Текст книги "Бар эскадрильи"
Автор книги: Франсуа Нурисье
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 26 (всего у книги 31 страниц)
Впервые за тридцать лет август застает его без тысячи или двух тысяч страниц, которые нужно прочитать, взвесить, без необходимости разработать стратегию этого сезона, кого-то в чем-то убедить, кого-то обойти, без необходимости выстраивать комбинации, подгонять либо успокаивать авторов, воплощать в жизнь иллюзии. Его ремесло, этот нервный праздник, этот покер, этот каскад любовных историй, его ремесло его бросило. У него больше нет сновидений, которые нужно продавать. Он больше не может творить славу из ничего, или почти из ничего: из слов, признаний, огорчений. Жос обнаружил, что за последние пять месяцев он не прочел ни единой строчки, ни единого текста. Слова выпали из его жизни, как забытая в глубине кармана монета чужой страны, куда точно знаешь, что никогда не вернешься. Даже газеты, в общении с которыми он обнаруживал некоторую капризность своего характера, читая в первую очередь страницы, посвященные книгам, а зачастую читая только их, весной выпали у него из рук. В гостиницах, где он спал, он читал только заголовки на первой странице газеты, положенной на поднос рядом с завтраком. Можно было подумать, что слова стали его врагами, что бумага отныне таила для него угрозу, таила опасность какого-нибудь мошенничества.
Жос остановился перед чрезвычайно эльзасской на вид таверной, куда его привела ностальгия по колбаскам и пиву. В такую жару! Застекленные двери ресторана были открыты и оттуда слышались звуки аккордеона, смех, голоса. Он вошел. В резком свете маячили официанты, все неопределенного возраста, в красных жилетах, в черных шапочках. Было пусто. Чей же смех он слышал? Ему неопределенно указали на какой-то столик, но он направился к лестнице за кассой, где пахло хлоркой и откуда дальше шел коридор из белого кафеля. Он взял монетку в миске для чаевых и опустил ее в таксофон. Пока в трубке бесконечно долго раздавался звонок, он произнес два-три слова, просто чтобы удостовериться, что не онемел после стольких часов молчания. Когда г-жа Вокро сняла трубку, Жос от радости на мгновение потерял дар речи. Почти радостным голосом ответил на третье нетерпеливое «алло» Жизели.
* * *
«Да остановится же в конце концов хоть одно!» – проворчал Жос, вдруг заторопившись, стоя на улице Вожирар и подстерегая маловероятное такси. Но такси не ловят 15-го августа в семь часов вечера на площади Адольф-Шериу. «Заходите же», – сказала ему г-жа Вокро, нисколько не удивившись. «А вы знаете, что Бабета дома?» Он прекрасно видел на улице Шез открытые ставни на этаже, но Элизабет никогда их и не закрывала. Как можно представить себе ее одинокой в этой пустыне? В общем одинокой, но он ничего не знал об этом и злился из-за этого на себя. Ему никогда не нравилось, когда кто-нибудь – а особенно женщины – продолжали жить вне его поля зрения. Но Элизабет, если бы какой-нибудь мужчина ее занимал, стала бы она плесневеть в одиночестве на улице Ломон в семь часов вечера?
Жос спустился в метро и стал искать свою линию с неловкостью какой-нибудь провинциалки. А кроме того, Жизель Вокро жила на краю света, и он должен был отшагать еще добрых четверть часа, волоча ноги в пыли Люксембургского сада, где задыхались под сухими деревьями люди, похожие на него. У него был вид бродяги, когда он оказался на углу улицы Ульм и Ломон. Элизабет ждала его на тротуаре, куря сигарету. Она не улыбалась, но глаза ее блестели.
– Хочешь подняться? – спросила она. Потом она поднялась на цыпочки – на ней были лодочки без каблуков – и поцеловала его в подбородок.
– Ты говоришь мне ты?
– Чтобы приручить беглецов, следует к ним относиться с доброжелательной фамильярностью. Это известно всем.
На этот раз ее глаза смеялись. Жос взял Элизабет за плечи и посмотрел на нее. Господи, и что поехал он искать на дорогах? «Я сказал твоей матери…»
– У красавицы Жизели мигрень, она очень раздражена, поверь мне!
Жос поднял глаза: окна на этаже Вокро были закрыты, ни одна штора не дрогнула.
– Тебе надо освежить рыльце, – засвидетельствовала Элизабет, морща носик. Неужели от него так несет? – Дворец на улице Шез поможет исправить ситуацию, разве не так?
Элизабет вела машину настолько уверенно, что Жос даже удивился. Она не задала ему ни единого вопроса, но сама рассказывала о красотах департамента Мен и Луара, о желтых лугах, о кроватях с балдахином, о личинках клещика-краснотелки, о фильме. Это был монолог на три минуты, забавный и ясный. Жос наблюдал за ней: слишком забавный; слишком ясный.
– А настоящая жизнь?
– Я люблю одного мужчину. Мне кажется, что я люблю одного мужчину.
Это было сказано нейтральным голосом. Взгляд, устремленный вперед, рука с сигаретой перевела в этот момент рычаг с третьей на вторую скорость. В этот момент они были на углу улицы Турнон и Сен-Сюльпис. В тени собора возник краткий миг обманчивой прохлады. Жос посмотрел вокруг себя, теперь пассивный и спокойный. Вье-Коломбье, Севр, Распай, Варен. В августе паркуются где хотят. Элизабет выключила мотор. Все та же новая для нее точность движений.
– Я его знаю?
Легкое колебание. Потом: «По имени, может быть, но не наверняка. Я сейчас вам расскажу». Она вновь перешла на «вы».
* * *
23-го июля утром, в воскресенье, очень рано, Элизабет потихоньку вышла из своей комнаты, стараясь не скрипеть ни дверью, ни лестницей, чтобы избежать любопытства барона и вопросов Лабеля и Блонде, своих соседей по «башенному коридору», тупику, загроможденному доспехами и готическими стульями с высокой спинкой. Каждый вечер, чтобы им польстить, она делала вид, что ей с огромным трудом удается устоять перед поползновениями своих компаньонов. Довольно древняя на вид щеколда делала ее комнату совершенно неприступной. Накануне она оставила машину в непривычном месте, откуда можно было отъехать, не тревожа слуха остальных участников септета.
Она приехала в Сомюр задолго до девяти часов, когда город был наполнен растворенной в воздухе влагой от поливальных машин и ароматом горячего хлеба. Над Луарой висело дымчатое марево. Кардонель пел в городе накануне вечером: она не могла, не нарушая приличий, отправиться прямо к нему в отель раньше одиннадцати. Вероятно, он получил по прибытии письмо Элизабет, которое она ему написала, извещая его о своем визите. Ждал ли он ее? Она села на террасе одного из кафе, откуда следила за отелем «Анна Анжуйская», поставив ноги в одну из восьмерок, которые официант нарисовал на июльской пыли водой из графина. Город встречал своих гостей с несколько высокомерным и необъяснимым достоинством. Элизабет почувствовала себя счастливой.
Она еще не успела выпить свой двойной кофе-эспрессо, когда заметила Реми Кардонеля. Он не выходил из отеля «Анна Анжуйская», а возвращался туда, в спортивном костюме, с полотенцем вокруг шеи. Он непременно должен был пройти перед террасой, где Элизабет поспешно уткнулась носом в чашку. Она подняла глаза в тот момент, когда певец остановился в четырех шагах и начал ее разглядывать. На кого он походил? На недоступного старшего брата, за которым всегда бегают подруги; на студента-дипломника. В любом случае у него было лицо, которое дразнило Элизабет, но которое ей показалось на удивление молодым (гораздо более молодым, чем на фотографиях) и невинным, да, именно невинным.
Он направился к ней:
– Вы тоже, только с постели?
– А как вы узнали, что это я?
– Мне случается смотреть телевизор. И потом…
Описав круг рукой, он указал на набережную Карно, пустующую тень под деревьями, еще не проснувшийся город, над которым начали звонить колокола. «Это не моя заслуга, просто вы единственное живое существо в округе… Вместе с той вон кошкой, которая сидит на парапете».
Он сел рядом с Элизабет, без намека на развязность, скорее с безмолвной пластичностью, очень похожей на скромность животного. «Это странно, – сказал он, – но куда бы я ни бросил взгляд, я всегда вижу кошку или птицу, или старую собаку. У вас то же самое?» Он жестом заказал кофе.
– А я, куда бы я ни посмотрела, везде вижу каких-нибудь типов…
Реплика Элизабет, излишне провоцирующая, создала между ними небольшую неловкость. Не слишком глубокую. «Ах, да, типы…» Кардонель сидел с покорным видом, казалось, думая о чем-то другом. Он положил три куска сахара в чашку и долго крутил ложкой. Элизабет достала с дюжину отпечатанных листов и положила их перед ним на стол. «Я обозначила карандашом названия ваших песен, что касается музыки…»
– Да, твоя подруга мне объяснила, как ты делаешь…
Он читал медленно, артикулируя губами слова, слегка отмечая указательным пальцем ритм. Он отпил несколько глотков кофе, не отрывая взгляда от листов, которые положил на стол только пять-шесть минут спустя. Пять-шесть минут – это довольно долго. У Элизабет было достаточно времени, чтобы пожалеть о своей бестактности и вновь обрести спокойствие. Она ни на минуту не отрывала от Кардонеля взгляда, пока тот читал. У него были короткие волосы; полотенце плохо скрывало шею вожатого бойскаутов. «Все, что я ненавижу, – подумала она. – И какой мальчишка…» У нее сердце упало, когда он вновь поднял голову. Что происходит? Кардонель спросил у нее, за сколько времени она написала эти слова, есть ли у нее другие в запасе, и тому подобное. Казалось, ее ответы одновременно и обрадовали и разочаровали его. «Почему же ты не пришла ко мне раньше? Все это какая-то каша. Хотя… Оставь мне вот это и это… Я обработаю тебе их по-другому».
Они провели приятный день. Тут же стали Реми и Элизабет, перешли на «ты», как будто всегда знали друг друга, что вполне объяснялось их возрастом. Удивительнее был тот внутренний покой, который Реми удавалось установить с любой вещью. Он обращался к людям с той непоколебимой любезностью, которая творила чудеса. Он одинаково естественно говорил о себе и задавал вопросы. Все шло само собой. Июльское воскресенье в департаменте Мен и Луара, двое незнакомцев ощупью отыскивают дорогу друг к другу: не самое, однако, легкое дело. Тем менее легкое, что вечером Реми давал большой концерт в Шоле, и его беспокоил его голос. Он обвязал шею платком, сосал пастилки, говорил, смягчая каждый звук, модулируя его с осторожностью, которая придавала его словам доверительный ритм. Он повел Элизабет посмотреть Музей лошади, который был последним местом на земле, куда она могла бы пойти по своей инициативе. Он объяснял ей, что такое высшая школа верховой езды, что такое естественные, искусственные и вспомогательные средства управления лошадью, какие бывают аллюры, рассказал про хлысты с золотыми кольцами, про тех, кто обучает верховой езде в военных училищах, и был удивлен, что она ничего не знает о «Миледи» Поля Морана и о майоре Гардфоре, историю которого он ей рассказал, обнаруживая давнее знакомство с совершенно незнакомой для Элизабет лексикой, делясь с ней любопытными историями и открывая перед ней мир неожиданных увлечений.
– Я согласился петь в Сомюре только для того, чтобы посетить этот музей, а в Алансоне – чтобы сходить на конный завод Дюпена. А ты знаешь, что я там никогда не был?
– Ты должен был бы стать… как это? Наездником…
– Я бы мог.
Он сказал это с такой мрачной серьезностью, что Элизабет рассмеялась. В час они повернули назад, не пожелав осчастливить своим присутствием ресторан в деревенском стиле. «О нет, только не с ним!» – подумала Элизабет, когда Реми въехал на маленьком «рено» (он сел за руль) под вычурный портал. Они заказали себе омлет несколькими километрами дальше, в обыкновенном деревенском кафе, хозяйка которого, бесконечно счастливая, попросила автограф и угостила их водкой из виноградных выжимок.
* * *
– Вы меня принимаете за идиотку? Растяпу, дуру, простофилю, каких не бывает…
Элизабет стучит кулаком по подушке. Она потушила почти все лампы и устроила страшный сквозняк между двумя окнами. На ней надето кимоно из серого льна, которое делает ее более чем голой. Из пяти-шести запылившихся бутылок она выбирает наименее опустошенную, ставит ее между собой и Жосом на ковер, около ведерка со льдом, прежде чем вытянуться там самой, опершись спиной о диванчик. Они с Жосом сидят и пьют. Уже наступила ночь, густо сдобренная музыкой, отзвуками телевизоров. Жос очень спокоен. По кое-каким признакам можно догадаться, что Элизабет пыталась недавно как-то приукрасить его жилище.
– Вечером, попрощавшись с ним перед отелем и сделав вид, будто возвращаюсь в свою крепость, я подстерегла отъезд здоровенного автобуса, в котором музыканты, на грани нервного срыва уже около часа ждали Реми, и направилась за ними в Шоле. Они, естественно, скрылись три минуты спустя из виду, оставив меня далеко позади. Приехав к какому-то подобию спортивного зала, где он должен был петь, я по бешеной цене, поскольку кассы были закрыты, перекупила билет у какого-то спекулянта лет двенадцати и пробралась в зал. В этом бедламе мне не грозило быть узнанной. Дым стоял там такой же густой, как и шум, как и жара, как музыка. Я подумала о голосе бедного Реми. Неужели вот так всякий летний вечер? Какой-то тип все время приставал ко мне – этакий казанова из департамента Мен и Луара, – я даже не могла на него за это сердиться. Ах! Эти фанаты Кардонеля были великолепны! Славные мордахи, юные французы, одновременно и выпускники лицеев, и эти мышки и мышата, которых видишь за окошками почт, такие злобные, но там, в этом гвалте, надо было их видеть: сияющие, преображенные, а среди них дедули как минимум сорока лет, типа солидных профессоров, с обрамляющей лицо бородкой и в ковбойском жилете. Немного напоминает католические кружки, дебют Бреля и все такое… Я же вам сказала: у него затылок бойскаута. Все принялись топать ногами, не продохнуть. Что ж, праздник! Я спрашивала себя, что собственно я там делаю, а потом перестала, ни о чем больше себя не спрашивала. Мне было хорошо. Я уж не стану говорить вам про песни и про состояние души. В конце, когда его вызывали на бис и зал был раскален добела, Реми выкинул потрясающий трюк. Я сейчас подхожу к тому, ради чего я вам все это рассказываю. Он спел «Зверей», одну из старых своих песен, или скорее нет, на мотив «Зверей» он спел мои слова… Вот так, наизусть, без единого объяснения, без колебаний. Ему пришлось выучить их в машине, между Сомюром и Шоле, между шумящими пианистом и гитаристом, как я представляю… А ведь он и не подозревал о моем присутствии. Он делал мне этот подарок просто так, ради собственного удовольствия. Малышня вокруг вначале переглядывалась, а в конце устроили ему овацию. Тогда Реми выкрикнул мое имя, и они аплодировали и кричали от всего сердца, не слушая, как само собой разумеющееся… Я была на седьмом небе… Я чуть было не пошла поджидать его у выхода, чтобы броситься к нему в объятия. Но уж такой-то глупости никак нельзя было совершать, это я все-таки смогла понять, и я поехала обратно в мой замок, куда приехала часа в четыре утра, отстояв положенное у каждого перекрестка… Вы представляете меня ночью, без карты?!
Жос в первый раз за долгое время закурил сигарету, потом другую. Ядовитая сладость, убившая Клод. Почему он когда-то послушался врачей санатория? Как же они были хороши, те «Голуаз» с черного рынка, маршальское курево, сигареты, которые называли «пыхтелками», горлодерами, и воспоминания об этом неотделимы от таинства лесов, от мистики человеческих душ, от газогенераторов, от чеканных профилей на обелисках: допотопная Франция его молодости. С дырявым кружевом вместо легкого, если бы он не был примерным больным, то сегодня сохранился бы всего лишь в виде воспоминания у нескольких версальцев предпенсионного возраста. Воспоминания? Даже не воспоминанием; тенью, имя которой «крутится на кончике языка», но которая не смеет появляться в прохладной атмосфере живых. Как же он хотел тогда жить! Его дисциплина, тщательное соблюдение режима, навязчивое стремление сохранить вес, температурный лист… «Семинарист»… От туберкулеза перестали умирать чуть позже, в пятидесятых годах. В общем, люди из обеспеченных семей.
Жос представляет себе жизнь, в которой он сэкономил бы на жизни. Никакого ЖФФ. Никакого Жиля Лeoнелли. Никакой Клод. Сабина? Да, у него хватило бы времени встретить Сабину. Она любила бы его еще сильнее, дохлого, с горячечными пятнами на щеках. Семья Гойе восстала бы против «этого безумства» – «больной, ты отдаешь себе отчет?» Один щелчок пальцами перевернул судьбу, а то и несколько: источник гипотез неиссякаем. Встреча в Сомюре, например. Летнее каникулярное утро на берегу Луары, рано вставшая бесстрашная и свободная девушка, запах провинциальных городов после поливальных машин, когда официанты рисуют восьмерки на грязном цементе, держа палец в горлышке графина, на террасе своего кафе. Эта деталь – почти чересчур хороша: может, она ее придумала? В конце концов она ведь романистка, наша Элизабет. Насмешница Элизабет, которая трясет руку Жоса:
– Вы все еще меня слушаете?
– Я как раз нашел тебе красивый заголовок: «Встреча в Сомюре». Ты помнишь, как мы развлекались, придумывая заголовки?
– Лично меня не приглашали на праздники в «Альков». И потом это заголовок для романа. Даже нет: для какого-нибудь рассказа, вроде тех, что нашептывают в баре «Пон-Рояль» на ухо этим мерзавкам с тощими ногами. Песня называлась бы просто «Сомюр». Но я бы на это не отважилась. Такому, как Реми, конечно. До этого, раньше, я ничего не понимала в его песнях. Я их любила, но ничего не понимала. Я ничего не знала о его внутреннем мире. Я начала его открывать в то воскресенье. Я понятно объясняю? Брель, если не знать Брюссель, пиво, жареную картошку, это было бы потрясающе, но таинственно. Его внешность грустного Фернанделя, короткие пиджаки раннего периода раскрывали лишь половину его тайны. Сомюр! Конный завод Дюпена! Вы можете меня представить, меня, дочь красавицы Жизели, Венеру с улицы Ульм, в конюшне Дюпена? Другая сторона шарика, антиподы. Забавно, певец, никогда бы не подумала, что у него в голове это прошлое с домами и лесами… Разве не так?
– Ничего, продолжай, ты хорошо рассказываешь о нем.
– Вы находите? Это одновременно и расплывчато, и четко. Существуют рыжие собаки, существуют ставни, чтобы не выгорала гобеленовая ткань на креслах, деликатные женщины, которые встречают какую-нибудь дылду, кладя ей руки на плечи и называя ее «моя дорогая», и предлагают ей чай… Чай!
– Ты что, сочиняешь роман или рассказываешь?
Недовольная, Элизабет встряхивается и встает.
Не в следующее воскресенье, а через воскресенье – то есть четыре дня тому назад – Реми отвез ее к себе, в сторону Санлиса, в деревню под названием Шаман, в дом, окруженный, разумеется, деревьями, и с белыми ставнями. Реми открывал одну за другой свои карты: мать, сестра, рыжие собаки, белые ставни. Какая связь существовала между табачной завесой в Шоле, двухцветным «универсалом», несущимся со скоростью сто сорок по дороге, субботами на телевидении, конвертами для пластинок, на которых аркадийский пастух позирует на фоне ночи, и домом в Шамане, этой девушкой двадцати лет с упругой грудью и бешеными глазами, дамой с седеющими волосами, которая говорила: «Идите в тень, дорогая» и, повернувшись к Реми: «Ну, как это турне?» Она говорила об этом, как о службе.
О, ужасное воскресенье! Прекраснейшее воскресенье. Элизабет было стыдно за свое тело, за свои губы, за выражение зверского аппетита, когда она набивала себе рот, если переставала следить за собой, за те слова, которые приходили ей в голову и никогда не были уместными, слова, которые никогда не были изысканными, сочными, гладкими, как шелк, и которые были в ходу в Шамане, и которые Реми сам употреблял с иронией странника. И как это им всем удавалось? Сестру с глазами, как уголь, звали Мари. Элизабет готова была бы сделать что угодно, совершить любую подлость, чтобы завоевать уважение Мари. «Я тут ни при чем!..» О! Еще как при чем! Мари пожирала глазами Элизабет, изучала, оценивала ее с бесстыдством ребенка. Ко всему прочему, идя однажды по коридору вымыть руки и по старой привычке окидывая взглядом корешки на полках, она обнаружила там свой первый роман. Она взяла его посмотреть: немного пожелтевший, потрепанный, он стоял строго на отведенном ему по алфавиту месте между Вайаном и Веральди. Значит, для них она все же не была пустым местом, какой-то потаскушкой, обманом вторгшейся в дом с белыми ставнями. Какой-то сюжет о ней, возможно, в их памяти задержался? Элизабет почувствовала себя слишком взволнованной, когда вновь появилась на террасе, погрузившейся уже в тень. На некоторое время она почувствовала себя естественно.
Какой-то человек в синем переднике подошел к ним через сад. Он тащил на обрывке веревки немецкую овчарку с прижатыми ушами и испуганными глазами.
– Что это еще за пес? – закричала Мари.
Обеспокоенные сеттеры встали, но уже принюхивались с удивленным и возбужденным видом.
– Это не пес, а сука, – сказал Реми. – Посмотрите только на этих двух. И весьма разбитная, если судить по их состоянию!
Человек в фартуке рассматривал ее в нерешительности: «Бедняга, я нашел ее в деревне, весь зад в крови, пять или шесть кобелей кружились вокруг нее, и еще эта оборванная веревка на шее. Если оставить ее на улице, она погибнет…»
Элизабет участвовала как могла в последовавшем за этим споре, в котором речь шла о пансионате для собак, об обществе защиты животных, о мужской подлости, о продолжительности охоты, о бешеном темпераменте Вольтера и Руссо, о сеттерах. После Музея лошади она была готова ко всему. Реми наблюдал за ней с чуть насмешливым видом. Она высказалась определенно только о подлости мужчин – ее теме. Все закончилось тем, что заботу о собаке поручили сторожу, чей домик был окружен изгородью, которую он собирался укрепить еще решеткой. Около семи, когда Элизабет и Реми отправились в обратную дорогу, слышалось щелканье кровельных ножниц и удары молотка. Мари расцеловала Элизабет.
Жос, без пиджака и галстука, с засученными рукавами, сидит на диванчике с тем большим достоинством, что вот уже три или четыре часа он пил не переставая и чувствовал, что земля уходит у него из-под ног. История Элизабет и Реми его не очень волнует. Он не может не улыбнуться при мысли, насколько же его реакция оказалась классической: горечь старикашки. Ревнует ли он? Он смотрит на Элизабет, сидящую на полу, опершись спиной о диванчик, вытянув ноги и молча курящую. Он видит под кимоно одну из ее грудей, совсем не такую пышную, как он предполагал: как будто грудь Элизабет и ее лицо принадлежат не одной и той же женщине. Нет, она его не волнует. Будь он даже взволнован, ему достаточно было бы с трудом подняться, что он как раз и делает в этот момент, и увидеть в каминном зеркале этот тощий силуэт, эти редкие взлохмаченные волосы, чтобы излечиться от всех своих соблазнов. Он идет нетвердой походкой до круглого столика, куда войдя он положил часы: у него было влажное запястье. Они показывают почти два часа. Значит, он здесь уже очень давно. «Я пойду к себе», – говорит он, не узнавая собственного голоса.
– Прилягте, Жос. Занимайте мою спальню. Я посплю здесь немного, а в шесть часов убегу. У нас встреча, чтобы опять приступить к работе в десять часов. Вы уберетесь здесь немного, помоете стаканы, закроете окна… Идет?
На рассвете сквозь беспокойный сон и заполнившую незнакомую комнату утреннюю белизну Жос слышал, как скрипели двери, как лилась вода. Он хотел было встать, но сон вновь его поглотил. Когда, гораздо позже, он просыпается, часы показывают уже девять часов, и фасад дома напротив кажется сильно нагревшимся в лучах солнца. От ночной выпивки язык распух и стучит в висках. Он медленно добирается до душа и ждет, дрожа под холодной водой, когда к нему вернется ясность. Обнаженная грудь Элизабет, пустая бутылка, едкий вкус сигарет во рту, который он уже забыл: вчерашний вечер понемногу восстанавливался. А любовь! Не будем забывать про любовь. Сад Элизабет весь в цвету. Теперь спасительная Элизабет недолго будет оставаться в его распоряжении. «Сука находит себе хозяина, – подумал он, – это так просто…» Интересно, дали ли они какое-нибудь имя той овчарке из Шамана?
Он уже вышел из ванной и растирается волосяной варежкой, пока готовится кофе. Он не торопится отправиться на свой этаж. Осматривается вокруг, ища какие-нибудь следы, какие-либо признаки. Вчера он заметил две или три новые вещи из обстановки, два-три предмета из металла и стекла, которые кажутся красивыми только на витрине, но ничего, что указывало бы на чье-то присутствие, ни одного каната, с помощью которых пришвартовываются мужчины. Ему приходит в голову идея, и с чашкой кофе в руке он направляется к проигрывателю («система», как говорит Элизабет). То, что он ищет, там есть: кассеты, пластинки, вся слава начинающего Реми Кардонеля и даже афиша, прикрепленная кнопками к внутренней стороне шкафа. Элизабет хорошо его описала: красивая физиономия мальчика-католика с лукавой усмешкой, страстная нежность, все работает на него. В конце концов именно это хотят подчеркнуть фотографии на конвертах пластинок: вот эта, на которой Кардонель, одетый во все белое, сидит за белым пианино среди снежного пейзажа; или еще вот эта, на которой пылает Манхеттен на фоне угасающего вечера; или вот еще эта, сделанная безусловно в Шамане, где резвятся Руссо и Вольтер. Именно эту пластинку он и ставит, прежде чем налить себе еще одну чашку и сесть на диванчик, на котором Элизабет спала. В комнате звучит, набирает силы голос, заполняет пространство, должно быть, разносится эхом между фасадами домов пустынной улицы. Однако Жос не испытывает ни малейшей потребности уменьшить мощность. Песня красивая, красивая какой-то дикой красотой, неожиданной для такого мальчика с нежными чертами лица, и, наверное, еще более прекрасная в пароксизме звуков, вероятно, доводящих до исступления аудиторию на гала-концертах. «Прокуренный зал в Шоле…» Жос не пожимает плечами перед энтузиазмом молодежи; он вспоминает, как сам любил когда-то хриплый голос Юпанкуя, Эдит Пиаф, поэмы Арагона, которые пел Лео Ферре, и, конечно, Бреля, которого к удивлению Жозе-Кло он слушал даже чаще, чем она. Когда ей было пятнадцать лет, он шел к ней в комнату и говорил: «Послушаем какую-нибудь пластинку?..» Эта страсть детей к своей музыке, к аппаратуре, от которой они сходят с ума, никогда не удивляла Жоса, который видел в этом не какой-то сниженный вариант религиозного поклонения, а интерес к другому, иному, чем у него самого, магическому ремеслу. «Звезды» мюзик-холла его завораживали, особенно лучшие из них, одновременно и гладиаторы, и игроки, противостоящие толпе и каждый вечер рискующие своей легендой: «Да, и эти все тоже из балагана…» К записям, сделанным в студии, со всей их ошеломляющей и немного обманчивой техникой, ко всему этому он относится с недоверием, а вот в записи, которую он слушает теперь и на обложке которой незнакомой рукой было написано «Залив Хуан, сентябрь 1981-го», просто невозможно было не почувствовать дрожи, охватывающей публику, волн нетерпения и удовольствия. Слышно прерывистое дыхание певца, почти хрип, его вдохи; можно угадать то, что иногда изобличают телевизионные камеры: пальцы, судорожно сжимающие микрофон, обезумевший взгляд, ищущий выход, как взгляд птицы, которая бы металась над пожаром, из которого поднимаются крики, вибрирующие звуки, пересекаются пучки прожекторов, птицы, чьи крылья трепетали бы от отчаянья в поисках свободного неба.
Да, и все это видно в записи, неровной, нескромной, немного хаотичной одного концерта, данного Кардонелем как-то ночью в конце лета. Стихотворения, уже записанные на пластинке, которую он только что прослушал, такой чистой, присутствуют и здесь, только более резкие, более страстные, и Жос удостоверяется в том, что счастлив, оттого что они ему нравятся, и думает, что прав, любя Элизабет. Вот, сейчас десять часов утра 16-го августа 1983-го года, в квартире, куда проникает солнце. Через открытые окна улетают на пустынные улицы слова двадцатилетнего юноши, а Жос сидит, в банном халате, вчерашнее опьянение еще сверлит ему голову, а утренний кофе учащает биение сердца.
Элизабет снова ушла. Жизнь вновь становится неподвижной, она убегает, она становится пустой. Карниз ночи он преодолел, но как уйти от круговерти дня, от череды дней? Он подбирает свою смятую одежду; закрывает ставни; выключает проигрыватель и, не переодеваясь, с пиджаком и рубашкой через руку, с ботинками в руке, спускается к себе, открывает свою дверь, где в сумраке его поджидает кислый запах его терзания.
* * *
Когда Жос вскрыл желтый конверт из плотной бумаги, оттуда выпали газетная вырезка и письмо. Вырезка, как уточняла подпись, сделанная от руки, была взята из «Монда» от 26-го августа 1983-го года. Вот она:
Перегруппировка в издательстве
С ближайшего 1-го сентября издательства ЖФФ и Ланснер официально будут единой юридической структурой, которая в свою очередь станет частью сектора «Издательство» группы «Евробук». Это слияние, сначала объявленное, потом опровергнутое, после ухода Жозефа-Франсуа Форнеро с поста президента издательства ЖФФ, сегодня объясняется на авеню Клебер необходимостью оздоровления находящегося в трудном положении издательства ЖФФ, необходимостью достижения значительной экономии посредством объединения нескольких служб и придания усиленному таким образом предприятию жизнеспособности, отличающей издательство «Ланснер». Это издательство, превысив в этом году 600 000 экземпляров издания «Романа Замка», написанного по знаменитому телесериалу, лишний раз доказало свою способность использовать все возможности, предоставляемые книге считающимся ее конкурентом телевидением. ЖФФ, напротив, переживает серьезные трудности, вызванные внутрииздательской борьбой, финансовым провалом фильма «Расстояния», одним из продюсеров которого неосмотрительно стало издательство, а также достойным сожаления уходом г-на Форнеро, который основал его в 1953-м году и с тех пор был его душой и движущей силой.
Сотрудничество между двумя командами будет облегчено тем, что издательство Ланснер переберется на улицу Сены в помещения, которые принадлежали ЖФФ и отделены от него всего лишь садом старого особняка, занимаемого издательством с 1958-го года. На улице Клебер утверждают, что обе команды сохранят свою «литературную автономию» под общим руководством Эдмона Ланснера. Господин Ив Мазюрье становится генеральным директором ЖФФ, а господин Брютиже, главный редактор последнего, получит должность заместителя генерального директора.
Этот союз двух влиятельных и столь разных по своим чаяниям и стилю издательств был бы воспринят только с симпатией и интересом, если бы не предполагалось, что в ближайшем будущем он, вероятно, повлечет за собой сокращение персонала. В штаб-квартире «Евробука» говорят, что сокращения будут ограниченными, прогрессивными и будут осуществляться в основном в виде досрочного увольнения на пенсию. Хочется на это надеяться, равно как и на то, что могущественная группа не воспользуется особой социальной ситуацией в профессии, в которой профсоюзное движение остается слабым.