Текст книги "Сундук с серебром"
Автор книги: Франце Бевк
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 26 (всего у книги 33 страниц)
– Всему виной человеческое общество, – заговорила черноволосая девушка и, взяв Тильду за руку, стала перебирать ее пальцы, словно что-то подсчитывая. – Общество убивает лучших людей и толкает их на преступления. Преступников же судят и наказывают еще большие преступники, которых никто не притягивает к ответу. В будущем обществе этого не будет…
В словах Зофии сквозила глубокая ненависть к существующему строю, и все равно Тильда чувствовала, как тепло ее сердца через пальцы передается ей, расходясь по всему телу.
– А почему тебя посадили? – спросила она вдруг.
– Потому что я коммунистка.
Тильда уже слышала это слово и наивно считала, что означает оно что-то запретное, что коммунисты «хотят все разделить». Так она и сказала Зофии.
– Твоей нужды никто не тронет. – Зофия улыбнулась. – Однако ж есть и такие, кто не работает, но пользуется всеми земными благами, а другим не хватает самого необходимого.
Тильда задумалась. Ей казалось, что теперь она понимает, почему одна Зофия делилась с ней всем, что покупает: молоком, мясом, шоколадом.
– Понимаю, – сказала она. – Ты такая же, как эти в романе… А почему ты не ходишь к мессе?
– Потому что Бога нет.
Тильда изумилась. Хорошая, умная, а в Бога не верит. Сама она верила в Бога, хотя в свое время старалась о нем не думать. Ей все еще казалось, что он требует с нее ответа, правда не так строго. Жестокими страданиями день за днем искупала она свою вину. И хотя она сердцем чувствовала, что ее вере угрожает что-то смутное, неясное, слова Зофии так ее испугали, словно у нее отняли что-то дорогое.
– Как это нет Бога?
– Если он есть, почему же он допускает зло и неправду? Почему не карает мучителей и не помогает тем, кто в беде?
Тильда подумала о сводне, каждый день молившей Бога, чтобы гром поразил тех, кто «упек» ее в тюрьму, и об Адели, просившей ниспослать страшные язвы всем, кто лишил ее свободы. И о повитухе… и о Наде, бранившей Бога и взывавшей к нему, точно он был одновременно и слугой ее и властелином. Ей и раньше приходила в голову мысль, что ее Бог немного отличается от Бога этих женщин.
– А они верят в Бога? – спросила она Зофию.
– Верят, как верили в святого Миклаважа и в дьявола… – Зофия быстро отвернулась, глянула в окно и на минуту задумалась. – К чему говорить о вещах, которых ты еще не понимаешь. Вот выйдешь на свободу, приходи ко мне, тогда и потолкуем.
– А когда это будет? – вздохнула Тильда.
– Не падай духом! Человек должен верить в лучшее.
Потом Тильда много размышляла об этом. Постепенно мысли ее приняли определенное направление. Исповедь Катицы, прочитанный роман, разговоры с Зофией пробудили в ее душе какие-то подспудные, дремавшие в ней чувства, которые росли и крепли, доставляя ей и боль и радость.
Арестанток регулярно водили в тюремную часовню. Два раза в неделю их посещали там две пышные дамы из какого-то благотворительного общества. Вместо еды и белья они приносили толстую книгу религиозного содержания и елейными голосами читали им о житии какой-то добродетельной девицы, которая счастливо почила в бозе.
Узницы по-разному слушали чтение – одни подсмеивались, другие, притворяясь заинтересованными, разглядывали шелковые платья дородных дам и значки на их могучей груди, свидетельствовавшие о твердости веры и политической благонадежности.
Тильда, всегда жавшаяся к Зофии, плохо понимала эти слащавые истории, читаемые на чужом языке. Обычно она рассматривала в это время висевшее на стене распятие, и слова, скользкие, точно рыба, не задерживались в ее сознании. Тучные дамы с преувеличенным жаром рисовали любовь и большую озабоченность властей о тех, кто исключен из человеческого общества, а под конец показывали изображение Марии Магдалины, которая, припав в великой скорби к ногам Иисуса, омывает их своими слезами.
– Исправьтесь и покайтесь, как покаялась Мария Магдалина, чтоб вернуться к жизни добрыми, честными женщинами.
Как-то раз Зофия, воспринимавшая эти беседы как пощечину, вскочила с места.
– Мне не в чем каяться и исправляться, – с ожесточением сказала она, – я не сделала ничего плохого.
Тильда, вздрогнув, отвела взгляд от Христа на стене. Ей стало страшно за Зофию. Присутствующие надзирательницы зашикали на нее, дамы оторопели от изумления.
– В чем-то вы все же провинились, – сказала старшая из дам. – Если бы вы ничего не сделали, вас не посадили бы в тюрьму.
– Я провинилась только тем, что не слушала вашей чепухи, не верила в нее, – сказала Зофия. – Вместо того чтоб таскать сюда свои животы, покажите-ка лучше Марию Магдалину своим мужьям и сыновьям, чтоб они не совращали бедных девушек.
Дамы точно окаменели, взгляды их забегали в поисках помощи. А у Зофии было легко и покойно на душе. Целую неделю готовилась она бросить им вызов, и вот сегодня ее прорвало. Женщины, забыв, где они находятся, громко расхохотались. Они терпеть не могли этих разодетых в шелка толстух. Наконец-то унылое чтение, которое еще ни одну из них не наставило на путь истинный, принесло им хоть небольшую радость. Зофии грозило наказание, и она приняла его спокойно, с презрением во взгляде…
Тильда вернулась в камеру, ощущая, что в душе ее назревает какой-то перелом. Таинственный полумрак капеллы довершил ту внутреннюю работу, которую возбудили в ней сильные впечатления последних дней. Как никогда до сих пор, она погрузилась в себя и стала строгим судьей своему прошлому.
Тильда решила во всем признаться судье, не утаив от него ни единой мелочи. От людей у нее больше не было тайн, оставалось расквитаться с собственной совестью. На смену страху пришло глубокое раскаяние. Перед глазами то и дело вставал ее ребенок, ее кровь и плоть. Рука, созданная для того, чтоб баюкать и нежить дитя, поднялась на него, стала его палачом. Вместо того чтоб осыпать его поцелуями, она испятнала его кровью. Не в теплой воде, в холодной ключевой искупала она малютку и окрестила в неосвященной воде, когда душа уже покинула его. Потом закопала в саду, как падаль, не украсила могилку цветами, не засветила лампадку. Один пес обнюхивал холмик, разгребал его и скулил, точно угадал своим собачьим нюхом, что здесь совершилось злодеяние. Она не брала свое дитя из колыбели, чтоб приласкать его и спеть ему песенку, в дождливую ночь выкрала его у земли и, точно безумная, бежала с этой ношей, которая была совсем легкой, а казалась ей тяжелее горы. Ее сына не согрел огонь любви, он обуглился в полыхающих языках пламени…
– Ой, ой, ой! – все в ней кричало, когда она, заглядывая в душу, видела там свою вину, ворошила озаренную страхом память… Иванчеку был бы теперь годик, он бы уже смеялся, топал ножками и, протягивая к ней ручонки, кричал: «Мама, мама!» И она взяла бы его на руки и прижала к груди… При этом видении невыразимое блаженство разлилось по ее телу.
Тильда так живо, так ярко представила себе это, словно все так и было на самом деле, словно она не убивала ребенка.
Она забыла, что сидит на тюремной койке и придумывает божественно прекрасные картины, и уже видела себя в собственном домике, согретом звонким детским смехом. Улыбка осветила ее бледное лицо, но в эту минуту злой дух шепнул ей на ухо: «А кто бы вас кормил?» Она гнала его: «А как же живут другие, такие же бедняки, как я?»
Образ ребенка мгновенно исчез, она почувствовала под собой жесткий тюфяк… О, если бы не страх перед позором, гневом сестры и яростью отца, перед людскими толками и пересудами! Словно исхлестанная плетьми, она испытывала жгучую боль при мысли, что все это давным-давно отошло бы в прошлое, что первая улыбка ребенка всех подкупила бы, что первое его слово смягчило бы окружающих. Люди быстро вспыхивают и так же быстро отходят, быстро загораются ненавистью и столь же быстро – любовью. Полгода страданий, горя и стыда избавили бы ее от многих лет мук и самобичевания. Но тогда она выбрала преступление, страх и ужас, тюремные стены и годы заточения…
– Боже мой, – заплакала она, – почему так случилось?
Тильда не слышала, как повитуха прошептала Адели: «И еще, несчастная, надеется на прощение…» Ей легче было б трижды родить, чем провести год в тюрьме. Десять лет позора легче, чем страшная скука и общество этих распутниц, мысли которых еще грубее их слов. Если б она могла представить себе хотя бы частицу своих теперешних страданий, она бы не сделала того, что потом так старалась скрыть. Рано или поздно все всплывает наружу, правды не скроешь!
Ребенок под сердцем шевельнулся. Она положила руки на живот, и мысли ее снова вернулись к ребенку. Он снова стоял у нее перед глазами, живой, она шла с ним по горькому пути позора и робко ждала его первой улыбки, первого слова. На сердце у нее стало так хорошо, что она чуть не запела.
Тильда уже любила будущего ребенка. Впервые во весь голос заговорило в ней материнское чувство, заглушая все остальное… Душа ее стонала под тяжестью этой огромной, неистовой любви.
Подавленная и счастливая, предаваясь раскаянию и блаженству, шептала она еще не рожденному ребенку нежные слова, которые благоухали розами и весной, пьянили и дурманили.
9
В муках шли для Тильды дни, недели и месяцы. Временами из-за душевной подавленности она ощущала и физическую боль. В иные минуты физические страдания вызывали боль душевную. Иногда она думала, что не перенесет всего этого.
Поначалу Тильда не хотела верить, что будет рожать в тюрьме – слишком уж неподходящим было это место. Сама мысль об этом представлялась ей глумлением над будущим ребенком. Но постепенно она смирилась со своей судьбой. Надежды на прощение больше не было. На двери камеры были вырезаны слова: «Lasciate ogni speranza voi ch’entrate»[4]4
Оставь надежду сюда входящий (ит.).
[Закрыть]. Буквы от времени заросли грязью и почернели, так что их едва можно было прочесть. Где сейчас женщина, написавшая их в тоске одиночества? Арестантки объяснили Тильде их смысл, и она совсем пала духом.
Однако бывали у нее и минуты душевного покоя и тихого блаженства. С радостью ждала она появления ребенка, готовилась его любить. Образ его отца уже померк в ее памяти, лишь изредка видела она его сквозь пелену слез. Тильда мечтала о том, что ребенок будет ее счастьем и утехой, когда она наконец выйдет из этого обиталища горя и проклятий.
Между тем коммунистку куда-то перевели, и Тильда о ней больше не слышала. Уходя, она подарила ей роман. Нищенку с Кумой выпустили за недостатком улик. Пепа отбыла свой срок. Адунка продолжала безуспешно искать окурки. Нада вздыхала по своему возлюбленному – вору, которого уже не было в камере внизу, так что никто теперь не посылал ей поцелуев и сигарет.
На место выбывших посадили двух проституток, уличенных в воровстве, – толстуху Кармен с сонными глазами и тоненькую девушку по имени Мари. Адель побледнела, от нее остались кожа да кости. Повитуха со сводней по-прежнему враждовали, заполняя свою жизнь бесконечными сварами.
Приближался час родов. Тильда побледнела и подурнела, едва держалась на ногах, но душа ее не сдавалась. Никогда еще не переполняли ее такие бурные, такие удивительные мысли. Они ее радовали и пугали. Ее мучил голод. Питалась она хлебом и водой, обед не лез в горло. С восковым, как у покойника, лицом слонялась она по камере, пожирая все голодными глазами. Но это не она вопила от голода, вопил ребенок.
Временами муки голода становились нестерпимыми. Она останавливалась на своем нескончаемом пути от окна до двери, чтоб перевести дух, но вместо вздоха вырывался крик:
– О, как хочется есть, как хочется есть!
Толстая Кармен с добродушным, всегда заспанным лицом предложила ей как-то шоколад, пробормотав при этом что-то невнятное.
– Не надо, самой пригодится, – попыталась отказаться Тильда, но тут же взяла и не мешкая отправила в рот. Она вся тряслась, и сердце ее таяло от благодарности.
Порой ей безумно хотелось молока. Однажды, когда ей показалось, что ребенок, неутомимо ворочаясь, требует еды, страх за него достиг наивысшей точки, и она начала колотить в дверь.
– Дайте молока, хоть немного, – бросила она в глаза изумленной горбунье. – Для ребенка.
– Где ваш ребенок? Не ломайте дверь!
Дверь затворилась. Девушка села на койку и разрыдалась.
– Не бойся, не помрешь! – крикнула повитуха, не выносившая бабьих слез.
– Где я буду рожать?
– Где все! Увидишь где. Тебе бы быть одной, чтоб придушить младенца, а?
– Молчите! – не своим голосом крикнула Тильда. Впервые за все свое пребывание в тюрьме она вышла из себя. Кровь прихлынула к лицу. – Молчите! Молчите!
Повитуха умолкла, ошарашенная бурной вспышкой обычно спокойной, уравновешенной девушки. Все обитательницы камеры с негодованием смотрели на Гедвику.
Как-то раз к Тильде пришел отец. Она не ждала его, тем сильнее была ее радость. Наконец-то она увидит родное лицо. Словно сквозь дымку смотрела она на отца, – чуть подвыпивший, ссутуленный, сильно постаревший. Охваченная жалостью, Тильда мигом забыла все свои обиды и почувствовала себя перед ним виноватой; от внезапной горечи у нее подкосились ноги.
– Ну и порадовала ты меня, дочка! – словно бы пропел отец; видно было, что он изо всех сил старается быть строгим, подавляя в себе природную мягкость. – Обрадовала, нечего сказать… Не ждал я от тебя такого… Право слово, не ждал…
На глазах его выступили слезы. Тильда судорожно сжала губы, чтоб не разрыдаться. Сейчас она не смогла бы выговорить ни слова, даже если б дело шло о жизни и смерти. Да и отец тащился в такую даль не за тем, чтоб бранить ее. Он хотел еще что-то сказать, но слова застряли в горле. Даже «до свидания» не смог вымолвить; помахал ей на прощанье рукой.
– Добрый он, отец, – говорила Тильда, вернувшись в камеру. Она была растрогана до глубины души, но, боясь, как бы над ней не начали смеяться, сдерживала рыданья; она чувствовала, как слезы жгут ей сердце.
Этой же ночью все и началось…
Она лежала, а ее со всех сторон обступало прошлое, как бы сочившееся сквозь какое-то сито. Вновь и вновь переживала она все свои муки с детских лет и до последнего часа. Яркие картины вспыхивали, точно молнии в бурную летнюю ночь… Они угасли совсем, лишь когда ее скорчили родовые схватки. Стоны сквозь оконце над дверью вырвались в коридор и заполнили все вокруг.
Венера с кошкой на коленях дремала у стола, вздрагивая при каждом стоне. В промежутках опять наступала тишина, которую слегка тревожил приплывавший откуда-то вздох.
Душераздирающий крик потряс коридор. Надзирательница очнулась от дремы и недовольно поджала губы. Кошка поднялась и, словно готовясь к прыжку, выгнула спину.
– Персона, успокойся! Персона, Персона!
По камерам побежал громкий шепот женщин, разбуженных ночным криком. Они ворочались, одолеваемые горькими мыслями, болезненной тоской, и прислушивались к городскому шуму. У моря еще горели фонари, еще бурлила на улицах жизнь. Доносились автомобильные гудки, в гомоне улиц то пропадала, то снова всплывала над домами, уносясь ввысь к звездам, песня гармошки.
Роженица лежала навзничь, упираясь руками в железную койку, глаза ее в смертельном страхе уставились в потолок.
– Не ори! – ворчала Гедвика. – Все равно легче не станет.
Измученная болью, Тильда едва слышала слова повитухи. Она боялась умереть и потому, когда схватки ненадолго отпускали ее, горячо молила Бога помочь ей. Но вот схватки кончились. Только бы их больше не было! Она уже не думала ни о прошлом, ни о настоящем, измученная нестерпимой болью…
На рассвете она родила мальчика.
10
Стояла осень. До суда оставалось три дня.
На улице моросил дождь; серый пасмурный день тяжелым кошмаром ложился на душу. В женском отделении тюрьмы давно уже назревало недовольство. В груди у арестанток что-то кипело и бурлило, грозя в любую минуту выплеснуться наружу.
Женщины притихли, в глазах стояла тоска, навеянная хмурой серостью осенних дней. Они казались какими-то ленивыми и отяжелевшими, но за внешней безучастностью скрывалось внутреннее волнение и беспокойство. Целыми днями они только и делали, что сидели, уставясь в одну точку, ночью же метались на своих койках, преследуемые странными видениями. Слова, которые они изредка роняли, были лишены связи и смысла.
Нада день-деньской сидела на койке, поджав под себя ноги, и грызла ногти. Адель широким шагом мерила камеру, далеко обходя Адунку, которая все время что-то искала. Повитуха обменивалась со сводней свирепыми взглядами. Ирена лежала, закинув руки под голову, и напевала себе под нос старую блатную песню:
…он в тюрьме увидел свет,
обмотай-ка ему шею…
– Что ты там поешь? – вскипела Тильда, задетая словами песни.
Ирена подняла голову, но ничего не сказала. Тильда опять заметалась по камере, как зверь в клетке.
О суде, до которого оставалось каких-нибудь три дня, она почти не думала. Гораздо больше убивало ее то, что у нее отобрали ребенка… С тех пор как он родился, ей не было так одиноко и пусто в тюрьме. Она носила его по камере или, спеленав хорошенько, клала подле себя на койку. Ночью обвивала его рукой и боялась заснуть, чтоб не придавить ненароком. Если ребенок плакал, она брала его на руки и начинала укачивать.
К радости примешивалась грусть – нечем было кормить ребенка. Пол-литра разбавленного молока в день и дважды в неделю елейные речи тучных дам из благотворительного общества – и это все. Слишком мало. Тильда была похожа на сохнущее дерево, у которого только еще верхушка зеленеет листвой.
Она боялась за ребенка, бывшего рубежом в ее жизни. Сердце ее трепетало, ради него она готова была на любые муки. Ни в чем не повинное дитя обречено было делить с ней ее горькую судьбу, и от этого она любила его вдвойне.
С каждым днем Тильда все яснее понимала, что ей не сохранить ребенка, что скоро она его потеряет. Мальчик чах, словно убегая от этой жизни, где его могут до времени растлить, отравив его душу и тело.
– Не жилец он, – сказала повитуха.
Тильда промолчала, лишь бросила на нее хмурый взгляд.
Мальчик так ослаб, что уже не брал в рот соску. Тюремный лекарь, лечивший все болезни слабительным, осмотрел ребенка, лежавшего на руках матери.
– Поговорю со смотрителем, – сказал он.
В тот же день после обеда пришли за ребенком. Тильда, в несчетный раз уйдя в свои горькие думы, без сил сидела на постели. Мальчика нянчила Кармен, она носила его по камере, осыпая поцелуями.
Присутствие ребенка было для арестанток благодетельным. В камере восстановился мир, исчезли грубость и развязность, самые непотребные слова оставались непроизнесенными. Ребенок словно был зовом настоящей жизни, отсветом той прекрасной стихии материнства, которая незаметно облагораживала душу. Оказалось, что даже гулящие девицы не утратили еще дарованных им природой человеческих чувств и жажды чистой любви. То, что среди них была мать, любившая и нежившая свое дитя, делало их лучше и чище.
– Матильда Орешец, дайте ребенка!
– Что? – Тильда едва понимала, чего от нее хотят. – Ребенка? – Она встала и широко раскрыла глаза. Да, теперь она поняла. Подошла к Кармен, взяла мальчика и хотела выйти с ним в коридор.
– Куда? Дайте его мне! – сказала надзирательница и взяла младенца, а ее втолкнула назад в камеру.
Тильда обомлела – этого она никак не ожидала. Ни за какие блага не рассталась бы она с ребенком.
– Куда вы его уносите? – воскликнула она.
– В больницу. Вот куда! Тихо!
Тильде пришлось сдаться – никакие уговоры не помогли бы. «Может, спасут», – подумала она. У нее было такое чувство, будто она одна в пустыне. Она то неподвижно сидела на постели, то взволнованно ходила взад и вперед по камере.
Лишившись ребенка, женщины стали развязнее прежнего. Опять пошла в ход площадная брань. Гедвика с Ниной возобновили свои визгливые препирательства. Проститутки, истерически хохоча, развлекали друг друга грязными историями.
Тильде каждую ночь снилось, что у нее отбирают ребенка. Проснувшись в страхе, она упиралась диким взглядом в мрачные стены. Днем, когда арестанток выводили на часовую прогулку во двор, она спрашивала надзирательницу:
– Как мой сыночек?
Но никогда не получала вразумительного ответа.
Так тянулось вплоть до того дня, когда женщины вдруг почувствовали себя больными от тоски. Тильда взволнованно ходила по камере. Гнев и страдание, накопившиеся в ее душе, рвались наружу, и она с трудом сдерживала себя. Ей казалось, что земля разверзается у нее под ногами, мучило предчувствие, что она никогда больше не увидит сына. Обычно молчаливая, в этот день Тильда не в силах была скрыть своей тревоги.
– Что с ребенком? – вскрикивала она то и дело. – Я хочу его видеть!
Женщины молчали. Одна Ирена вполголоса напевала. У Нады были такие глаза, будто она вот-вот разразится криком.
– А если он умер? Почему они не говорят мне? – спрашивала Тильда, останавливаясь у двери.
Кто ответит ей? Снаружи был мрачный день, слышался погребальный звон колокола. Лицо Тильды исказило рыдание.
– Я хочу видеть ребенка! – крикнула она, топнув ногой. – Если он умер, то пусть мне скажут!
– Конечно, конечно, – поддержала Нада, уставясь на Тильду. – Наверняка он умер, а от тебя скрывают.
Нада сказала, сама в это не веря, движимая ненавистью ко всем, кто на свободе, кто может сам распоряжаться своей жизнью и от кого можно ждать любой низости. Тильда тоже не верила в смерть ребенка, но, услышав об этом из чужих уст, чуть не упала в обморок. Несколько секунд она стояла как вкопанная, потом рванулась, подскочила к двери и так остервенело забарабанила по ней, что по всему коридору пошел гул.
– Отдайте мне ребенка! – кричала она. – Отдайте ребенка!
Случись это немного раньше, арестантки в страхе перед карцером окружили бы Тильду и умоляли б ее образумиться. Но в этот день никто не шелохнулся. Напротив, давая выход своему гневу, горю и отчаянию, несчастная мать словно снимала тяжесть и с их души и своими криками доставляла им наслаждение.
– Отдайте мне ребенка, отдайте ребенка! – охрипшим голосом кричала Тильда, колотя по двери.
Женщины с хмурыми лицами ждали, что будет дальше.
В оконце показались испуганные глаза надзирательницы.
– Дайте мне ребенка, дайте ребенка, дайте ребенка…
Уже нельзя было разобрать слов – они слились в протяжный вой. Тильда требовала ребенка не только потому, что хотела получить назад то, что ей принадлежало, это был плач по жизни, по человеческим правам, яростный протест против всего, что мучило ее в тюрьме с первого дня.
Надзирательница убежала. Тильда бросилась на койку и протяжно завыла.
– Замолчи! – крикнула Нада. – Не переношу воя! Не то и я сейчас закричу…
И вправду, грудь ее заходила ходуном, словно под напором скопившейся в ней тоски. Тильда не успокоилась.
– Хватит! – воскликнула Адель. – Тихо!
Дверь камеры отворилась, на пороге стоял смотритель, за ним – две надзирательницы. Тильда встала. Она притихла, только в груди еще что-то клокотало. Широко открытыми, покрасневшими от слез глазами смотрела она на раскормленное лицо человека, перед которым трепетала вся тюрьма.
– Что случилось? Чего вам надо?
Его резкий металлический голос, словно отскакивая от стен, бил по нервам арестанток, – дрожа и тяжело дыша, они готовы были всей толпой ринуться к двери.
– Отдайте мне ребенка! – взмолилась Тильда. – Почему у меня забрали ребенка?
– Ребенка? Пять дней карцера!
Именно этого и ждали арестантки; случись что-нибудь другое, они б молчали, покорно опустив головы. Слова смотрителя были каплей, переполнившей чашу терпения, и долго сдерживаемые мучения хлынули через край. Тильда опять просила вернуть ей ребенка, но ее мольбы перекрыл пронзительный крик Нады: «Отпустите нас! Убирайтесь отсюда, звери, сволочи! Вон, вон!» И тут женщины, словно по команде, подхватили ее вопль, замахали руками, закричали, заголосили. Это была мгновенная вспышка той дикой ярости, которая редко, но тем страшнее охватывала заключенных. Все, что так долго сдерживалось, вырывается наружу; арестантки беснуются и кричат, искусывают себя до крови и бьют все, что попадается под руку. Затаенная тоска по свободе вспыхивает, как порох.
Истерические вопли из камеры «благородных» разнеслись по всему этажу. В других камерах, конечно, не знали, в чем дело, но в душах всех узниц жило, затаившись, то же жуткое чувство, которое долетевший до них безумный крик точно спустил с привязи.
Дикие вопли неслись из всех камер, гремели двери, кувшины со звоном летели на пол. Бушевали и два первых этажа, где содержались мужчины. Вся тюрьма сотрясалась от ударов. Слов разобрать было нельзя, слов больше не было…
Смотритель и надзирательницы в испуге отступили. Опасно было приближаться к людям, дико протестовавшим против насилия над человеческой свободой.
Постепенно крик стих, слышен был протяжный плач одной арестантки, но вот и она смолкла. Наступила полная тишина, как бывает после грозы. Все ждали чего-то, снова отдавшись своей судьбе.
Тильда, сжавшись в комок, сидела на койке, отупелыми глазами глядя в пространство.
Дверь опасливо приоткрылась, надзирательница заглянула в тишину.
– Матильда Орешец! – крикнула она. – Ступайте за мной!
Тильда думала, что ее поведут в канцелярию или в карцер, и все же с готовностью последовала за надзирательницей. К ее удивлению, горбунья направилась к больничной палате. Тупой страх перед наказанием сменился тоскливым предчувствием. Силы вдруг покинули ее, и она с трудом держалась на ногах.
Тильда вошла в палату и жадным взглядом окинула койки. На одной умирала чахоточная. На койке у окна лежал ребенок. Возле него стоял монах, по воскресеньям отправлявший службу в тюремной часовне. Увидев Тильду, он изобразил на лице сочувствие и двинулся ей навстречу.
– Я просил позвать вас, чтоб вы могли еще раз посмотреть на него.
До Тильды не сразу дошли его слова. При первом взгляде на ребенка она решила, что он спит, и успокоилась. Но, подойдя к койке, она все поняла. В муках выношенные мечты, надежды на лучшую жизнь – все рассыпалось в прах. Душа ее лишилась единственной опоры, ее не ждало больше ничего, кроме страшных часов без сна, без утешительных дум. Тильда скрестила на груди руки, тяжкое обвинение сорвалось с ее губ.
– Вы убили моего сыночка!
– На то была Божья воля, – прогундосил монах в рыжую бороду.
Тильда склонилась над мертвым ребенком. Терзавшие ее весь день предчувствия, истерический крик вконец истощили ее душу и тело. У нее уже не осталось слез, и все же она плакала. Случилось то страшное, чего она боялась больше всего на свете, и этого уже никогда не исправить.
Тильда выпрямилась и долгим взглядом посмотрела на монаха и надзирательницу. И вдруг ей показалось, что перед ней стоят все, кто мучил ее, как на дыбе, и ей захотелось бросить им в лицо горькие слова, их обвинить в убийстве ребенка, за которого она цеплялась всей душой, как утопающий за соломинку. Она хотела спросить их, почему ее послали в эту грязь, а не к цветам, если они и впрямь желали ей добра и исправления, – ведь в душе своей она наказала себя во сто крат горше, чем способны ее наказать все те, кто вершит суд над людьми… Она молчала, хотя в ней бушевала буря. Тело ее было измучено до предела; внезапно в окне начал меркнуть серый день, и на нее надвинулся мрак…
Она потеряла сознание.
Через три дня Тильда предстала перед судом присяжных. На вопросы она отвечала рассеянно, словно все это ее нисколько не касалось. О свободе она не думала. Она пережила ужас насильственного зачатия, родовые муки, страшные мгновенья убийства и поджога, горечь обманутой любви, испытала сладость материнства и горе утраты. Что может быть хуже этого? Чего стоят после всего этого четыре года тюрьмы?
Когда ей объявили приговор, она улыбнулась так странно, точно душа ее жила на свете уже сто лет.
Перевод И. Макаровской.