355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Франсуа Нурисье » Бар эскадрильи » Текст книги (страница 25)
Бар эскадрильи
  • Текст добавлен: 21 сентября 2016, 14:17

Текст книги "Бар эскадрильи"


Автор книги: Франсуа Нурисье



сообщить о нарушении

Текущая страница: 25 (всего у книги 31 страниц)

ВСТРЕЧА С ПЯТНИЦЕЙ

Сначала надо сказать, что два часа, проведенные мной до обеда на кровати, в поблекшей индийской комнате, когда я не смел покинуть ее, чтобы отправиться снова открывать для себя дом, полный привидений, – эти два часа могли создать у меня ощущение, что я расстался с определенной эпохой. Ведь нельзя же было продолжать жить так, как я это делал с марта или с апреля: ковыляя от одной неопределенности к другой, я, казалось, играл в прятки со своим прошлым, травил рану, искал возможность поплакаться. Сейчас, за эти три недели, что я тебе не звонил, я привнес в свое расстройство немного порядка и достоинства. Сегодня вечером мне удалось, распростершись на спине с заложенными под голову руками и блуждая глазами по трещинам в потолке, прийти к выводу, что спасти меня может лишь организация. Робинзон на своем острове спасся благодаря той почти смехотворной методичности, с которой он восстанавливал обстановку и условности цивилизации. Так же должен действовать и я. Раз мне навязали одиночество, я должен его принять, более того, должен его усовершенствовать, углубить, упорядочить. Квартира на улице Шез и новый номер телефона (хотя мне предлагали сохранить прежний) составляют часть этого фантастического необитаемого острова, который может помочь мне перенести, а то и превратить в плюсы все минусы того нового положения, на которое я оказался обречен. Так что с головой, гудящей от всех этих решений, подогретый виски, принесенным мне в комнату смуглянкой, я спустился по лестнице, гигантские размеры которой, запах стен и стершиеся от времени и оттого покатые каменные ступеньки были мне так хорошо знакомы.

Я дожидался, стоя посреди столовой, чтобы метрдотель указал мне мой стол, как вдруг со своего места вскочил какой-то верзила и через все помещение закричал: «Форнеро!». Мое имя прозвучало очень громко и отозвалось эхом, прокатившись от свода к своду. Головы повернулись, одни ко мне, другие в сторону Филиппа Ларше, который приближался с вытянутой рукой и куриным зобом.

Ты помнишь Ларше? Возможно, ты его видела в «Синематеке», в фильмах пятидесятых-шестидесятых лет, в те времена, когда он играл в фильмах Новой Волны, до того как смотался сначала в Рим, а потом в Калифорнию. Там он себя и похоронил, умиротворенный солидным наследством, и больше уже не оповещал мир о своих подвигах. Но не исключено, что ты никогда и не слышала о нем.

Вблизи его голова казалась огромной или, скорее, составленной из крупных деталей: нос фанфарона, зубы словно клавиши фортепьяно, глубокие морщины, рытвинами избороздившие основательно прокопченную кожу. Старый конь ржал и тряс мне руку. «Форнеро!» – повторял он, тяжело дыша. Потом, доверительно: «Пойдемте за наш столик, старина… А то мы привлекаем всеобщее внимание…» Он потащил меня за собой, помахал рукой официанту, потребовал еще один прибор и усадил меня, после чего представил какой-то худой девице неопределенного возраста и социального положения, которая протянула мне руку как для поцелуя, в то время как ручища Ларше по-хозяйски помешала мне приподняться, чтобы поприветствовать это явление. Я сидел ошеломленный. Рука этого корсара не оставляла мое плечо, которое он еще с чувством потрепал, говоря (коротко) о Клод. Девицу, разумеется, звали Сандрин. Не шатенка, не блондинка. Ларше рассеянно поглаживал ее, повествуя мне, фразами столь же потрепанными, как и его кожа, о своей жизни в Санта-Монике, о пережитых увлечениях, о ролях, от которых отказался. Причины его возвращения остались для меня неясными. «Ты помнишь?..» Он перешел на ты, чтобы напомнить обстоятельства нашей встречи, съемки «Дяди Жана», фильма, который Луи Маль сделал по первому роману Риго. «Ты помнишь Возгезы, Хохвальд? А как я напился в Сент-Одиль?..»

Ему удалось избавить нас от Сандрины перед сыром, под предлогом, что она его не любит и что «ты-падаешь-малышка-от-усталости». Потом он взял меня под руку. Для клиента, прибывшего только утром, он достаточно хорошо знал дорогу в бар. «Не обращай внимания на малышку, – сказал он мне. – Я ее подобрал позавчера в пиццерии в Гро-дю-Руа. Она только и мечтает, что о звездах экрана, о маленьких ролях и всем таком прочем… А ты не знал, что я вернулся в страну, а?»

Сидя облокотившись со стаканом в руке, он уже не так походил на участника дерби в Эпсоме. Его крупный рот комедианта выражал при желании и максимально быстро, утрируя каждое чувство, сострадание, презрение, разочарование. Он нашел деликатные слова, говоря о Клод, которую он почти не знал. «Я не хотел, в присутствии малышки…» – прошептал он таинственно.

– Так никогда и не был женат? – спросил я.

– Никогда.

Потом без фанфаронства: «Поющее завтра уже не слишком поет, старина… Знаешь, мне ведь шестой десяток пошел? Конечно, я на них не выгляжу, и предложений хватает, но что ты хочешь… Хотя жизнью я попользовался неплохо, это точно!..»

Он прилагал немало усилий, чтобы выглядеть старым забиякой. Но, там, где мы сидели, ему приходилось следить одновременно за тем, как он выглядит с двух сторон. Задача достаточно трудная. Он окидывал все вокруг себя мужественным, рассеянным и отчужденным взглядом знаменитости, которую все узнают, но которой до этого нет никакого дела. Но я бы побился об заклад, что никто в замке Вальдигьер не знал и не узнавал Филиппа Ларше. В конце некоторых фраз его голос повышался, и тогда люди оглядывались на него. Возможно, они принимали его за какого-нибудь удачливого дантиста из Нима.

– Правда, Форнеро, состоит в том, что я так же одинок, как и ты. Я вернулся в Европу, потому что моя мать умирала в Швейцарии в Коппе, в одной из клиник. Ты знал, что она богата? Ей было почти девяносто. Так что вот такой, каким ты меня видишь, я являюсь свеженьким сиротой шестидесяти лет отроду. У тебя есть рецепт?

– Необитаемый остров, – ответил я, удивляясь тому, что сформулировал во весь голос, причем и для Ларше тоже! свои мечты, посетившие меня перед самым ужином.

– Необитаемый остров? Такого уже не существует. Посмотри, здесь, в этой дыре, и после всех этих лет, как они меня разглядывают… Что до тебя, дружище, если ты надеялся играть в Робинзона, то ты нашел своего Пятницу! Разве ты не заметил отпечаток моих ног на гравии почетного двора…

Поверишь ли ты мне, если я тебе признаюсь, что провел два дня в Вальдигьере, слушая, как Ларше хвастается своими любовными подвигами, откровенничает по поводу фригидности калифорнийских звезд и униженно выискивает глазами туристов среднего возраста, от которых он ожидал, навострив нос, что они будут выклянчивать автограф.

Сегодня утром я уехал рано – ты же знаешь мое расписание! – не попрощавшись с Пятницей. Он, должно быть, еще спал с широко открытым ртом и большим сморщенным членом, около своей Сандрины, проснувшейся, но еще сонной, которая, должно быть, жалела, что накануне, пока два старика о чем-то грустно болтали, она пропустила слишком много Мари-Бризаров с водой.

ОБЩИЙ ПЛАН III

На самом деле в середине апреля многие писали Жосу, но он этого не знал. Письма, адресованные на улицу Сены, где обустроился Ланснер и его службы, и письма, пришедшие на улицу Жакоб, вместо того чтобы быть переадресованными на улицу Шез, были отданы секретарше Брютиже, а та вручила их своему патрону, который решил их «разгруппировать», чтобы самому отдать Жосу, «из деликатности». Всю субботу после полудня он их вскрывал, читал и классифицировал. Три или четыре, бесцветных, были отданы адресату с надписью «открыто по ошибке, приносим извинения». Большая же часть других осталась в коробке в глубине одного из выдвижных ящиков письменного стола Брютиже. Некоторые письма, чересчур дружественные к Жосу или враждебные к новой команде, снабженные соответствующими примечаниями, отмеченные галочкой с подчеркиванием некоторых имен, дали повод для составления списка подозреваемых. Он не был длинным, поскольку выражения безусловной верности и благодарности оказались редкими. Главный редактор насчитал имен пятнадцать, положил список в свой портфель и понемногу начал репрессии.

В результате с некоторыми традиционными авторами внутренних рецензий перестали консультироваться, некоторых переводчиков перестали приглашать, а пять или шесть авторов вдруг столкнулись с неожиданной принципиальностью и подозрительностью. Им предложили возобновить контракт, дали даже кое-какие преимущества, дабы привязать покрепче к новому ЖФФ. За исключением одного романиста, который хлопнул дверью, другие, польщенные, подписали контракты. После чего над их судьбой надолго повисли тишина и равнодушие. «Я создал заслон», – объявил Брютиже Мазюрье. Победа была скромной: господин Зять и главный редактор боялись повального бегства, настоящего кровотечения. Жос был любим, и можно было опасаться, что самые живые из его авторов, даже если и не пойдут за ним, поскольку за ним было некуда идти, вдруг возьмут да и проявят характер: пойдут разведывать что-нибудь у конкурентов. Ничего подобного не произошло. Две или три звезды воспользовались всеми этими пертурбациями, чтобы округлить свой процент с тиража. Другие приходили, задавали вопросы, выпрашивали ласки. Им их щедро отпускали. У Брютиже, на что уже по натуре мизантроп, человек без иллюзий, это вызвало отвращение. «Вот ведь проститутки», – задумчиво шептал он после каждой встречи с присоединившимся автором.

Если бы Жос Форнеро смог прочитать некоторые из украденных писем, если бы он на них ответил с коварством и теплотой, которых от него безусловно ждали его корреспонденты, ему бы удалось разжечь оппозицию в окружении ЖФФ. Вместо этого отправители соболезнований, не получив ответа, посчитали, что Форнеро действительно сильно переменился, что он теперь лишь тень самого себя и что надо «постараться понять» команду «Евробука». И они побежали на улицу Жакоб курить фимиам. «Поменять обложку – это опасное приключение», – сказали они. Так что они ее не поменяли. Если им случалось встретить Жоса (а это могло произойти только на улице, потому что он перестал посещать места, где писатели порой пересекаются со своими издателями), они имели столько же оснований, как и он, держаться отстраненно, что они и делали. Разрыв отношений с забвением многих лет доверия требовал всего две минуты и происходил, например, на краю тротуара улицы Севр или бульвара Сен-Жермен, под лучами июньского солнца. Лица каменели, губы сжимались. Одного вопроса хватило бы, чтобы все прояснить, но работники пера ясности предпочитают горькое удовольствие обиды. Что касается Жоса, то ему безумно хотелось, чтобы вся его катастрофа была завершена. Вот в таком состоянии он и уехал в Довиль.

Он вернулся в Париж спустя месяц, а то и больше, вернулся в оцепеневший августовский Париж. От Вальдигьера до улицы Шез он проехал, не останавливаясь, стараясь не видеть ни желтой травы, ни семейств, пошатывающихся от усталости и ненависти. Пустой город под свинцовой тяжестью полудня показался ему более привычным, чем ирреальная Франция, по которой он колесил целых пять недель. Он долгими медленными часами ходил по Парижу вдоль опущенных железных решеток, вдоль фасадов домов с закрытыми ставнями, ходил с облегчением человека, избежавшего смертельной опасности, иногда останавливаясь, чтобы выпить кружку пива в еще открытом кафе, где томились туристы с красными руками. Однажды на тротуаре пятнадцатого округа, под башнями Богренель, он встретил Делькруа, чья широкая физиономия разверзлась в простодушной улыбке. «Почему вы мне не ответили, Форнеро?» – спросил он. Трех реплик им хватило, чтобы догадаться о маневре, жертвой которого стал Жос. Взволнованный, он согласился выпить виски, которое Делькруа заказал в баре японского отеля, куда они заскочили. Поговорили о разных вещах.

На следующий день, который был днем самого низкого уровня воды в Сене, Жос поискал в ящике связку ключей с улицы Жакоб, которую он, по невнимательности, сохранил. Он пересек, не задерживаясь, волны иностранцев, которые бились у берегов Сен-Жермена. 15 августа, в послеобеденной духоте он мог не бояться встретить какое-либо знакомое лицо. На улице Жакоб комната охраны была заперта, двор – пуст. Он поднялся по лестнице, за сохранение которой сражался двадцать лет, чтобы при желании иметь возможность ускользнуть, не пересекаясь с надоедливыми посетителями. Дверь во двор скреблась все по той же плитке, и ключ с наработанной легкостью вошел в старый замок. Издательства никогда не взламывают: там нечего красть. Дверь третьего этажа открылась так же легко, и он очутился в коридоре, куда выходило помещение, выполнявшее функции зала ожидания и бюро Луветты, пахнущее новым деревом и свежей краской. Тут Жос остановился – стук сердца отдавался в голове.

Все даже самые незначительные изменения бросались ему в глаза: новая пишущая машинка, шкафы с закрывающимися дверцами вместо полок с былым милым беспорядком, футуристический диванчик. Луветта все еще работала, Жос это знал. Ее пытались выпихнуть досрочно на пенсию, но она этому сопротивлялась. Жос узнавал ее порядок, отточенные карандаши, пустые корзины. Он открыл второй ящик стола, и двойной аромат – мяты и липы – ударил ему в нос: никогда пунктуальная Луветта не была застигнута врасплох с дурным запахом изо рта или потными подмышками. Среди желудочных таблеток, спичек, бумажных платков и тюбика дезодоранта Жос нашел универсальный ключ, все еще прикрепленный к маленькому утенку из желтого пластика: у святой Терезы не посмели отнять ее единственную привилегию. Может быть, поменяли замки?

Не открывая дверь в «Альков» (он знал через Луветту, из телефонного разговора с ней, что там обосновался бывший Господин Зять), Жос вышел и проследовал лабиринтом коридоров до двери Брютиже. Ключ действовал везде. Он оставил желтого утенка в замке и продолжил свой путь. Там, где стеклянные стены позволяли увидеть помещение изнутри, можно было догадаться, по расположению и беспорядку сидений, как в публичном саду в конце дня, какое собрание и какая встреча здесь имели место в часы перед нерабочим днем пятнадцатого августа. Жос дошел до коммерческих служб. На стене программа на сентябрь-декабрь, как и прежде, не была закрыта специальной дверцей, которую он в свое время заставил повесить и тщетно требовал, чтобы ее закрывали. Беглый осмотр показал ему, что в основном осенью доходы ЖФФ будут такими, какими он их предвидел весной. Одна или две неожиданности, три незнакомых имени: неизданных вещей мало. «Потребуется год, – подумал он, – чтобы следы прошлого поредели…» В углу листа он прочитал: «Совместное издание Ланснер-ЖФФ: «Роман Замка», том II, определить дату». На большом панно из пробки, которое закрывало всю стену, кнопками были приколоты проекты иллюстраций обложек. Только одному «Замку» были посвящены шесть гуашей большого формата, одна из которых была обведена красным кругом. Жос внимательно всмотрелся в нее, моргая и держа руки на поясе. «Ладно, – подумал он, – теперь это ваше дело…»

Получается, что для того, чтобы помешать вот этому, – гуашь броская (но, кажется, недостаточно…) – он разворотил всю свою жизнь, потерял Издательство, прервал дело тридцати лет? Это было смехотворно. Героически или смехотворно? Достойный подражания любитель словесности или просто смешной мудак?..

Жос уселся на маленький диванчик, на который садились посетители Ланглуа, и более внимательно рассмотрел все шесть проектов обложек. «Они выбрали не лучшую», – констатировал он. Им было как будто стыдно, как будто у них возник приступ деликатности. Он оглянулся: противоположная стена была украшена двумя, а то и тремя сотнями суперобложек и обложек, уже отпечатанных, использованных ЖФФ за прошедшие десять лет. Каждая, или почти каждая, вызывала в памяти Жоса какой-нибудь спор, какую-нибудь иллюзию, иногда приступ ярости. Иногда это была прибыль, иногда потерянные деньги, представление, которое он в себе выработал, о репутации Издательства («До каких пор можно заходить слишком далеко?»), стычки с Брютиже, смех с Клод, поводы для колких острот, брошенных литературными авторами, которых эта скрытая снисходительность задевала. «Я уступал сотни раз, – подумал Жос, – почему же я взорвался на сто первый?..»

Все эти профессиональные конфликты, перетягивание каната между командой и руководством, старые лисы и молодые волки, дельцы и «художники» – неужели все это было просто суетой? Пустым изнашиванием сердца в этих административных баталиях? Почему он решил, что схватки вокруг книг обладают высшей, более благородной сущностью, чем дела в сфере производства железяк или в банковской сфере? Торговля иллюзиями ничем не отличается от любой другой торговли. В этом деле с «Замком» он повел себя как глуповатый идеалист. Как «добрая душа»?

«Просто во мне тогда накопилась усталость», – решил он.

Было ли это достаточным объяснением? Он подумал о Риго, о Бретонне, о д'Антэне, о Делькруа, о Сильвене, о всех тех, кто доверял ему, кто его поддерживал, даже Колетт: что все они «добрые души»? Или тонкие аналитики? Они знали, что хорошая литература в конечном счете всегда становится выгодным делом, в то время как погоня за читателем оборачивается свинством. Таково было жизненное кредо Жоса. Он был неправ? Ему никак не удавалось пожалеть о проигранной битве.

Жос протянул руку и взял в шкафу, там, где знал, что их найдет, бутылку и стакан. Он часто приходил выпить с Ланглуа и его ассистентками, когда тираж книги переваливал двадцатипятитысячный или пятидесятитысячный рубеж. Ланглуа любил отмечать такого рода события. Луветта просовывала голову в дверь «Алькова»: «Они собираются у Ланглуа…», и Жос вставал, счастливый от того, что его оторвали, и от того, что Издательство живет своей собственной жизнью, вибрирует, играет в ту же игру, что и он. Он налил себе полный стакан, выпил его. Этот использованный стакан, оставленный на столе, вызовет завтра недоумение у секретарши.

«Почему, – спросил себя Жос, – большой капитал кажется менее наивным, менее грязным, чем небольшие обороты в нашем деле?» Он называл «большим капиталом» капитал банка, крупные махинации в недвижимости, нефтяной промышленности, все то, что заставляет людей мечтать. Скромные бумажные миллионы уже никого не заставляют мечтать. Даже «Замок», «золотая жила», был всего лишь пустячком по сравнению со спекуляциями, которыми жил «Евробук». «Я совершил самоубийство из-за пустяка», – подумал Жос. И это было правдой. И все-таки не совсем правдой. Он посмотрел вокруг себя: двадцать пять лет жизни прошли с этими стенами в качестве горизонта, с этими цветными обложками вместо иллюстраций, в погоне за химерами. «Чудная жизнь, ничего не скажешь!» А сегодня пенсия директора агентства, скромного банка и потерянные друзья… «Кстати, мои друзья, время подумать о них…»

Жос тяжело поднялся, поставил бутылку на место и вернулся к письменному столу Брютиже. Желтый утенок качался на конце цепочки. Брютиже не питал страсти к украшательству: письменный стол, за которым он проводил по десять часов в день, не показался бы экзотическим ни одному нотариальному служащему. Только кипы рукописей, громоздящиеся повсюду, даже на полу, показывали, какому виду деятельности здесь предаются. Застарелый запах табака, даже после трех дней выходных, продолжал упорно держаться. Чувство неловкости у Жоса возросло до такой степени, что он заколебался: а ради чего? Он почти рассеянно вытаскивал ящики стола. Ни один не был заперт. Что же в сущности он искал? Он перебирал конверты, кругляши упаковочной ленты, коробки кнопок и таблеток от кашля, пока не добрался до коробки, в которой изначально были, наверное, шоколадные конфеты к Рождеству. На крышке было написано его, Жоса, имя и дата: «май 1983-го года». Брютиже всегда был педантичен. С первого взгляда было видно, что там лежит около сотни открыток, писем, несколько телеграмм. Это была небольшая связка верности, в общем довольно приличная. Сверху несколько писем были скреплены скрепкой, вместе со списком фамилий, одни из которых были зачеркнуты, другие – помечены крестиком. «Самые пылкие…», – подумалось Жосу. Все было ясно. Он взглянул на список, на письма и пролистал связку, не извлекая ее из коробки. «Слишком поздно», – подумал он снова.

Сидя в кресле Брютиже, он поднял взгляд на этот бумажный пейзаж, на плохо оформленные фотографии, на этот маленький мир пыли и слов, которым ограничивался горизонт человека, предавшего его: «И он тоже…» Он закрыл коробку, взял ее под мышку и вышел. На лестнице летняя жара усиливала запах влажной штукатурки. На улице свет ослеплял. Жос остановился, заколебавшись. Развернулся, вновь поднялся на третий этаж, дошел до кабинета Брютиже, положил на место коробку с соболезнованиями и навел подобие порядка в ящике. На этот раз он закрыл дверь кабинета на ключ и отнес ключ с желтым утенком в комнату святой Терезы, положил его между таблетками магнезии и щеткой для волос. Когда он вновь очутился во дворе, его лицо блестело от пота, дыхание было прерывистым. Он слишком быстро поднимался и спускался по лестнице, слишком быстро бегал по коридорам. Он ослабил галстук, потом, подумав, снял его и положил в карман. Оттуда, где он находился, на третьей ступеньке крыльца, он мог разглядеть над решеткой сада окна квартиры на улице Сены. Гостиная, спальня.

Он думал: «Гостиная, наша спальня». Может, там тоже не поменяли замки? Наверное, работы по переделке идут полным ходом. А где устроился Ланснер? В спальне? В комнате, где любила сидеть Клод, где акация поддерживала зеленую прохладу?

Прошлое навалилось мгновенно и погрузило Жоса в череду переживаний, в сожаление о том, что никогда не вернется. Он замер на минуту, не в силах отойти от двери, которую он когда-то так часто закрывал, оставляя за ней волнения дня, угрожающие цифры, вопросы без ответов. Он знал, что он только что прошел через нее наконец в последний раз, что также в последний раз ступал по неплотно пригнанным камням мостовой, в последний раз подумал про «двор особняка Германтов»… Он вошел в тень арки, весь дрожа, вышел на улицу Жакоб, по которой бродили американцы в своих огромных ботинках на резиновом ходу, и твердым шагом пошел прочь. Он обратил внимание на углу улицы Фюрстенберг, что стоит спиной к своей дирекции. «Моя дирекция» – эту формулировку он выдвигал всегда особо докучливым людям в спорах, с того самого момента, когда перестал чувствовать себя полным хозяином; он употреблял ее со скрипучей иронией, которую не всегда улавливали его собеседники. Он мог бы сказать «мои администраторы», «мой Совет», «Группа» – слова, которыми упивались патроны других вотчин «Евробука», но Жос предпочитал употреблять словосочетание «моя дирекция», и это слово мелкого бюрократа еще продолжало немного утешать в его с трудом принятом поражении.

В какой-то момент он задумался: куда идти. «Какое оно теперь, мое направление?» Налево, до улицы Сены и ворот с коваными гвоздями территория была заминирована. Вернуться на улицу Шез? Асфальт плавился. Высокие светлые парни, бродившие туда-сюда, отпечатывали на нем сложный рисунок подошв своих разноцветных башмаков, сделанных для пробежек прохладным ранним утром. Неожиданно эта деталь – ставшие мягкими тротуары – стала угнетать Жоса. «Если я останусь стоять слишком долго, ночь охладит землю и я пущу корни». Он осторожно прошел и сел на одну из скамеек на площади Фюрстенберг, единственную свободную, поскольку другие были заняты марсианскими парами на грани совокупления. Он вспомнил маленькую квартирку Николь Ведрес, вон там, на пятом этаже, и то, как она обучала его названиям деревьев на площади. «Это вот подобия смоковницы», – сказал он тогда, а она его поправила. Пауловнии? Катальпы? Он уже забыл. Николь была сама снисходительность. Он вспомнил тот день, когда он объявил ей о появлении другой женщины в его жизни. Она посмотрела на него с тенью насмешки на лице. Лице, уже отмеченном болезнью, которая еще больше подчеркивала ее лукавую мудрость.

Изысканный клошар? Пенсионер? Сердечник, берегущий себя? Дедушка, радующийся, что ускользнул на часок с семейного сборища 15 августа и от криков малышей: на кого я похож? Я сейчас встану, но обращали ли вы когда-нибудь внимание на то, как тяжело бывает вставать со скамейки, на площади, августовским днем? Тебе кажется, что сейчас на тебя устремятся все взгляды, что сейчас будут разглядывать твою помятую одежду, потную, розовую лысину, пыльные ботинки, увядшую кожу под глазами. И куда идти? Который сейчас час? Скоро шесть. Час, когда старые люди теряют надежду и шагают по тротуару.

В течение двенадцати лет Клод оберегала его от страха перед старостью. Ты не стар, когда рядом с тобой такая гладкая, такая красивая женщина, само совершенство, каковым оставалась Клод, над которой время было не властно. Хамоватые люди говорили, в стиле бульварных комедий, «ваша молодая жена…» Молодая было не то слово, потому что Клод уже прошла длинный отрезок жизни, полный всякого рода волнений, коль скоро Жозе-Кло была рядом, со своими ножками и глазками, как у молодой козочки, с сердцем, полным ожидания. Они должны были бы сказать страстная, пылкая, неутомимая, смешливая. Из-за болезни Клод над Жосом нависла угроза, которую раньше трудно было представить. За один час, в поле с пучками черники и рододендронов, время воздвигло свой вал и лишило Жоса сил.

Смерть, да. Возраст, да. Эти гвозди уже сидели в нем. И уже не один год по этим гвоздям довольно сильно стучали. Но каким образом так быстро рассыпались все мелкие удобства повседневной жизни? Каким образом позволил он разлететься во все стороны своим друзьям, распылиться своим привычкам? Было просто непостижимо, как такой короткий временной промежуток может отделять победителя от побежденного, человека от его тени. Он, конечно же, мог бы завладеть похищенными письмами, возвращенными затем в ящик Брютиже, составить список тех, кто его не бросил, выбрать среди них тех, кого он уважал, написать им, позвать их, объяснить положение вещей. «Вещей?» Объяснить им свое унижение?

Жос не представлял себе, как он поднимется в свой бывший кабинет и заберет, на этот раз по-настоящему, письма, которые ему принадлежали. Он не представлял себе, как после четырех месяцев необъяснимого для них молчания позовет этих людей и признается в своем крахе. Он не видел себя в роли дворняжки, которая прибегает, чтобы рассказать о полученных побоях и что-то поклянчить. Его беспомощное состояние пугало его, но все же меньше, чем рассказ об этом, горький, а может быть, даже и блестящий.

Он встал. Марсиане, обнимающиеся на скамейках, некоторые на земле, в едком запахе пота и под мотивчик гармоники, смотрели, как Жос пошел к водосточному отверстию, порылся в карманах, наклонился и бросил туда какой-то блеснувший в воздухе предмет, возможно, ключ или связку ключей. Послышались комментарии на каком-то хриплом языке, смех. Но когда Жос выпрямился, на лицах уже было написано прежнее равнодушие. Он направился в сторону улицы Аббей. Когда-то там был бар, где пели два американца, черный и белый. Они с Сабиной любили это место в начале пятидесятых. Там они пили коктейль из джина с лимонным соком и никогда не аплодировали: щелкали пальцами. Это было особенностью того заведения. Гордон и Ли? Так, кажется? Два имени возникли, не очень отчетливо, из тридцатилетнего забытья. Жос прошел не глядя между витринами Дельпира и Геербранта. Они тоже отныне принадлежали прошлому, вместе с воспоминаниями о соизданиях, об общих вернисажах, проектах, неудачах, удачах – всём том, что сопровождало его профессию и его жизнь и что, как ему казалось, будет длиться вечно. Но вот пришло равнодушие. Раньше, когда у него были увлечения, то есть кое-какие утайки и эскапады, которые случаются в жизни каждого мужчины, Жос никогда не переносил, чтобы, когда все было кончено, партнерши посылали ему свои письма, напоминали ему о былых смятениях. Он решил по отношению к актерам и статистам из своего прошлого занять естественную для него позицию. Он черпал моральную поддержку в этом своем решении, обретал иллюзию, будто он все еще бодр и свободен, как это бывало у него с женщинами, когда желание было удовлетворено, как это имело место два или три раза, еще и потом, во времена Клод, когда он по-глупому сопротивлялся ее любви, скорее из страха. Потом наступил покой. И он длился одиннадцать лет.

Теперь Жос поднимается по улице Ренн, раньше самой мрачной улице Парижа, пока не воздвигли по ее оси эту абсурдную башню, которая так здесь не к месту, но которая внесла немного разнообразия в городской омлет. Жос еще раз в этом убедился: он не чувствует себя в своей тарелке ни в одном из общественных мест, которым нечего сказать таким людям, как он. Он любит башни, девушек, автодороги. Он ненавидит Париж в августе и местные вина. Он вполне еще может стать одним из этаких желчных типов, которые убивают собеседников своими парадоксами. Вольнодумец – это почти то же самое, что и маразматик. Магазины закрыты, кроме бистро и кондитерских, перед которыми раздавленные упаковки от мороженого пачкают тротуар, или фисташки, или клубника, в виде зеленых и розовых звезд. Вечер давит на Жоса всей своей засушливой тяжестью, эта лестница с необъятными ступенями, этот избыток времени, который он не знает, как одолеть. Зайти что ли, чуть пораньше в ресторан? (Как того требует желудок, пустой с утра, и слишком легкая голова, которая начинает кружиться и в которой мысли скачут с одного на другое…) А потом снова встретиться с жарой на тротуаре, где она будет его поджидать, притаившаяся как какое-нибудь угрызение совести. И идти. Снова идти. Он только что вдоволь поколесил по дорогам Франции. А вот улицы, улицы остались неизменными, как осталось неизменным и августовское оцепенение на них, столь хорошо знакомое ему, потому что каждый год ему надо было возвращаться в Париж в самую жару, чтобы подготовиться к горячему осеннему сезону. Можно подумать, что он никогда не смотрел по сторонам. Он спешил из «Алькова» в ресторан того или другого отеля, причем всегда не один, а с кем-нибудь, или же с какой-нибудь рукописью или гранками, которые срочно надо было прочитать, которые он клал на стол рядом с собой, уже захваченный, несмотря на гул иностранной речи, этой картиной, в которой не фигурировал ни один из актеров его личной комедии (этих он встретит в сентябре и в других местах, которые он сочтет необходимым для себя посетить), уже захваченный нетерпением, волнениями, маневрами приближающейся осени, захваченный безумием и сладострастием своей профессии.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю