355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Франсуа Нурисье » Бар эскадрильи » Текст книги (страница 27)
Бар эскадрильи
  • Текст добавлен: 21 сентября 2016, 14:17

Текст книги "Бар эскадрильи"


Автор книги: Франсуа Нурисье



сообщить о нарушении

Текущая страница: 27 (всего у книги 31 страниц)

Персонал обоих издательств предусматривает образовать «комитет надзора», к деятельности которого мы будем призваны возвратиться.

Л. М. Г. А.

Письмо от руки было написано Луи Мюльфельдом от своего собственного имени и от имени Жоржа Анжело.

Париж, 26 VIII 1983 г.

Уважаемый господин Форнеро,

Мы сожалеем, что не получили ответа на вопросы, которые мы задавали Вам в письме, адресованном Вам во время Вашего отъезда с улицы Жакоб в апреле этого года. Но мы, естественно, догадались, каким потрясением стал подобный переворот в Вашей профессиональной жизни.

Сейчас, когда лето закончилось и метаморфоза ЖФФ состоялась, – я надеюсь, что наша статья от сего дня, прилагаемая к этому письму, покажется Вам одновременно и четкой, и объективной, – не пришло ли время, чтобы Вы согласились побеседовать с нами, с Жоржем Анжело и со мной, чтобы мы договорились о встрече, во время которой мы подвели бы итоги? В самом деле, после почти четырехлетних исследований нам кажется, что наша работа заканчивается, и книга «ЖФФ, или тридцать лет свободы творчества» могла бы увидеть свет. Текст, можно сказать, закончен, если не считать каких-нибудь двадцати страниц, а наш заголовок приобрел пророческий смысл. Ваша неожиданная отставка и условия Вашего ухода заставляют нас совершенно по-иному взглянуть на то, о чем мы хотели написать в последней главе, в которой мы хотели бы сосредоточить наше внимание на Вас и даже, с Вашего согласия, придать ей как можно более личностный характер. Потому что нам кажется, что трагический уход из жизни г-жи Форнеро неразрывно связан с Вашим решением и с завершением этой уже долгой истории Вашего издательства, такой, какой мы старались ее представить.

Мы понимаем, что обстоятельства делают этот разговор для Вас вдвойне тягостным. Но мы позволяем себе настойчиво просить Вас об этом, в память о том исключительном великодушии, с которым Вы когда-то нас приняли, и по причине, если я осмелюсь сказать, особой важности, которую приобретает наше исследование сегодня, когда Ваша глава в ЖФФ закрыта.

Вероятно, у Вас есть какие-то проекты! Мы плохо представляем себе, чтобы Вы могли не вспыхнуть с новой силой, не предоставить альтернативы авторам, оставшимся Вам преданными. Вот обо всем этом, уважаемый господин Форнеро, мы и хотели бы с Вами поговорить, и я благодарю Вас заранее за согласие связаться с одним из нас, дабы назначить нам встречу.

Преданный Вам Луи Мюльфельд

В той же почте Жос обнаружил среди трех или четырех писем (надо же, о нем еще помнили?) письмо, на конверте которого адрес был написан рукой его сестры. Конверт был окантован черным.

Аршиньяк, 24-е августа

Мой маленький Жос,

Я уверена, что ты поймешь, почему я так поздно, слишком поздно, объявляю тебе ужасную новость, которой до сего дня я не могла ни с кем поделиться, за исключением детей: Конрад угас вечером 15-го августа после девяти недель жестокой и бесполезной борьбы, сраженный раком поджелудочной железы. Диагноз болезни был поставлен весной в Бриве. Ее развитие было стремительным. Эти два месяца я прожила в таком вихре надежд и отчаянья, что не нашла в себе сил известить тебя. Хотя, если быть точной, я хотела позвать тебя на помощь приблизительно 25-го июля, однажды вечером, когда я была особенно одинока. Но по твоему парижскому телефону мне ответил автоответчик «такого абонента по такому номеру больше не существует…» Я поняла тогда, что после всех твоих деловых неприятностей, о которых писали газеты, твоя жизнь должна была измениться, и что ты, вероятно, покинул улицу Сены, но этот автоответчик парализовал меня, и у меня не хватило смелости пытаться разыскать тебя тогда. Впрочем, в ту ночь меня срочно вызвали в больницу, и терзания возобновились. Около меня были только Анна-Лиза и Питер с Гретой, моей свояченицей, которые приехали из Германии в начале августа, как раз перед тем, как Конрад впал в кому, после чего лекарства поддерживали его до самого конца, который, как говорят, был «очень спокойным»…

Ты сам, мой дорогой, четырнадцать месяцев назад хотел пройти один через такое же испытание, и я поняла твое желание, и насколько же лучше я его понимаю сегодня, поэтому ты мне простишь, я убеждена, мое молчание.

Тридцать девять лет моей жизни с Конрадом были тридцатью девятью годами света и радости. И именно ты дал мне их, я этого никогда не забываю. Именно ты, тогда, в 1945-м году, осмелился заставить замолкнуть все низости того времени и добиться того, чтобы наша любовь была принята и узаконена. Ты помнишь святого отца из Риво? Однажды, когда я его спросила: «Как мне отблагодарить Жоса?», он мне ответил: «Молитесь за него и добейтесь, чтобы он молился за вас…»

Не звони мне, пожалуйста, Жос. По телефону я не выдерживаю, я плачу, во мне все рушится и мне стыдно за свою слабость. Но когда ты сможешь, когда ты захочешь, приезжай ко мне. Ты увидишь, каким красивым сделал Конрад наш дом, придал ему немного таинственный вид, который я теперь буду стараться поддерживать, который переживет его, потому что в этом его присутствие, и я это понимаю, и мой собственный способ оставаться верной ему – это жить здесь и здесь же дожидаться в мире и покое, когда придет конец моего собственного пути.

Нежно обнимаю тебя, Жакотт

P. S. – Конрада похоронили на кладбище в Аршиньяке, в соответствии с его желанием, и мое желание будет, когда придет час присоединиться к нему, быть похороненной там же. Спасибо, если вспомнишь об этом.

Первой реакцией Жоса, после того как он сложил письмо сестры, было вспомнить все этапы своей поездки за последние недели. Он вспоминал, что проезжал совсем рядом с Аршиньяком в тот день, когда обедал и спал в «Мадлене» в Сарла. Какую-то часть вечера он вынашивал идею позвонить Жакотт, но часы проходили, пока не стало слишком поздно, а на следующий день он встал по привычке на рассвете и было слишком рано, чтобы звонить в дом священника. По правде говоря, у него не было серьезного намерения заехать к Жакотт и Конраду, которых он не видел вот уже два года и чья назидательная безмятежность разбередила бы его раны. Он вспомнил о единственном визите, который он вместе с Клод нанес священнику, и о том ощущении удушья, которое их охватило. У Конрада и Жакотт не было обычного семейного счастья. С тех пор, как они поселились там, в старом реставрированном керсийском доме (в то время простой летний дом), стали дышать разреженным воздухом вершин и гордыней законных страстей.

«Бедная Жакотт, она упала со своих высот…» Уже в годы оккупации, когда она полюбила своего немецкого лейтенанта, Жакотт поддавалась искушению возвышенного и неискупимого. Позже она не отказалась от этой игры и вела странное существование, одновременно и обыденное, и восторженное. «На кладбище Аршиньяка…»

Взгляд на корешки чековой книжки подтвердил: это был тот вечер и та ночь на 25-е июля, которые он провел в Сарле, тот вечер, когда Жакотт, как она ему писала, «позвала его на помощь» – эти слова были впервые вырваны у ее сдержанности. А он ничего не почувствовал, ни о чем не догадался. Вот и верь в семейную телепатию! Жос снова взял письмо: его свояк умер «вечером 15-го августа». Это означало шесть часов и еще влажные улицы? Семь часов и мрачноватые эльзаски в черных чепцах, умноженные зеркалами пивных? Или позже, когда он пил и когда Элизабет с изменившимся от счастья голосом возвращалась в свою юность? В тот день, да, возможно, он почувствовал, не понимая, как его коснулось невидимое крыло.

Жос, сознавая всю странность своей реакции, чувствуя, что не испытывает никакой печали (хотя за тридцать восемь лет он раз двадцать встречал мужа своей сестры), посвятил весь день, насколько это было возможно, воспоминаниям и размышлениям о человеке, который недавно умер. Он приложил к этому максимум старания: разве приблизительно не об этом просила его Жакотт, разве не это называла она «молитвой»? Но он чувствовал себя одеревеневшим от безразличия и забытья. На что походил бывший лейтенант Крамер в тот летний день 1945-го года, когда он обнаружил его в раздевалке, где складывали свои белые блузы служащие американского продовольственного склада в окрестностях Аугсбурга? Жос вспоминал то место, запахи, но забыл лицо. Возможно, худое, костлявое, замкнутое: так выглядели все немцы в то время, исключение составляли только молодые женщины, успевшие приобщиться к жратве, к музыке и слащавой пошлости победителей. Позже на носу доктора Крамера появились очки, и своеобразная неукоснительная важность во всех, даже самых незначительных его речах. Ему случалось писать Жосу, чтобы посоветовать ему кое-какие романы, появившиеся в Германии, но у него был слишком абстрактный вкус.

Жакотт? За нее брат не волновался. Она преодолеет свою боль и будет продолжать верховодить в своей деревне, создавая себе из этой пустоты дни, заполненные обязанностями. Она будет оберегать деревья, одиноких матерей, находящиеся в опасности шедевры, малолетних правонарушителей. В памяти у нее не стерлись те месяцы 1944–1945 годов, когда она, всеми проклятая, пряталась, и когда только одна семья, семья коллаборационистов, согласилась ее принять.

Жос, вздохнув, поискал вокруг себя бумагу для писем и конверты. Он сел перед круглым столиком в салоне, потому что терпеть не мог писать письма за «письменным столом». Перед тем как начать писать, он закрыл глаза и стал изо всех сил очень напряженно и очень долго думать о Клод: именно ее он молил вдохновить его на слова сочувствия. Потом, когда он весь проникся жалостью к самому себе, к нему пришли слова и он начал писать.

ФОЛЁЗ

Вы знаете слова Дантона: «Такому человеку, как я, охотно дают восемьдесят тысяч франков, но такой человек, как я, не продается за восемьдесят тысяч франков…» Поменяйте цифру, и вы получите основу моей философии и моего ответа Ланснеру, мозг которого не кишит революционными цитатами. Правда, речь здесь идет о коррупции, а не о революции. А я слишком бесцеремонен, чтобы быть коррумпированным. Слишком даже и для того, чтобы стать коррупционером: ведь надо тогда притворяться, что интересуешься людьми, которых хочешь купить. Такие усилия – это не для меня. А что тогда для меня? Во всяком случае не относите на счет каких-нибудь махинаций с Ланснером мой отказ бросить Форнеро спасательный круг. Мне претит эта маленькая хроника из нашей профессиональной жизни, и я не буду протирать штаны в креслах Форнеро теперь, когда его выкинули из собственного издательства. Так и знайте.

И потом, круг! Какой круг? Я совершенно не понимаю, когда стараются спасать отчаявшихся. Открытый газовый кран – вот его вы можете закрыть, это дело доброй воли, при условии, что никакая искра еще не стала причиной взрыва и что ничтожное любовное огорчение не сдуло с земной поверхности невинное здание. А во всех остальных случаях дайте умереть. Разрезанная вена, глубокий сон: эти крушения никому не угрожают и прерывать их ход не годится.

Я даже не сержусь на Форнеро за то, что он сорвал мой проект коллективного творения, которое было по-настоящему единственным, в тошнотворной ликвидации последней весны, по-настоящему единственным усилием, направленным на то, чтобы его защитить и воздать ему должное. Я недооценил его отчаяние – или же его презрение. (Но, признайте же, что я не переоценил ни качество, ни смелость его друзей… Я опасался их трусости – я был вознагражден.) Этот доблестный Шабей, вы знали это? то и дело консультируется у своего экстрасенса, или мистагога, и без его одобрения ничего не предпринимает. Его суеверие (или экономия) дошло до того, что он не может оказать услугу другу, о котором его гуру говорит, что тот сейчас находится под злополучным планетарным влиянием. Я думаю, что все звезды неба покинули Форнеро и что напрасно пытаться удержать его у наших берегов. Попыток было уже предостаточно.

В один из дней, получив благодаря вашей любезности новый адрес Форнеро, но не его номер телефона, который справочные отказывались назвать, я отправился на улицу Шез. Дом довольно жалкий. Вы сказали мне: третий налево. Засаленный ковер, запах рагу и стирки, словно специально составленный, чтобы ранить человеческое достоинство, и особенно нечто омерзительно приличное в покраске стен – поносного цвета – и в эффекте фальшивого мрамора: мне вдруг стало совестно застать Форнеро в таком неприглядном месте. В этот момент неожиданно возникла малютка Элизабет Вокро, спускавшаяся по лестнице с таким естественным видом, будто она бывает тут каждый день. Она небрежно поздоровалась со мной, без смущения, скорее отстраненная, поскольку эта недавно взошедшая на небосклоне шоу-бизнеса звезда с моими друзьями не общается. Вокро/Форнеро? Совпадение потрясло меня, отчего я развернулся с еще большей поспешностью. Поставщики сплетен, у которых я попытался получить консультацию, посмеялись мне в лицо: я был последним из не посвященных в курс дела, суть которого от них тем не менее ускользала. Все это пахло не лучше лестничной клетки.

Я предупредил Форнеро письмом и вернулся в назначенный час, с духами в головке моей трости, как делали когда-то джентльмены, понуждаемые обстоятельствами держаться на корме галеры или с подветренной стороны среди вони каторжников. Я не был бы удивлен, найдя дверь закрытой: конец лета может оправдать любое отсутствие, какое-нибудь там путешествие. Нет, Форнеро был дома и не заставил меня ждать. Мы не встречались десять месяцев.

Неурядицы и переживания сделали его как бы разреженным, словно слишком тонкая дощечка, ставшая почти прозрачной. И ломкой. Он превратился в свою собственную тень. Ни тебе здравствуй, ни каких-либо других банальных фраз, которые подсказывает ситуация. И такой безразличный вид, что я тут же переменил тактику. Да и что я пришел ему предложить? Ничего определенного в голове у меня пока не было: я мысленно представлял себе, как он превращается в какого-нибудь литературного агента или летучего издателя, без команды и без социальной базы, который способствовал бы появлению книг, помещал бы их в традиционные и раскрученные издательства. Чтобы он работал один, без отягощающих обстоятельств, без хозяев и аппарата, делал бы свое дело, которое он знает лучше, чем кто-либо другой. Идея была проста – не я изобрел ее – и она могла бы дать Форнеро возможность взять реванш.

Я быстро понял, что эти слова – дело, реванш – не имели больше хождения в квартире на улице Шез, где я узнал два-три предмета мебели, осевшие здесь как после бури. Значит, уют улицы Сены держался на Клод. Жозе-Кло востребовала «свою долю», а Форнеро оказался ограниченным запасами своего вкуса, весьма скудными. Можно было бы подумать, что ты находишься в гостях у эскадронного командира в отставке. Который не пригласил меня ни сесть, ни выпить. Поскольку бутылка стояла на столе, я налил себе, предварительно прополоскав бокал под краном на кухне, – показательное место, которое я отыскал без труда, поскольку весь этот его «третий налево» оказался довольно тесным. Там и сям объедки, бутылки… Бутылки: довольно хорошее бургундское, непонятно откуда.

Я разозлился. Нет, не жалость, не удивление, но именно злость охватывает меня, когда я вижу кавардак и самолюбование. Меня ведь никто не убедит, что Форнеро не рисуется, что это его погружение в беспросветность – не агрессивная демонстрация.

– Вы хотите помешать нам жить? – зло спросил я у него.

Он сделал рукой светский жест министра, который не хочет слышать вопрос докучливого посетителя. Он ничего не сказал, но тоже налил себе вина в свой бокал, даже не подумав помыть его.

– Вы не спрашиваете меня о причине моего визита? Почему вы принимаете меня так враждебно?

– Вы пришли предложить мне вклады? Ассоциацию? Пост академика? Более пристойную, чем эта, квартиру? Мне лично никакое решение в голову не приходит.

Я несколько секунд смотрел на него недружелюбно. Его клоунада меня не веселила. Когда же я наконец ему ответил, то мои слова прозвучали более чеканно, чем это требовалось:

– Я пришел, чтобы проститься с вами, Форнеро, потому что там, где вы сейчас находитесь, мы больше никогда не встретимся. Что остается от уважения, которое я испытывал к вам, от моей привязанности, которую вы всегда отталкивали? Ничего. Вы не стали королем в изгнании. Чтобы принимать такую позу, которую вы для себя избрали, вам следовало бы быть одним из нас, то есть творцом. Тоска и неудача не заменят работу. На протяжении тридцати лет вы торговали дымом, а сегодня, когда ваши костры потушены, вы стали никем. У торговца картинами могут остаться какие-то воспоминания на стенах и накопления в банке. А у вас, не сумевшего обогатить себя, не остается ничего. Еще несколько десятилетий – и бумага, на которой напечатаны произведения ваших авторов, превратится в прах. Как символично! Вы когда-нибудь перелистываете первые выпущенные вами книги? Они стали сейчас цвета старого дерьма и уже рассыпаются.

Нас было несколько человек, кто хотел предложить вам последний шанс выжить, то есть послужить нам, но такому… такому эмигранту, каким вы стали, не предлагают столь тривиальных занятий. Хотя… (признаюсь, что я окинул все вокруг недобрым взглядом) …я думаю, что со стороны Кобленца было больше блеска. Ах, Форнеро. Я зол на вас за то, что вы дали себя победить, да еще так подчеркнуто, с таким смирением! Мы ждали от вас большего.

Излив свою тираду, я почувствовал себя довольно глупо, стоя посреди этой зловещей гостиной. Я не позаботился о концовке, и эта небрежность испортила мой уход. Впрочем, остаток дружбы задерживал меня там в попытке вытащить Форнеро из этой спячки. Я подозревал, что он внутренне ликует, как это делают втайне люди, которых закаляет нежность друзей. Они чувствуют себя значительными, любимыми. Правда, в проявлении нежности у меня нет никакого опыта. Чем петь чужим голосом, я предпочел широкими шагами направиться к двери. Форнеро последовал за мной с неожиданной решительностью. «Вы правы, – сказал он мне, – мы с вами больше не увидимся. Есть сотни людей, которые были моими близкими друзьями, единомышленниками, знакомыми и которых я больше не увижу. Не надо бунтовать, Фолёз. Я вам процитирую ваши же слова: «Жизнь не повторяется, она утекает». И я всегда это знал. Тем не менее, я благодарю вас за ваш визит, за ваши письма, за вашу странную дружбу, хотя я и находил ее какой-то беспорядочной. А теперь мне нужен порядок».

Мы обнялись, как герои Пьера Бенуа. Я очутился – среди запаха чеснока и хлорки, ударившего в нос, едва открылась дверь, – в состоянии между изумлением и безумным смехом. Я себя чувствовал настолько необычно, что со мной могло произойти что угодно. А произошло только то, что Форнеро закрыл за мной дверь, опустив глаза как девственница, только что в последний момент спасшая свою невинность, а я кубарем скатился по лестнице, открыв рот и дав волю смеху. Итак, старина, не говорите мне больше о спасении Форнеро: я уже пробовал.

ЭЛИЗАБЕТ ВОКРО

Закончив вторую часть сериала, мы покинули анжуйский замок. Давно было пора. Мне удалось покинуть эти гостеприимные готические места, так и не узнав ни имени барона, ни названия места. Кажется, «Рибодьер»? или «Равиньер»? Мне было жаль расставаться только с собакой и с карпами, с которыми я попрощалась, несколько более взволнованная, чем следовало. Когда секстет расположился в этом доме, я еще не знала Реми и только-только начинала напевать свои первые песни. Здесь я поняла, на какую кнопку надо нажать, чтобы сочинять эти стихи ради смеха. Отсюда я поехала в Сомюр, что было самой нелепой затеей, приключившейся со мной за двенадцать лет моей зрелой жизни. Сюда я вернулась на рассвете после «ночи в Шоле», которая была не кувырканием в постели, а много более, много лучше, ночью одиночества и любви. Наконец, именно сюда 3-го августа Реми приехал за мной, а 6-го августа привез обратно – но я была уже другим человеком. Они увидели это сразу. Отныне Блонде называл меня только Анной Карениной, что было его манерой быть несчастным. Моя же манера (быть счастливой) заключалась в том, что отныне я изображала ангела нашего секстета, добрую фею этого странного коллективного очага, на углях которого булькало наше телевизионное рагу с нашими робкими попытками интриговать и варился все более и более горький политический суп, полные тарелки которого мои компаньоны отправляли друг другу в физиономию. «Об этом уже говорилось», как гласила подпись к одному рисунку Каран д'Аша или Форена, я уж и не знаю, появившегося в эпоху «Дела», в эпоху дела Дрейфуса. Их личного Дела, каковым стало это полное волнений и сарказма лето, которое оказалось свидетелем «провала левых» (Блонде, Лабель), «дерзкого легкомыслия правых» (Милер, Бине), формулировок (этих или противоположных), возникавших в связи с частичными выборами, в связи с появлением статьи в «Монде» (Милер гонял на велосипеде каждый вечер до поселка, где в журнальном киоске газету заказывали специально для него) или в связи с телеинформацией. Когда Жерлье приехал провести с нами уик-энд и начал, не подозревая о наэлектризованной атмосфере, заводить свои обычные разговоры, чуть не началась драка. «Сейчас я врежу этому идиоту!» – рычал в трех шагах от Жерлье пьяный от ярости и от фолльбланша Блонде, в баре, где почтенная британская пара напивалась, не производя никакого шума. К счастью, к Боржету приехала Жозе-Кло. Ужинали мы за двумя отдельными столами. Я получила право восседать за красным и право на пристальные взгляды Жерлье, которому сообщили о моих новых обстоятельствах.

Вот уж что не позволяло составить лестное представление о мужчинах, так это картина, которая то и дело возникала у меня перед глазами: шестеро развязных, хвастливых, ленивых и прожорливых мужчин, способных каждый вечер обмениваться шипящими словами по поводу Социалистической партии или мэра Парижа. На нашей дружбе из-за этого останутся рубцы, и я не уверена, что, представься случай, секстет оказался бы способен собраться вновь, чтобы произвести на свет третью часть сериала.

Реми вернулся из Германии, где он в течение десяти дней пел песни, к восьми из которых слова были написаны мной (он написал музыку к тем моим стихотворениям, что положил в карман на террасе кафе в Сомюре), и я работаю, как каторжная. Мамаша Леонелли заявила, будто знает самую лучшую в Париже преподавательницу пения: довоенная певица времен англо-бурской войны, если не старше, усатая полька, которая живет на первом этаже одного аварийного особняка в Марэ. Я думала, что врет, оказалось – правда. Реми испытывает перед усатой благоговейный трепет и он «никогда бы не осмелился попросить ее взяться за тебя». Так вот, она взялась. Я хожу три раза в неделю на улицу Жофруа-Ланье, где меня пытают. Я люблю учебу, но эта уж чересчур трудна. Полька между двумя сигаретами, сидя с полуприкрытыми глазами, начинает смотреть на меня чуть менее жестоко. Ей сказали, что я пишу песни. «Ты никогда не сможешь их петь», – заявила она. Лишь бы не услышал ее Фаради, с которым Реми повел меня обедать, отгородив от него своим телом. Маленький человечек оказался настоящим людоедом. Несмотря на бдительность Реми, мне стоило большого труда распутать мою ногу и ногу людоеда, который обвил ее, как плотоядный плющ. Господи! В кафе я вернула бедную затекшую ногу к жизни и таким образом наше дело было сделано: первую мою пластинку запишут в декабре. Реми пришлось пообещать аккомпанировать мне на пианино.

Как было не закружиться моей голове? Я ставлю свои условия для съемок «Замка», будущих его серий. «Побереги себя для песен», – повторяет мне Реми. Жизель, изначально уверенная в гениальности своей дочери, единственная, кто не удивляется. Лично же я удивляюсь с утра до вечера и с вечера до утра (так как сплю все хуже и хуже: нервы) и сама себе даю обещания: стать «настоящей профессионалкой» (пристрастие этой среды к очковтирательству), не впадая ни в серьезность, ни в сволочизм. Стоит выползти из нищеты, как тебя начинают домогаться, искушать, торопить, соблазнять, и надо научиться говорить «нет». Отказ делает путь к карьере короче. Жос говорил мне это по поводу литературы, но я поняла его, только когда сама испытала все на практике. Я восхищалась Реми, потому что он ведет себя одновременно и непринужденно, и твердо, все время находится на виду, а в то же время в душу никого не пускает. Как ему это удается? Объяснение нужно, наверное, искать где-то на полях, на лужайке, на которой резвятся Вольтер и Руссо. Тротуар и садик на улице Гамбетта в Ванве, департамент О-де-Сен, очевидно, не обладали подобными воспитательными достоинствами. Мне нужно учиться всему тому, что Реми знает с рождения. Я почувствовала это во время исторической первой встречи Форнеро-Кардонель, настолько удачной, что я чувствовала себя почти лишней. Мы к этому еще вернемся. Я стараюсь навести порядок в этой гонке, в которую оказалась втянутой. Мне удается во время этих нескончаемых выматывающих меня бессонниц держаться на расстоянии от депрессии, прибираясь в самой себе. Пожалуй, лучшего слова не найти. Я выколачиваю пыль из всего, что в этом нуждается, и избавляюсь от старья во мне. Для этого нужен решительный характер. За несколько дней я выкинула нескольких побитых молью подруг и трех возникших из небытия представителей другого пола. В помойку и электрическую кофеварку! С глаз моих долой Элизабет с мягким сердцем. Когда Реми звонит ко мне в дверь (три раза, это наш сигнал, с тех пор, как Фаради как-то днем попытался меня изнасиловать), мне хочется, чтобы ему открыла очищенная от мусора личность. Поскольку мне трудно утверждать, что у меня не было прошлого – Реми догадывается, что я достаточно поплавала по бурным морям, – я дарю ему причесанное, выскобленное, ясное настоящее. Не столько для того, чтобы доставить ему удовольствие и обмануть его, сколько для того, чтобы придать себе храбрости любить его. Я перелистываю мои лучшие страницы, я мысленно рисую самые лестные свои образы, а остальное перечеркиваю и рву. Я рассказала Реми о Гандюмасе, пожалуй, больше, чем следовало, и придав ему больше значительности, чем у него было, потому что смерть придает траханью некоторое благородство и прижигает ревность. О Жерлье – могила! как говорит Жос (или Пруст? или кто-то у Пруста?..) Жерлье бродит вокруг меня, патрулирует, наблюдает за мной. Он считает, что создал меня, что был у истоков всех этих удач, которые струятся по мне последние два года, и считает, что я поблагодарила его недостаточно нежно. Он подозревает, что позволил мне отойти слишком далеко от себя и что теперь-то я вряд ли ему поддамся. Еще шесть месяцев назад я бы не стала закрывать дверь на крючок. А нынче я уже не отвечаю на его звонки в дверь. Неблагодарная? Ну нет, все оплачено вперед. Вспомни-ка оранжерею директора лицея…

По возвращении из Анжу я начала с того, что заперлась на три дня на улице Шез. Реми был где-то между Кельном и Майнцем. Я не встретила никого, поднимаясь по лестнице, а как только оказалась у себя, сразу сбросила обувь и стала ходить босиком. Из любви к удобству или чтобы не оповещать Жоса о своем возвращении?

У меня еще стояли в ушах ораторские схватки моих мыслителей из септета, и я нуждалась в тишине. Последние дни были тяжелыми среди всех этих типов с оскаленными зубами.

Какой же я была глупой, что не позвонила Жосу и не постучала к нему в дверь: чтобы спуститься купить шесть йогуртов и кило абрикосов, я проходила мимо «третьего налево» на цыпочках, прижимаясь к стене, точно преследуемая грешница. На третий вечер я пошла и позвонила к нему. Встреча была жаркая, мы задыхались от чувств. Жос открыл мне, не выказав удивления, с обнаженным или почти обнаженным торсом: на нем болталась незастегнутая рубашка. Слышал ли он, как я открываю окна, хожу? Он поцеловал меня и подтолкнул к гостиной. Там уже не было беспорядка, но царил какой-то странный порядок. Как если бы инвалид разложил на расстоянии вытянутой руки все, в чем у него может возникнуть потребность: на круглом столике – рубашки, бутылки, бумага для писем, пакеты с печеньем и даже, под колпаком – сыр грюйер. Мятая подушка на диване, стопки книг на полу, транзистор, коробки с лекарствами. Брюки на вешалке, прицепленной к оконному шпингалету, шевелившиеся от ветерка с улицы.

– Я закрепился здесь, – проворчал Жос, – единственная прохладная комната.

Я рассказала о последних днях нашей работы, о все более и более портившихся характерах, о баталиях, о турне Реми по Германии. Я избегала смотреть на худой торс Жоса, на его недавно побритые, но все равно серые щеки. Потом я уже не знала, о чем еще говорить, и наступила тишина. Жос ходил туда-сюда в хаосе, бесцельно переставляя вещи. «Ты ужинала?» – спросил он. Потом добавил с кривой улыбкой:

– Вот видишь, потихоньку схожу с ума.

Он уселся как можно дальше от моего кресла, разминая одной рукой другую руку. Он был в очках для чтения, которые сильно меняли его лицо и в которых, как мне было известно, он видел все, как в тумане. «Я чуть было не отправился путешествовать. Арденны, Дордонь. Ты уже знаешь? Моя сестра…» Он выпрямил руки, потом снова уронил их, повернулся, наконец, ко мне и поднял очки на лоб. Он улыбался. «Турне по кладбищам…»

Что ответить? Я так создана, что опьянение, неумеренность в речах или в чувствах, необъяснимое поведение смущают меня до оцепенения. Жос предоставлял сумеркам потихоньку нас поглощать. Я хотела есть, пить, во мне накапливалась безрассудная злость. Что я здесь делаю? Наконец я очнулась и встала. Я услышала словно со стороны свой странно светский голос, который сказал: «Мне пора вас оставить…» Жос усмехнулся. Я ощупью прошла в прихожую, открыла дверь и подождала мгновение на пороге, в темноте, прислушиваясь. Ничего не услышав, я вышла, хлопнув дверью.

Через день, когда Реми вернулся, я рассказала ему о своем визите к Жосу, с которым он все еще не был знаком, но о котором он меня много расспрашивал. «У меня есть идея», – сказал он мне, улыбаясь. Я не видела во всем этом ничего смешного и не узнала ничего больше о его идее. Реми сел за фортепьяно и стал играть одну за другой мелодии, написанные накануне для меня.

* * *

У меня были загадочные сиреневые круги под глазами, когда на следующий день я столкнулась с Колетт Леонелли под портиком улицы Жофруа-Ланье. Она навещала своих родителей, а я несла новую партитуру своей драконше. Я уже много месяцев не видела Леонелли.

– Я с Бьянкой была в Калифорнии… Но я знаю все. Для тебя все идет потрясающе…

Воркующий голос обращался ко мне на «ты». Длинные ресницы поднимались над взглядом, выражающим неясную нежность и любопытство. «Я устраиваю небольшой ужин для Жоса сегодня вечером, дома. Ты можешь прийти? С Реми?»


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю