355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Франсуа Нурисье » Бар эскадрильи » Текст книги (страница 11)
Бар эскадрильи
  • Текст добавлен: 21 сентября 2016, 14:17

Текст книги "Бар эскадрильи"


Автор книги: Франсуа Нурисье



сообщить о нарушении

Текущая страница: 11 (всего у книги 31 страниц)

ОБЩИЙ ПЛАН I

Жос никогда не любил отпусков. Он выдерживал только первые четыре или пять дней. После чего тоска грозила поглотить его целиком. Клод удерживала его на поверхности еще четыре или пять дней с помощью пеших прогулок в горы (если поблизости были горы), принятых или отвергнутых приглашений (она одна знала закономерность, по которой на приглашение отвечали согласием или отказом, так как никто другой кроме нее не сумел бы догадаться, будет ли издатель счастлив или раздражен встречей с этими людьми). Наконец, она уступала, и начиналось лихорадочное путешествие обратно в Париж с привычной суматохой аннулированных заказов, обиженных друзей, потерянных билетов.

Когда она увидела, как в доме у Грациэллы у него на лице появилось хмурое выражение, она предложила ему Граубюнден, идеальное место, где нет ни жары, ни моря, хотя в то же время, кажется, только сильная летняя жара и Средиземное море способны были вылечить Жоса от летаргии, которая начинала мучить его после недели, проведенной среди сосен. «Самолет до Милана. Там возьмем машину и через три часа будем уже в Зильсе…»

Кардиолог, который знал привычки семьи Форнеро, позвонил Жосу: «Разумеется, никакой высоты, никаких восхождений…»

– Даже на гору, куда поднимаются коровы?

– Тысяча метров, тысяча сто, не больше, и только вниз по тропинкам…

Но говорить об этом с Клод было бесполезно. В двадцать лет она больше всего любила лыжи, ночи в высокогорных приютах, июнь в Морьене или в Веркоре. Ее молодость. Жос состроил гримасу, когда она упомянула о Зильсе.

– Там нам придется провести бог знает сколько времени, когда будут снимать фильм по роману Флео. Деметриосу очень хочется, чтобы мы там были…

– Если его вообще когда-нибудь будут снимать!

Жос нахмурился: пусть лучше Клод думает, что это каприз, чем предосторожность. Кажется, ему удалось ее обмануть.

– А может, тебе хочется провести одному несколько дней в Париже?

Шесть лет назад Жос увлекся другой женщиной. Клод в то время позволяла ему много путешествовать в одиночку, то и дело исчезать ни с того ни с сего и никогда не задавала ему вопросов. В общем, длинные поводья. Припоминает ли Жос, что однажды Клод предложила ему уйти? Он мысленно представил себе улицу Жакоб, затихшее издательство, открытые окна, деревья во дворе, книги балансов счетов в светлых переплетах. Он почувствовал, что возрождается.

Надо было воспользоваться каким-нибудь телефонным звонком посреди обеда, чтобы разыграть комедию, сослаться на «неприятности» на улице Жакоб и объявить об отъезде.

– Ты не купишь билета!

Грациэлла была рассержена. «Я оставляю Клод здесь. Ты ее не заслуживаешь».

Жос уехал в самую жару, часа в три, – время, когда сиеста сковала весь дом. Клод проводила его до машины, с изменившимся лицом и голубыми кругами, постоянно появляющимися под загаром. Жос почувствовал, как его постепенно отравляют ни к чему не ведущие укоры совести. Как только море скрылось из вида, пейзаж словно затрещал от нестерпимой, точно проклятие, летней сухости. Вдавившись всем телом в сидение, Жос старался оставаться насколько возможно неподвижным. Он закрыл глаза, чтобы лучше представить себе озера в Зильсе, дорогу к Фексталю, флаги на балконах гостиницы «Сонна». «Что мы будем делать, – подумал он, – когда начнутся съемки? Нечего и думать запретить Клод сопровождать меня…» И, пойдя на поводу у своей трусости, он стал мечтать о чудодейственных лекарствах, мечтать повернуть время назад. Голос водителя заставил его вздрогнуть: он задремал.

В аэропорту, когда он стоял в очереди на регистрацию багажа, рядом с его ногой вдруг скрипнула тележка и голос воскликнул: «Это вы, Форнеро?» Он снял темные очки и, глядя против света, узнал Риго, показавшегося еще более бледным и нездоровым, оттого что его сопровождала юная наяда, скудно обвитая тканью цветом своей кожи, походившая на индианку. «Ну конечно!» Риго, казалось, был ошеломлен, что Форнеро может стоять в очереди, с чемоданом в ногах, при сорокаградусной жаре. Удрученный Жос вернулся к жизни только при мысли о грудях индианки, которые ему, возможно, удастся искоса созерцать справа или слева от себя до самого Парижа.

Самолет сделал посадку в Лионе и приземлился в Руасси только в восемь часов. Риго вырвал у Жоса обещание вместе пообедать на следующий день. Он не хотел говорить при своей подруге. Во время всего полета он изображал бодрость тела и духа. Напрасный труд: каждый раз, наклоняясь над индианкой, Риго перекрывал аромат ее здоровой плоти своим кислым и неопрятным запахом.

На улице Сены Жос открыл только два окна – те, что выходили в сад – и налил себе теплого виски. Он нашел печенье, банку конфитюра и решил не идти ужинать в ресторан. Сидя на диване, такой же неподвижный, как в полдень в машине, которая везла его в аэропорт, он подождал, когда алкоголь ускорит ход его мыслей. Мыслей? Отрывков воспоминаний и волнений. Он побыл с ними еще два или три часа, а потом пошел спать, сморенный утренним солнцем, путешествием и алкоголем, который он продолжал методично в себя вливать.

Жос смотрел на Риго: отвислые бледные щеки ненасытного потребителя углеводов. Скорее всего тот уже несколько месяцев не курил и грыз сладости в минуты смятения. Смятение – такое сырое, емкое слово, которым он воспользовался, едва сев за стол, как если бы оно объясняло все и оправдывало уже само по себе этот их совместный обед. К счастью, Руперт закрывал ресторан только в августе; он зарезервировал для Жоса его любимый столик, круглый, с круглой банкеткой и очень низко подвешенной лампой. Можно было очень легко представить себя сидящим в мюнхенском кабачке.

Риго выходил из длинного туннеля. Словосочетание «длинный туннель», как и слово «смятение», казалось, успокаивало его. Он заготовил для себя слова, способные утешить его. «Все эти месяцы, – повторял он, – все эти месяцы…» Жос мысленно сказал себе, что и в самом деле он уже давно ничего не слышал о Риго, причем не собирался волноваться из-за этого. Сколько авторов стояло за тысячами книг, опубликованных начиная с первого «сезона» на улице Лагарпа? Несколько сотен. Издательство регулярно посещали около пятидесяти завсегдатаев, авторов бестселлеров и просто зануд. Другие же приходили и уходили. Некоторые исчезали навсегда. И если вдруг случайно, оказавшись где-нибудь в Бордо или Монреале, Жос встречал кого-то из них, почти незнакомого (имя, название книги, год – все стерлось из памяти), то какая же горечь читалась на неотчетливом, постаревшем лице, которое больше ничего ему не говорило. Другие появлялись после десяти лет молчания с рукописью под мышкой и головой, полной иллюзий, знакомые, ужасно близкие. Находясь у этой непрестанно меняющей свои воды реки, надо было окружить заботой всех ее рыб! Жосу случалось думать: «Погоди-ка, а что-то такого-то давно не видно. Он что, работает? Надо черкнуть ему пару слов». Проходили месяцы (Жос не написал ни слова), и вот появлялся такой-то, на три четверти сгнивший от рака, неузнаваемый. Или некролог в «Монде», а иногда опережающая его на двадцать четыре часа короткая фраза, сухо брошенная просунувшим голову в дверь «Алькова» Брютиже.

«…настоящую аварию, Форнеро, остановку в пути из-за отсутствия бензина, это даже было бы легче перенести, чем все эти дороги открытые, обманчивые, перегороженные. О, я знаю свое ремесло! Столько нераспаханных угодий… Начала, первые главы, захватывающие завязки, нечто никогда не встречавшееся – у меня все ящики этим набиты…»

Риго заказал себе бокал шампанского, по которому он рассеянно постукивал перевернутой спичкой, делая короткие круговые движения. Он забывал пить.

…«Три месяца тому назад мне удалось заставить себя замолчать. Я все заблокировал. Целые недели без единой строчки – это трудно… («Почему?» – подумалось Жосу). Мне надо было дать осесть мути, вновь обрести мою прежнюю прозрачность, а главное – подняться со дна, свободно подняться, вы понимаете? На этот раз у меня настоящий сюжет. Мой сюжет, Жос, я чувствую это. Вы знаете мое суеверие: никогда заранее не рассказывать свой роман…»

– Его разделяют с вами многие писатели, – заметил Жос, скорее не для того, чтобы выказать свое внимание, а просто чтобы удостовериться, что он не утратил еще привычки говорить.

«…Так вот, несмотря на это, я хочу сделать исключение из правила. Когда я увидел вас в аэропорту, то решил… Короче: мне надо испытать мой проект, проверить его на прочность, как говорят инженеры».

Руперт поставил перед ними яичницу-болтунью для Жоса и салат из огурцов для Риго, который тут же отодвинул тарелку, словно хотел освободить угол скатерти для записей. Но ограничился тем, что положил ладони на стол и принялся их разглядывать. «Моя мысль, – стал излагать свой замысел Риго, – это начать повествование из самой гущи, из самых будней: некий мужчина, около пятидесяти, сидящий за рулем большого «пежо»…»

Роман Себастьена Риго

…«Некий мужчина, около пятидесяти, сидящий за рулем «пежо». Вы его видите? Не толстый, не худой, не красавец, не урод, самый заурядный. С достатком. Начинаем потихоньку, как в калифорнийских фильмах: клены, белые дома, лужайки, белочки. Обычная, прозрачная жизнь. Люди, которых несчастье обходит стороной.

Но все же, под этой видимостью вдруг нечто похожее на дрожь, на трепет… Когда ноготь должен поцарапать гладкую поверхность, нужно начать ждать чего-то… смутный страх… какая-то угроза. Все это угадывается, даже не знаю, во взгляде женщины, в молчании детей… но пока ничего другого. Можно предположить какой-то надлом, скрытую рану, и что мужчина, мой персонаж, начал терять интерес, начал отстраняться. Вы вспоминаете «Закон» Роже Вайяна, и все такое…

Начиная отсюда, я перейду от общих широких мазков, как в самом начале, ко все более и более тонким деталям, к признакам дисгармонии. Упадок персонажа будет прописан пунктиром. Именно так: в технике пуантилизма. Никакой общей идеи, никакого общего плана, ничего, кроме самой жизни, увеличенной, наблюдаемой в непосредственной близости, но уже через какое-то время читатель сам составит все в единое целое и поймет, что эта жизнь стала невыносимой. Так что он будет ждать реакции героя, его бунта, его бегства и, когда этот бунт произойдет, он его заранее примет.

Бертомьё (это имя моего персонажа, обычное имя, как ваше, как мое…), Бертомьё будет выскальзывать из своей жизни небольшими толчками, мелкими отказами, и каждый из этих мелких отказов повлечет за собой обширные последствия. Он будет отбрасывать свою жизнь понемногу, как мертвую кожу, будет обрезать наросты… Я понятно изъясняюсь? Ремесло, расписание, привычки, «внешние признаки»: он будет бежать из каждой из этих тюрем, в которые сам себя заключил. И распустит, как говорят о чулках, нечто такое, что вязали больше полувека. Понемногу изменится всё: его одежда, его времяпрепровождение, его речь. А когда семья поймет, то она уйдет вслед всему остальному. Бертомьё будет понемногу ограничивать свои жизненные потребности, будет стараться довести их до остова, как поступал, если вам угодно, Джакометти со своими скульптурами, или еще, как оканчивается эта симфония Гайдна, которая называется «Прощания»? нет, «Прощальная», да, когда каждый музыкант по очереди умолкает, задувает свою свечу, встает и уходит… Бертомьё задует одну за другой все свечи своей жизни. И вот тут наступает моя очередь играть. Моя очередь сделать удачный ход. Я хотел бы показать совершенно конкретное, крошечное, тривиальное, то, во что превращается жизнь, когда из нее изгоняют деньги, работу, социальную комедию, комедию семейную. Где человек тогда живет? Что ест? Как выживает в наших городах, на наших дорогах? Так как я не хочу сочинять басни, аллегорию отказа и бегства, я хочу придумать для каждой поставленной проблемы соответствующее решение. Шнурки для башмаков или детская машинка у клошара: вот решения. Кроме того, приключение Бертомьё гораздо более радикально, чем просто обнищание. И это будет тоже, но будет еще и духовное приключение, разумеется, та-ра-та-та, я опускаю… Своего рода нисходящая спираль, стремление к бездне. Какой бездне? А не погрузился ли мой Бертомьё в нее уже во времена своего громоздкого «пежо», виллы в Везине, дорогих блондинок, тринадцатых и четырнадцатых зарплат?… Вы знаете, какие истории ходят по Нью-Йорку об отбросах из Бауэри: что там можно, мол, обнаружить потрясающих людей, очень интересных и т. д., но которые в один прекрасный день все бросили. Но там, на протяжении всего злоключения присутствует алкоголь, а внизу – полная безнадежность, сточная канава, смерть. Но это не мой сюжет. Алкоголизм – для романиста такой же легкий прием, как самоубийство его персонажей. Просто трюк. Что меня лично интересует, так это как достают алкоголь? Воруют? Выпрашивают? И если выпрашивают, то как смотрят на это настоящие попрошайки? Или каким образом сам становишься «настоящим попрошайкой»? Встречаешь ли на тротуарах бывших друзей и узнают ли они вас или ты становишься для них невидимкой? Эти два мира, прежний и тот, в котором человек оказался, – королевство и изгнание, если хотите, – взаимопроницаемы ли они друг для друга? Есть ли женщины, где, какие? Сколько времени люди там выживают? Летом еще можно себе хорошо представить, – но зимой? Как разговаривают, например, с полицейским, который вас окликает, если до этого все время ты был «месье»? Как реагирует месье, бывший месье, на первый слой грязи, на первую вошь? Что становится с речью? Как складываются отношения с людьми, с теми, кого ты раньше даже не видел: дворники, негры в метро? Они неожиданно сильно вырастают в размерах, потому что ты сам стал крошечным. Такой человек должен всех бояться: собак, бездельников, подростковых банд, дождя… Дождь! Об этом никогда не думаешь. Как Бертомьё организует свое убежище? А потеря сил? Когда он не будет больше способен на подделки, на уловки, на всю эту новую комедию, которая вроде бы заменила собой старую комедию, и когда у него возникнет соблазн вновь подняться наверх? Знать, что где-то существуют семья, дом, скрытые возможности, воспоминания, связи, некий код, всегда готовый к твоим услугам, способный всё объяснить, в том числе побег, способный всё вернуть тому, кто всё бросил.

Вы улавливаете, Форнеро, что меня увлекает в моем сюжете? Я проанализирую возможное приключение. Границы между порядком и этим подобием небытия неопределенны. Мы все – да, все! – живем на краю этой пропасти. Лишний шаг, и мы падаем туда. Конструкция наших предубеждений, правил, запретов хрупка. Один щелчок – и она рушится. Люди вроде нас знают это, не так ли? Именно об этом я бы хотел рассказать: что происходит, когда получаешь щелчок? Каждый читатель должен будет почувствовать головокружение и, отложив мою книгу, представить себе, как могла бы разладиться его собственная жизнь. Первый неразумный жест, начиная с которого все начинает раскручиваться. Если мне это удастся, я выиграл. Я внесу в воображение читателя тревогу, от которой он уже никогда не излечится…»

Жос, прежде чем всецело отдаться удовольствию от неизлечимой тревоги, которой предстояло мучиться читателям Риго, съел яичницу-болтунью, потом говядину в желе. Выпил половину бутылки прохладного «Шинона», поставленного на стол. Он не прерывал Риго, не спросил у него: «Вы не съедите немного огурцов?» Он научился за много лет своей профессиональной жизни не докучать огурцами творцу, который старается обрести почву под ногами, говоря слишком громко в окружающую его темноту. Так как Риго находится в темноте. Он наугад протягивает руки вперед, угадывает наличие препятствий, местонахождение которых ему не удается определить. Он не принадлежит к той категории писателей, которые способны изобретать на ходу, которым идеи приходят вместе со словами и которые возделывают свою территорию на глазах у случайного слушателя. Риго медлителен, скрытен. Но Жос готов поспорить, что прекрасная индианка и два-три не в добрый час попавшихся ему под руку друга уже испытали на себе этот монолог, который он не решился прервать. Он предчувствует все трудности, с которыми столкнется Риго, хорошо представляющий себе сам текст – сухой, острый, как ланцет хирурга, – но который увязнет в трясине разглагольствований, как только примется писать. Хотя он утверждает, что «главная идея отсутствует», на самом деле у него ими набита голова, равно как и аллегориями, сравнениями. Если бы он уже открыл секрет написания своей истории (которая, впрочем, хороша), такой, какой он ее задумал, он бы ее вовсю писал, а не выклянчивал бы слова одобрения, лишая ее девственности.

Жос, как только в рассказе наметилась заминка, или даже волшебный провал в тишину, позволяет себе освободительный жест: наливает бокал «Шинона» Риго, который хватает его с явной жадностью. Руперт, стоящий поблизости в полной боевой готовности, подходит, уносит огурцы и ставит на их место тарелку с холодной говядиной. Тарелка тотчас отодвигается, но Риго начинает жевать кусок хлеба. Жос сидит с серьезным, наклоненным вниз лицом. Он поднимает глаза на своего визави, только чтобы спросить:

– А форма?

– Нейтральная, обстоятельная, стиль самый что ни на есть лаконичный, и, разумеется, все в настоящем времени. Своего рода настоящее абсолютное.

– Вы уже сильно продвинулись? С названием уже определились?

Поскольку оба вопроса затруднительны, Жос их задает вместе, давая возможность Риго выбрать что-нибудь из многочисленных уловок. В то же время он ругает себя: почему бы не поддержать Риго чуть больше? Удастся ли ему растянуть эту комедию еще на час, чтобы помочь собеседнику обрести веру в себя? Неправильно поставленный вопрос. Он знает свое отвращение к обсуждению проектов. Он верит в тексты, верит только в них и совсем не верит разговорам. В его ярости, направленной против проекта Боржета, тоже присутствовало это отвращение к эскизам, наброскам, планам, кнопками приколотым к стене, к слишком округлым фразам, которые бросают и смакуют с бокалом в руке.

Риго, отрезвленный, бормочет. По правде говоря, текст… Если не считать разрозненных беглых набросков, черновиков… Он хочет войти в работу только будучи уверенным, но уж чтобы тогда больше не останавливаться, идти до победы и на подъеме все выдать одним махом. Возможно даже, да, конечно, уедет из Парижа. И по этому поводу…

«Ну вот и подошли, – думает Жос. – Сейчас мы будем говорить о деньгах. Больше тридцати минут понадобилось, чтобы подойти к истинной теме разговора!» Он думает об этом без злости, с некой усталостью, и в памяти его проходят другие подобные сцены – то же место, почти те же слова – и образы Клод, моря… «Зачем я вернулся?» С помощью непроизвольного рефлекса он выигрывает еще несколько минут:

– А название?

– Я думал… о, в виде «чучела», как говорят киношники, нечто обыденное, умышленно нейтральное, серое…

– «Падение»?

– Не издевайтесь, Форнеро! Я думал об этом, представьте себе, о Камю, а в качестве эпиграфа я думал даже поместить…

– Простите. Как ориентир, как исходная основа…

– Конечно. Что бы вы сказали об «Отъезде господина Бертомьё»? Или вот, мне сейчас пришло в голову: «Симфония прощаний»?

– Это лучше.

Жос улыбнулся Риго, а Руперту сделал знак рукой, чтобы приблизить окончание обеда. От «Шинона» веки у него налились свинцом. Он взял себя в руки и услышал себя произносящим наконец фразы, которых ждал Риго. Он вновь придал своему лицу восхищенное выражение, пропавшее было из-за скучного повествования. (Женщины, которые портят вам вкус утреннего кофе, рассказывая вам свои сны…) Вскоре он плавно перешел от любезностей к советам, предостерег Риго против самых коварных подводных рифов, которые ждали того на пути. В общем механика действовала еще вполне исправно. Советы были точные, аргументированные. Жос знал, какую путаницу порождают в голове писателя раздутые и туманные комментарии: «Подчистите там и сям… Придайте больше ритма в целом…» Да, конечно! Разговаривать можно сколько угодно. А надо взяться за дело с карандашом в руке, за столом, в самый тихий час, и исправлять, как в школе. Во всяком случае, так было раньше… Издатель – это единственный учитель, который еще смеет расставлять знаки препинания и править орфографию. Жос мечтал о красных чернилах. По мере того, как он комментировал проект Риго, он выходил из оцепенения. Он видел этот текст, теперь он чувствовал его, он его раскладывал Риго по полочкам лучше, чем тот делал это только что, – и он уже знал, что когда роман будет закончен, если он вообще когда-либо будет написан, ему будет далеко до того представления о нем, которое сейчас у него формировалось, что роман разочарует его, оставит у него ощущение горечи, так хорошо знакомое ему по прошлому опыту, когда он видел, как кто-то из этих неумех неловко выполняет свою работу. Литература – это слишком серьезное дело, чтобы целиком доверять его писателям! Он понимал, почему критики и университетские преподаватели на рубеже пятидесятых и шестидесятых годов завладели литературным делом и возвели свою хилую болтовню в ранг творчества. И когда этот Руперт успел принести эту проклятую вторую бутылку? В такую-то жару! Взгляд Риго увлажнился. «Вы действительно верите, Жос?..» Риго был скромен, разумен и просил аванс только в два раза превосходивший то, что заслуживали его репутация и его проект. Жос, чей здравый смысл нисколько не пострадал от начавшего сказываться опьянения, привел сумму к разумной цифре, и Риго – он не надеялся получить даже столько – принял притворный вид участника сделки, который позволил себя обмануть, но все еще сомневается.

Настало время десерта, потом кофе и, наконец, счета. Руперт читал за стойкой бара. Риго промокал комком платка пот на лбу, на висках. Он сказал Жосу второпях, уже на тротуаре, где жара превратила их в каменные статуи: «Я немного смешон, не правда ли? Писатель, расхваливающий свое барахло. Не подумайте…» Он замолчал, не смея продолжать. Жос наблюдал за ним. Наконец-то писатель нашел единственные слова, способные его тронуть. Он взял Риго за руку, поколебался: «Я беру его за руку? не лишнее ли это?» – и увлек его в сад Пале-Рояль. «Вы занимаетесь тяжелым делом, Риго, и вы выполняете вашу работу достойно. Возможно, роман, который вы собираетесь писать, не будет таким, каким вы мне его описали, возможно, поменяется название и его герой месье Бертомьё. Но в этот раз, я чувствую, вы не сломаетесь. Доказательством тому служит контракт и аванс, который я вам предлагаю. Если бы у меня были сомнения, я бы не пошел на это, я ведь не филантроп, вы меня знаете! Так что принимайтесь за работу и сообщите мне, как у вас идут дела… в ноябре? А сейчас загляните на улицу Жакоб, чтобы Фике уладил денежный вопрос. Да, он там, он будет в курсе…»

Когда он удалялся под аркадами, Жосу послышалось, что Риго развернулся на сто восемьдесят градусов и направляется к нему. Он прибавил шаг: «Нет-нет! С меня достаточно…» Через минуту ощущение, что его кто-то преследует, что ему что-то угрожает, рассеялось. Он остановился у витрины торговца медалями и скользнул взглядом назад: опасность миновала. Он пошел медленнее. Он устал так, как будто прошел десять километров. «Они меня опустошают…» Он знал, что после некой симуляции рабочей деятельности, подписания бумаг, неожиданных визитов в бюро сотрудников он скорее всего снова сядет в самолет. Он подумал о Клод. Но разве он прекращал хотя бы на минуту думать о ней во время обеда? Мысль о Клод фильтровала все другие мысли и изменяла их, держала их на расстоянии, делала их безнадежно суетными. Жос понял, что не одно только «летнее оцепенение» было ответственно за ирреальность, в которой растворяются тревоги, казавшиеся такими жгучими еще три недели назад. Что решит он в конце концов по поводу проекта Боржета? Что там хитрит Брютиже с этими шакалами из «Евробука»? Вполне ли лоялен «Господин Зять»? Все эти вопросы складывались в один-единственный, сводившийся к тому, чтобы узнать, остается ли его власть в ЖФФ бесспорной или же она тайно оспаривается теми или другими. Начать с самого себя, с этого «все равно ничего нельзя сделать», которое прилипло к нему и которое он надеялся победить, вернувшись в Париж. «Энгадин – не очень удачная идея, – подумал он. – Надо поискать пониже… Леса, тропинки… Юра?» Он почувствовал озноб, вспоминая Морез, его ржавые крыши, мшистый подлесок. «А почему бы не Вогезы? Долины, спускающиеся к Эльзасу, фермы, где можно поесть черники, Шан-дю-фе, Вьей-арман… Капитан был бы доволен!» Он вдруг сразу оказался так далеко, далеко в пространстве и далеко во времени, что минут пятнадцать блуждал по Тюильри, не имея сил вернуться на улицу Жакоб. Но он подумал о Риго, стучащем в дверь Фике, требующем свой чек… Вызвать Танагру из какого-нибудь кафе? Лучше пойти побыстрее и вернуться в свою нишу. Со вздохом облегчения он представил себе «Альков» с закрытыми ставнями, с его прохладой, с маленькой красной лампочкой, горящей у двери. «Позвоню Клод, – решил он, – сообщу ей, что собираюсь вернуться».

* * *

Нелегко рассказывать о таком лете, каким оно бывает между Талассой, Сан-Николао и отелем «Пальмы». Праздность и роскошь только кажутся выигрышным сюжетом. Шикарная публика и ее окружение в конце концов начинают имитировать истории, выставляющие все это в неприглядном свете, отчего реальность начинает казаться искусственной. Описывая этот мир, боишься, что тебя обвинят в преувеличениях, и пытаешься приглушать, смягчать краски. И напрасно, так как роскошь богачей еще более наглая и вызывающая, чем можно себе представить, их молодые женщины еще более красивы, их старухи – еще более экстравагантны, а в их жилищах еще больше тени, чем вы думаете. Красивое белье всегда вышито. Их разговоры, их признания, их шутки, шепотом произнесенные циничные слова заставили бы покраснеть самых ярых скандалистов. Разве что они покажутся очень грустными и неожиданно комичными, учитывая, что счастливым мира сего приходит иногда в голову фантазия рыть в экстазе яму, в которую они сами же и провалятся. Например, тот сутенер, неаполитанец: как не обратить внимание, что он скопировал откуда-то, из какой-то плохой комедии свои джинсы цвета фруктового мороженого, которые облегают его, как штаны любимчиков Генриха III, свои двухцветные мокасины, свой шейный платок и даже свой нос ресторанного кондотьера?

Мы не смеем изображать вещи и людей такими, какие они есть: комплекс «медвежьей шкуры». Году так в 1935-м венгерское кино специализировалось на роковых страстях, белых телефонах, соблазнительницах с зелеными глазами на медвежьих шкурах у широких кроватей. А что делать, если у молодой женщины и в самом деле зеленые глаза? Вернемся к сутенеру. Как описать мужчину, который его сопровождает, помощник или же фактотум, чье присутствие рядом с собой он навязывает людям во всех обстоятельствах? Леонелли, которая ничем не обязана неаполитанцу и ничего не ждет от него, отказалась принимать слишком знаменитого Марко. Его поселили в отеле «Пальмы», откуда он прибывает каждый день к полудню, уступчивый, смеющийся, нисколько не обижающийся на то, что с ним обращаются, как с чумным. «Маленькая такая чума», – прыскает он на ухо Шабею. Действительно ли он, как утверждают бездельники, является любовником неаполитанки? Вовсе нет. Он служит загонщиком у сутенера, которого он снабжает девочками, адресами, произведениями искусства, секретами, которые, эти секреты, в свою очередь оказываются поставщиками других девочек и других картин. Он человек с большим вкусом, не бросающимся в глаза из-за повадок сводника, усвоенных им, чтобы нравиться хозяину.

Отношения между этими двумя персонажами, когда поймешь, что каждый из них собой представляет, кажутся анахроническими. Неаполь или Венеция двести лет назад. Но это одновременно и наша эпоха, вальс спекуляций, покупаемая на твердую валюту совесть, тайные остановки в Базеле или в Женеве, стремительные путешествия на Багамы, пристанище в Нью-Йорке, бронированные «фиаты», вертолеты, уносящие сегодняшних героев, как когда-то театральная механика уносила под своды театра теноров в париках. Все это разыгрывается вокруг развратника, вокруг его проклятой души и его жены, как оперная музыка. Скрытые намеки, тайны. В Сан-Николао они являются той деталью, которая придает ценность ансамблю. «Ноль при счете, – говорят Том-и-Левис. – Сам по себе ноль ничего не стоит, но прибавленный к нам, он умножает нас на десять». В Венеции, где Диди Клопфенштейн останавливается у графини Вольпи в то время, когда та сдает свой дом Колетт, она хвастается пребыванием у нее сутенера, который доказывает, если в этом есть нужда, какой космополитический и мировой статус сохраняет Сан-Николао даже в ее отсутствие. Шабей, которого золото ослепляет, находит неаполитанцев яркими. Они его вдохновляют из-за появляющейся у него досады или из чувства противоречия («по соображениям гигиены», думает он) на идущую нарасхват хронику, которую он отсылает специально в «Сирано». Он ее озаглавил «Мимозы из Сан-Николао». Такая маленькая вещица, чуть-чуть манерная, но не слишком, с двумя фразами в условном прошедшем времени, с одной латинской цитатой и капелькой разочарованности. Неизвестно, когда и чем Шабей был когда-либо очарован, но теперь, если верить критикам, он «разочарован» уже так давно, что скромная причина этого несчастья им уже забыта. В своих «Мимозах» он постарался обрести «тон Германта», который очень нравился ему, молодому провинциальному писателю, во времена, когда Жерар Бауэр, король первой страницы «Фигаро», демонстрировал свою худобу и свои такие элегантные астматические посвистывания то на концерте, то на фестивале, и снова на концерте. У Шабея, едва он отправляет шофера на почту, чтобы отослать свою хронику, сразу возникает ощущение, что пребывание у Колетт Леонелли не будет для него потерянным временем. Колетт, с которой он был так близок, помнит ли кто-нибудь об этом? В 1958-м или в 1959-м году, три недели весны, которые сам он хранит в памяти как череду безумств и жутких мигреней. Впоследствии они стали большими друзьями. Шабей постарел меньше, чем Колетт: он ей по возрасту годится в отцы, но сохраняет тело бывшего чемпиона, увенчанное лицом довольного жизнью ребенка. Чемпионом чего, в точности неизвестно. Счастья, возможно. Эта специализация делает Шабея привлекательным. Бьянка, легко распознающая бывших любовников матери, его не заподозрила и относится к нему очень хорошо. Сильвена считает его реакционером, каковым он и является, женоненавистником, каковым он не является и вообще, и из-за того, что сейчас это не модно. Фред мог бы намотать себе на ус: он не очень-то привлекателен. Он еще не умеет одеваться. Сильвена достаточно умна, чтобы почувствовать нечто в социальном плане низкое в красоте своего компаньона, в его походке, в том, как он держит плечи, в том, какие у него бедра («мои козыри», как говорит Фред в узком кругу). И она из-за этого страдает. Трудно оставаться повелительницей двадцать четыре часа в сутки. Она даже спрашивает себя, правильно ли она поступила, привезя Фреда с собой в Сан-Николао. Приехать с Жаном-Батистом было бы более представительно. (Так думает Сильвена.) В это лето палаццо оказалось раем для законных пар: Колетт со своим бразильцем, Шабей с Патрисией, неаполитанцы и, конечно же, Том-и-Левис, эталоны верности. Сильвена неправильно оценила обстановку. Она здесь окружена людьми, которые достаточно повидали, чтобы не стесняться выглядеть пенсионерами. Жан-Батист, так стеснявший ее действия несколько лет назад, когда она металась от любовника к любовнику, чтобы пустить пыль в глаза окружению, чтобы придать себе стиля, ее Жан-Батист, всегда так элегантно одетый и никогда не говорящий глупостей. Может, пришло время и ему предоставить место в своей жизни? И почему бы не первое место? Фред иногда вечером, в час первого аперитива, хотя сам он пьет только воду, звучит, как базарная брань в опере. Сильвена видит, как Колетт проводит языком по губам, как Бьянка поднимает брови. Сильвена злится на себя. Сильвена замирает. Если бы еще у нее хватало смелости одергивать Фреда, если бы она могла отчитать его, как наверняка сделала бы на ее месте Диди или Грациэлла… Но она не осмеливается. Нет такой школы, где бы учили апломбу. Этому учатся долго, переходя от одной жизни к другой, от нищеты к богатству. Ни господин Бенуа, адвокат в суде, с его английским шиком, ни маленькая ферма в Конде-сюр-Коссон не учат секретам этой дерзости.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю