стальными ободками очков, большой любитель белого вина, обладающий энциклопедическими познаниями. Он знает все, и это все ему все и портит, до такой степени, что, кажется, будто он ненавидит кино с безапелляционной и бестолковой горячностью специалиста. Он меня пугает. Никогда еще мы его не видели улыбающимся. Он, кажется, ничего обо мне не знает и все угадывает, он меня изучает, взвешивает. В день голосования я прослежу, чтобы за столом для обсуждений его посадили с моей стороны: не хочется быть просверленным этим холодным взглядом.
Я всегда старался держать докучливых типов на расстоянии, демонстрируя по отношению к ним то сдержанное поведение, то враждебное, то великодушное. В каждом из вариантов я старался обозначить гордую и высокую идею литературы и писателя. Я неохотно отвечаю на вопросы: я не являюсь завсегдатаем ни забегаловок, ни стоек баров, перед которыми кишат мои собратья; я не «выхожу в свет». Я поддерживаю атмосферу тайны. Подобное поведение требует определенного усилия в соблюдении стиля, ему соответствующего, его взыскующего, его превозносящего, его оправдывающего. Пример мне подали мои предшественники, во главе которых я поставлю Жува, Мандьярга, Грака (хотя он слишком скромен и ему не хватает той самоуверенности, какой должен обладать человек, которым я хотел бы быть) и, конечно же, Флео, чьи манеры, чья гордыня мне всегда больше всего импонировали.
Но здесь, где я являюсь почти единственным из моего биологического вида и где только я могу осуществлять определенные действия, я обнаруживаю бесполезность этих действий для людей, которые меня окружают, которым неведома их аскеза и смысл, которые предпочитают пускать пыль в глаза и демонстрировать показное здоровье, являющееся законом этого маленького общества. Общества, в конечном счете столь же закрытого, как и литература, но сводящего с ума еще больше фанатиков, ставящего на кон и, соответственно, проигрывающего или выигрывающего гораздо большее количество денег и жалующего своим звездам гораздо более громкую славу. Я здесь чувствую себя не в своей тарелке и тушуюсь, так как мои золотые монеты здесь не в ходу, а здешних денег в моих карманах нет. Неважно: зато какой урок! Не урок скромности, – известно, что я ее не слишком ценю, – а одиночества. Зачем ослаблять наши неприязни и наши защитные средства? Бумага не только берет нас в плен, но и оберегает. Мы неправы, когда пытаемся куда-то бежать. Осаждающие нашу крепость нас просто расстреляют. Я живу в запечатанном конверте.
Первый просмотр «Расстояний» состоялся сегодня утром перед залом, заполненным публикой на три четверти, причем публикой воспитанной. Здесь бурная реакция имеет большую цену! Как я и опасался, фильм верен скорее букве романа, чем его внутреннему блеску и его духу. Это формальное совершенство несколько чопорное, несколько нудноватое, без отступлений от хорошего вкуса, без эксцессов. «Clean», как шепнул мне Макферсон во время аплодисментов. Точно сказано: чистый, лишенный аромата, лишенный даже намека на насилие и грязь, на горячность, на вспышки чего-либо такого, что собственно и создает в Каннах событие, проводя грань между творением и конкурентными работами. У Деметриоса будет право на какую-нибудь побрякушку, на утешение, которое ему дадут, кстати, из уважения ко мне. Я безуспешно пытался дозвониться до Форнеро, выйдя из просмотрового зала; на улице Жакоб делают вид, что не знают его нового номера. Впрочем, возможно, что так оно и есть. Я написал ему несколько слов.
ЭЛИЗАБЕТ ВОКРО
Я никогда не питала чрезмерных амбиций, но если и существует символ, который я решила выкинуть в один прекрасный день из своей жизни, то это электрический чайник. Он является атрибутом бедной молодости. Независимой, но бедной. Обычно он идет в ассортименте с пластиковой занавеской в цветочек или с имитацией какой-нибудь картины Жуй, которая отделяет угол кухни (называемый некоторыми кухонькой) от благородного пространства, отведенного для сна, для работы, для любви. Случается, что этот угол кухни является одновременно и ванной, где чистят зубы и кастрюли под одним и тем же краном, где сушат интимное белье над баком для душа, или где вынуждены, за неимением вышеназванного бака для душа, прибегать к доисторической лохани, оцинкованной посудине из жести, и к губке, которая вызывает в памяти счастливые образы наяд и набережных острова Идра с его широкими плитами. Не будем распространяться о других деталях декора. Запахи на лестничной клетке, шоколадная окраска стен, определенное качество накладывающихся друг на друга звуков, соревнующихся друг с другом, смешивающихся, которые затем тонкие двери пропускают в «жилые помещения» – каждый француз скромного происхождения носит это в памяти.
Электрический чайник с его накипью, которая пачкает носки, когда его набивают ими при каждом переезде на новое место, занимает важное место в багаже и образе жизни студентки-зубрилы, готовящейся к сдаче экзаменов в Севрском педагогическом институте не без помощи «Нескафе» (а значит, и кипятка) и бессонных ночей. Ее бдения неотделимы от побитого чайника, верного друга, который можно включить наощупь, не отрывая глаз от записей. Неотделимы и от чашек с черной жижей, которые их удлиняют или же своеобразными знаками препинания отмечают визиты подруг, совместные занятия, утренние пробуждения (включение электрорадиатора, этого двоюродного брата электрического чайника), угрызения совести при поздних возвращениях из кино, иногда посещения возлюбленного, хотя последним скорее сопутствуют небольшие дозы алкоголя, чем растворимого кофе.
Воспоминания о том времени, когда мне лично было двадцать лет, не столь суровы. Никаких конкурсов, график занятий неопределенный, экзамены – как придется. Я принадлежала к другой категории владельцев чайников: работающая молодая девушка – девушка, которая снимает комнаты для нянь и подрабатывает где удается. Кого-нибудь подменяет. Получает что-нибудь временное. Принимает временные решения: жизнь с переменным успехом учит ее быть расторопной, упрямо собирать крохи, в чем обычно преуспевает девушка-муравей.
Мы были нечувствительны к безобразию вещей. Все мы жили в жалких квартирках, комнатушках, псевдодвушках, где можно только ползать, и, надо полагать, мы не были слишком разборчивы, чтобы не страдать от опрятной и практичной нищеты, царившей на нашей территории. Матрасы, положенные прямо на пол, выглядели настолько привычно, что их уже не замечали. Ходили босиком или в носках, иногда прямо по постели, не обращая на это внимание. На нее же и падали. Юбки тоже легко спадали, да и джинсы. Постель на уровне пола остается в сознании неотделимой от соблазнов любви. Мысль, что надо забираться в кровать, чтобы заниматься любовью, отбивает у меня всякое желание. Я люблю падать к своим собственным ногам, как в овчарне падала батистовая рубашка к ногам наивной девушки. Если в доме, куда я прихожу впервые, я вижу очень низкую постель, о! – извините за выражение, – я вся увлажняюсь. Видите, до чего нас доводит чайник. Настоящие студентки были редкостью среди нас (нас: я хочу сказать подруг, с которыми я ссорилась, мирилась, делила все эти годы, в середине семидесятых) или же они посещали злачную «улицу Бланш»; начинающие актрисы, вечно между двумя стрессами, между двумя трагическими недоразумениями, любившие жгучих гомиков с розовыми волосами, которые интересовались только мотоциклистами или парикмахерами, так что если кто замечал тюбик со снотворным в глубине ягдташа, служившего им сумочкой, сразу возникала мысль о самоубийстве, потрясении. Иногда в нашу маленькую кампанию попадала какая-нибудь девица из добропорядочной буржуазной семьи: оставив из-за каких-нибудь раздоров большую квартиру возле метро «Мюэт» или на улице Монсо, чтобы пожить одной в «однокомнатной квартире». Так просто – снять однокомнатную квартирку! А для нас это была целая стратегия, горы вранья, иначе бы от нас потребовали гарантий и платы за шесть месяцев вперед, учитывая, что мы не были ни почтовыми служащими, ни богачками с папой-Монсо и мамой-Мюэт. Стало быть, малышка снимала эту квартирку. Но во всей ее щекастой и молочно-белой персоне угадывалось изнеженное детство, каникулы в «горах и на морях», первые вечеринки, во время которых мамуля поджидала ее за рулем своего металлизированного «инноченти». Конечно же, обо всем этом молчок. Вульгарная речь. Бесконечные сигареты. Сколько же они могли курить, наши маленькие ренегатки! А их вид, когда я объявляла, как главный козырь, что моя бабушка – консьержка и что живет она в каморке на улице Ульм! Их лица непроизвольно перекашивались. Консьержка? То есть как! Почему не гадалка, не работница, не кухарка в добропорядочном доме? Мы все это так любим. Они были любезны до тошноты. Обычно мы их теряли, когда они встречали какого-нибудь немыслимого типа, из тех, на которых не позарилась бы ни одна стерва вроде меня, и они с ними уходили, спасайся кто может! так как у этих извращенок нет ни своего мнения, ни осторожности. Года через два их встречали опустившимися, загнанными, с нервными расстройствами, или, что гораздо чаще, вернувшимися на правильную дорогу, лучезарными, все забывшими, после того как им удавалось подцепить какого-нибудь высокопоставленного чиновника, у которого в постели, наверное, иногда возникали вопросы.
Когда издательство ЖФФ опубликовало мой первый роман, когда меня открыли, стали интервьюировать, показывать по телевизору, я подумала было, что избавилась от электрического чайника. Но вот и Молодой Автор оказался такой же посредственностью, как и ее подруги, и вот я опять бедолага, опять богема, каких много. Что же до Гандюмаса, то когда он вышел на сцену, то он обожал, подрастратив свои тысячи и тысячи на дурацкие грандиозные обжираловки, забираться на мой шаткий насест и обосновываться на нем на бреющем полете. Впрочем, его тоже возбуждал матрас, разложенный на земле, и трусики, намоченные в раковине или сохнущие на сушилке. А кстати, моих авторских хватило только на то, чтобы купить шведский проигрыватель и шубу из волка, которую у меня украли как-то вечером из «порше» Гандюмаса, так как он забыл запереть дверь. Чайник стал неотъемлемой частью моей легенды. В своем роде, эмблемой. Я подцепила тик, тик нашего времени.
Вскоре после исторического обеда в овальном зале «Коммодора», или «Балмораля», или «Бедфорда», или «Амбассадора» Жерлье возжелал нанести мне визит. Я сделала все, чтобы его отговорить и повидаться с ним в его бюро на улице Коньяк (наверное, сногсшибательное) или возобновить праздник в «Амбассадоре» («Балморале»? «Коммодоре»?). Но, похоже, в бюджете компании дополнительный праздник предусмотрен не был. Я сдалась. Хотя в глубине души мне было интересно оказаться с Жерлье с глазу на глаз. Он постучал в дверь моей квартиры на седьмом этаже на улице Антрепренер, задыхающийся и разочарованный. Он бросил недоверчивый взгляд вокруг себя. «Ты культивируешь студенческий стиль», – констатировал он ничего не выражающим голосом.
– Не говори глупости, – ответила я, – или можешь уматывать и откажемся от твоих проектов. Эта дыра – не «студенческий стиль», как ты выражаешься, ты, левый. Это нищенский стиль. Ты вспоминаешь? Память работает? Лично я не сделала карьеры в культурных учреждениях и роскошных бюро. У меня нет ни больших возможностей, ни служебной машины. Именно поэтому меня интересуют твои деньги, как скажет кто-нибудь другой. (Кто-то, на кого ты, впрочем, здорово смахиваешь. Так что поосторожней!) Хочешь кофе? Тогда я сейчас вскипячу воду…
– Я бы предпочел…
– Виски, как когда-то? Это устарело.
– …Я бы предпочел тебя увидеть более устроенной, менее злой. Не кусай меня! В глубине души ты знаешь, что я прав.
В глубине души? Он не попытался повалить меня на матрас и отнесся с естественной доброжелательностью. Неужели я настолько подурнела? По правде говоря, мне было стыдно. «Вскипятить воду…» Я чувствовала, как у меня горят уши. «Через три месяца, – мысленно поклялась я себе, – я буду жить в другом месте и у меня не будут гореть уши». Но весь этот 1981–1982 год прошел в чудесных местах, таких, как отель «Пальмы», затем там, где мы снимались. Плесси-Бурре, Будапешт, Прованс, а когда я оставалась в Париже, – поездки в Феррьер или в Перш, туда, куда нас звали дурацкие сцены, отъезд на рассвете в автобусе и возвращение ночью. Так что квартирные амбиции….
Ну раз слишком, значит слишком. Хватит с меня назначать свидания в барах и колебаться, прежде чем пригласить к себе домой. Жос об этом догадался. Или, может, это красавица Жизель ему шепнула слово. Так или иначе, но он посоветовал мне поселиться в приличном месте. «Ты быстро состаришься, если будешь продолжать играть неуемных девиц. Искусство жить – это знать меру». Жос был прав: теперь я в своей берлоге испытывала чувство, что хватила через край. «На улице Шез надо мной что-то сдается. Лучше. Солнечно. Ты должна бы это взять».
Победа! Я в свою очередь тоже стала молодой особой, снимающей приличную солнечную квартиру на улице Шез. Трехкомнатную. Я сказала «да» даже не подумав, и Жос занялся всем остальным. Он знал в этом толк. Жанно и кладовщики перевезли в одну из суббот мой скарб, и я увидела двадцать чайных роз на камине моего салона. И только увидев голову Жоса, возникшую в дверном проеме, смеющуюся и любопытную, я поняла всю меру своей глупости. Зачем только я приехала жить над этой самой головой? Теперь ни один мужчина не сможет сбросить у меня свои ботинки без того, чтобы Жос не услышал, как они падают. Это извращение. Но на следующий день съемочная группа уезжала в трактир в Пон-Одемере и у меня еще оставалось время, чтобы по возвращении объясниться и с Жосом и с самой собой.
В замке Сен-Тимолеон (это что, непритязательный адрес нового Жерлье?) нас разместили для работы в изломе дальнего крыла. Моя комната выходит на балкон, откуда я спускаюсь прямо во двор, где на мой взгляд, припарковано слишком много «БМВ». И «роверов». И «ягуаров». Состояние и хорошее состояние. Или точнее, бабки и разврат. Эти уединения, эти тайные уходы, это чувственное молчание – все это погружает наш септет в атмосферу странного возбуждения. Те же чувства должны были испытывать в Виши, когда министры занимали номера в гостиницах, а секретарши – ванные комнаты. Повсюду прислушиваются в напрасной надежде уловить хотя бы вздох, хотя бы стон. Я бы предпочла быть искательницей приключений в отеле «Парк», совращать скаутов, адмиралов, сводить с ума тех министров, наверняка страдавших запорами, если судить по фотографиям того времени. Интересно, клали ли они в карман оружие, когда оказывались в горячей компании?
Мы вновь принялись за работу в трудовой эйфории оказавшихся на сборах офицеров запаса. К счастью, Жозе-Кло больше не покидает Боржета и другие дамы время от времени присоединяются к своим мужьям, чтобы вместе поужинать, а то бы я выглядела немного нелепо, вклинившаяся в мой усатый секстет. Девочки, которых хозяин Сен-Тимолеона очаровал рагу из утки и бутылкой бузи, смотрели на меня с недоумением: как это мне удалось завербовать шестерых, причем вполне приемлемых? Старик хмурит бровь. Он расспрашивает хозяйку, которая радостно объясняет ситуацию дамам и господам. Телевидение? Этот… Этот сериал? Взгляды девушек затуманиваются, а в глазах мужчин появляется подозрительность. Шуты, леваки, пьянчуги, безответственные типы. Все это, конечно, осуждается. Девица, которая проводит свои дни и ночи в гостиницах и пишет всякие пакости о буржуа, это, конечно же, потаскушка. Взгляд старика, все еще подозрительный, загорается. Еще немного, и он попытает удачу в коридоре, между дверью комнаты Жана Бара и Жака Картье. Но я погружаюсь в тень сада – сильфида, нимфа, преследуемая теми из моих фавнов, кто не предпочел мне бар. Лабель и Блонде облокотились о стойку. Блонде случается даже спускаться в город, чтобы спокойно напиться подальше от нервозности Мезанжа. Боржет удаляется с Жозе-Кло, и я чаще всего оказываюсь с Бине, Шварцем и Миллером, моим трио. Миллер тащится в хвосте, пытаясь завязать знакомства, изводит публику, пожимая руку, своей неизменной шуткой, которая ни у кого не вызывает смеха: «Очень рад, Миллер. Не Генри! Артур»… Ветеринар из Лизьё или маклер из Сен-Ло находит, что таким именем незачем гордиться, и обнимает за плечи свою подругу, чтобы держать ее на расстоянии от этого краснобая с блестящими губами. Миллер, разочарованный, присоединяется к нам в «нашем салоне», где Шварц вытаскивает из тайничка бутылки. Время тянется медленно. Шварц тоже начал пить. После одной перипетии в «Пальмах» он чувствует себя со мной неловко.
Там однажды вечером, когда ему не удавалось прочитать мои записи, чтобы перепечатать их на машинке, – работа, которую он взял на себя добровольно, – он попросил меня зайти к нему в номер и помочь ему разобраться с непонятным текстом. Слово за слово, шутка за шуткой. Без очков у Шварца был детский взгляд. Таких видишь по средам в передаче «Старая Англия». «Какая ошибка, – сказал он мне, – я метафизический еврей. Полная противоположность блондину, которого ты себе представляла. Впрочем, я не блондин, а рыжий». Это было правдой. В обнаженном виде он выглядел очень худым и бледным, с пятнами веснушек на плечах. Он так меня боялся, что я прямо не знала, как мне его приручить. Искусная – я приводила его в ужас, пассивная – вынуждена была терпеть его смущенный прерываемый усмешками монолог. Это были полчаса жалкой любви, торопливой и неловко завершенной. Он перестал шутить. «Я тебя прошу, не говори, что ты просишь прощения…» Я прошептала это ему в шею, не глядя на него. Мне хотелось быть ласковой. Особенно мне хотелось быть ободряющей и дружественной, чтобы завтра утром Шварц вел себя естественно. Мне почти удалось сделать вид, что я заснула, чтобы остаться на ночь. Тогда у него был бы еще один шанс утром. Но казалось, он сам ждал моего ухода. Одеваясь, я почувствовала себя смущенной под холодным взглядом его очков и ощутила ненависть к этому длинному синюшному недоразумению. Потом ночной сон стер все это.
Мы впряглись в работу по продолжению сериала и с большей, и одновременно с меньшей легкостью, чем мы предполагали. Все кажется легким, потому что мы стали хитрыми, потому что нас несет вперед успех, но одновременно мы потеряли немного нашей наивности. «Остерегайтесь цинизма!» – повторяет нам Боржет. Он чувствует опасность. Мы начинаем презирать публику, которая купилась на наши трюки. Когда мы показали начало нашей работы Мезанжу и Жерлье, пришедшим нас подбодрить, они были очарованы. Значит, липа делала свое дело? Блез выразил свои чувства, но Жозе-Кло улыбкой успокоила его. Они пришли нас просить поторопиться, постараться работать с опережением графика. «Режиссеры делают чудеса». И тогда мы кинулись в нашу историю с веселым и озорным исступлением. После восьмичасовой работы днем нам случается работать еще и вечером. Пьяные Лабель и Блонде выдают превосходные выдумки. Мы отказались от перерывов на уик-энд. В такие дни из столовой поднимается страшный шум, в воздухе витают запахи камбалы по-нормандски, запахи чересчур нашпигованного чесноком бараньего жаркого. Мы в нашей берлоге довольствуемся бутербродами и минералкой.
Жос звонит мне почти каждый вечер.
Я провела три июньских воскресенья с ним в Париже, но теперь оказалась затворницей. «Алло, это Шез», говорит он по телефону, как если бы трубку снимала я, а не кто-то из обслуги. Мне передают, из уст в уста, что звонит какой-то «господин Шез», по поводу которого мои спутники теряются в догадках и шутках. Я поднимаюсь к себе в номер и беру трубку. Куда все это меня заведет? Жос хмыкает и подсмеивается. Он плохо переносит свое первое лето одиночества и безделья. Я не приглашаю его нанести мне визит в Сен-Тимолеон, куда он явно не поехал бы – а точно ли так? – но я договорилась с ним, что он приедет в воскресенье в Довиль.
Он приехал в субботу в отель «Норманди» на стареньком кабриолете, который веселит лакеев: я бы побилась об заклад, что они прозвали Жоса Коломбо. Он показывает мне издалека «пежо», улыбается: «Предыдущая моя машина, как и квартира, была служебной… Я начинаю спрашивать себя, а не пользовался ли я также и служебной жизненной силой, и терпением, и умом, сопряженными со стенами Издательства. И как только я ушел из Издательства, мои достоинства стали меня покидать».
Мы хотели было поесть что-нибудь рыбное в Трувиле, возле порта. Но нас везде облаяли. Нахлынули отдыхающие. Жос, расстроенный, ни слова не говоря, снова сел в машину, и мы вернулись в «Норманди». Он вслух читает цены блюд в меню, и чем пристальней метрдотель смотрит на него с высоты своего положения, тем агрессивней он становится. Взрыв может произойти в любую минуту. В одиннадцать часов мы покидаем бар, идем минуту по цветам, выходим на открытое место.
– Все это не может так продолжаться, – говорит Жос, – это слишком абсурдно.
Я уже давно боюсь этого момента, когда он заговорит со мной вот так, ночью, не глядя на меня, с волосами, брошенными порывом ветра вперед. Мужчина стареет наиболее резко именно волосами. В одно не слишком прекрасное утро, когда он встанет с постели, они выдадут его возраст, слипшиеся редкими желтеющими прядями, под которыми заблестит розовый череп.
– Давайте перестанем видеться, – говорю я, – если наши встречи делают вас несчастным.