Текст книги "Сундук с серебром"
Автор книги: Франце Бевк
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 25 (всего у книги 33 страниц)
На углу узкой крутой улицы арестанты вышли из фургона. Сходя по лесенке, Тильда оступилась и чуть не упала. Черноволосый полицейский поддержал ее за руку.
– Спасибо! – сказала она, обратив на него благодарный взгляд, и в ту же минуту почувствовала, что ничего худого с ней не случится.
Они поднимались в верхнюю часть старого города, к зданию бывшего иезуитского монастыря, превращенного в тюрьму. Низкие, сводчатые потолки, темные коридоры, толстые железные решетки, запах сырости и четырех столетий. Давно уже забыты прежние обитатели этих стен, возносившие богу свои молитвы, теперь их оглашали вздохи страждущих, меж почерневших стен и под каменными сводами раздавались проклятия. Мирные размышления о боге и догматах веры уступили место горьким раздумьям о свободе и справедливости.
Тильда разглядывала стены канцелярии, толстые книги, в которые заносили сведения о заключенных. Равнодушие, с которым чиновники делали это дело, успокаивало.
Снимая с руки кольцо, она снова задрожала, по телу пробежал холодный озноб. Кольцо было подарком Дольфи. Неожиданно он предстал перед ее мысленным взглядом, она осознала свое положение и вспомнила сцену у комиссара… Отдавать кольцо ей было так же тяжко, как расставаться с жизнью.
– Когда вы мне его вернете? – спросила Тильда.
– Когда вас выпустят. Что вы натворили?
Медленно, с трудом, в самых скупых выражениях рассказала она, в чем ее обвиняют. На лице чиновника заиграла едва уловимая ироническая улыбка.
– Времени у тебя хватит, – сказал он. – Но ничего – золото не ржавеет и не плесневеет.
Тильда часто-часто заморгала, казалось, ее слепили солнечные лучи, проникавшие сквозь низкое решетчатое окно.
На первых двух этажах находились мужские камеры, на третьем – женские. Сводчатый коридор напоминал туннель; по правой стороне его шли окна, выходившие на обнесенный каменной стеной двор, по левой тесно жались друг к другу камеры. Над дверью каждой камеры было крошечное зарешеченное оконце, в котором всю ночь тускло мерцал огонек, похожий на светящегося паука, оплетенного железной паутиной. На противоположной стене узких сводчатых камер было еще одно забранное решеткой окно с намордником, а за окном – свободный мир, солнце и человеческие голоса. Вдоль стен выстроились койки, точно смертные ложа, и на каждую из них ложилось на ночь по живому трупу.
Тильда стояла в коридоре, всматриваясь в полумрак, из которого к ней приближалась маленькая, сгорбленная фигурка старухи надзирательницы. Веснушчатое лицо ее было в бородавках, изо рта торчали длинные зубы. Какая-то арестантка шутки ради окрестила ее Венерой. Другие мигом подхватили это прозвище, хотя далеко не все понимали его значение.
Вся храбрость Тильды мгновенно улетучилась, лишь только она предстала перед этой женщиной. По натуре робкая, как пташка, к тому же разбитая и обессиленная, она сейчас без всякого сопротивления дала бы себя убить. Дрожа всем телом, взяла она тюфяк и одежду и поплелась за семенившей к черной двери надзирательницей. Заскрипел ключ. Нигде ключи не скрипят так страшно, как в тюрьме. Тильда споткнулась о порог и почти влетела в мрачную камеру, уронив при этом тюфяк, и застыла от удивления.
Тильда думала, что будет одна, а нашла здесь весьма пестрое общество. Тринадцатую камеру прозвали камерой «благородных», ибо, кроме проституток, в ней сидели также воровки, сводни, политические и детоубийцы.
Четыре из двенадцати стоявших здесь коек были свободны. На стенах висели полки с глиняными мисками, кувшинами для воды и деревянными ложками. В углу, у двери, за грязной цветастой занавеской, прятались параша и веник.
Арестантки в камере изнывали от безделья. Госпожа Нина, уличенная в сводничестве, сидела на своей койке и очень ловко лепила из хлебного мякиша цветы. Проститутка Адель, высокая женщина с резкими чертами лица, устроилась у нее в ногах и, мурлыкая сквозь зубы какую-то песенку, разминала пальцами мякиш, смешанный с мелко нарезанной цветной бумагой. Толстуха Нада, явная грешница, в десятый раз самовольно вернувшаяся в город, смотрела, непрестанно моргая, через Нинино плечо.
Госпожу Нину в камере не любили. Рыжие крашеные волосы, острый пронзительный взгляд, хриплый язвительный голос, пристрастие к поучениям отталкивали от нее товарок. Одета она была лучше других, меховая шубка придавала ей вид дамы из общества, случайно попавшей в эту компанию. У нее у одной были деньги, и она покупала себе еду. За едой она всякий раз чувствовала на себе голодные взгляды товарок – кормили в тюрьме один раз. Иногда она расщедривалась и давала тем, кто перед ней лебезил и никогда не перечил, какую-нибудь кроху. Делала она это не из жалости, а чтоб помучить других. Желая быть в центре внимания, она громче всех молилась в капелле и при каждом удобном случае целовала монаху руку. Часто вспоминала своего покойного мужа, то притворно вздыхая по нему, то ругая и кляня за неверность. Однако вслед за проклятьями снова раздавалось:
– О, бедный мой муж!
Злейшим врагом ее была повивальная бабка Гедвика, женщина одних с ней лет, но такая маленькая и с такими короткими руками и ногами, что, если бы не большая голова, она вполне сошла бы за подростка. Взгляд у нее был липкий и тяжелый, морщинистое лицо сплошь покрывали прыщи. Носила она зеленую кофту и красную, в крупную клетку юбку, седые волосы были скручены на затылке в пучок, а надо лбом она каждое утро взбивала букли.
– Бедный твой муж! – молвила Гедвика и злобно скривила губы. – И вправду бедный, раз попалась ему такая жена!
– Кто бы говорил! – Сводня вонзила в противницу свои осиные глаза. – Тебя-то муж бросил и дети не любят!
– Я сама его выставила. А ты своего в гроб загнала, с тобой и жаба сдохнет!
– Как было не выставить, когда сама с другим блудила?
Повитуха и в самом деле ушла от мужа, влюбившись в молодого портового грузчика, который вскоре ее бросил. Она страдала, да еще дети писали ей в тюрьму ругательные письма, полные презрения.
– Нечего лезть в чужие дела! – закричала она в ярости. – Лучше на себя погляди. Не на твоей ли руке Нада прочла, что ты обманывала мужа?
– Я? – Сводня изобразила удивление и встала. – Я до сих пор не могу забыть своего бедного мужа! Если б он только знал, что я сижу здесь ни за что…
Повитуха громко захохотала, чтоб побольнее ранить противницу. Нина передала Наде законченный цветок и уставилась на повитуху.
– Чего ржешь? Чья бы корова мычала, твоя бы молчала!
– Вот как? – Гедвика ткнула в нее пальцем. – Вот как? Лучше ты помолчи.
Арестантки, привыкшие к подобным сценам, не обращали на них внимания. Нада, глуповато улыбаясь, разглядывала цветок. Адель беззаботно напевала свою песенку. Лицо ее еще хранило следы былой красоты, но волнистые волосы на висках уже тронула седина. Она носила потертое мужское пальто, которое едва прикрывало ей колени, ходила размашистым мужским шагом, нюхала табак и по-мужски рассказывала смачные анекдоты.
– А ну-ка угомонитесь! – возмущенно крикнула Адель, когда перепалка слишком уж ей надоела.
С Надой ее связывала тесная дружба.
Сухонькую, красноносую и одноглазую нищенку, помещавшуюся у дверей, обвиняли в воровстве. Весь день она неподвижно сидела на койке, что-то бормоча себе под нос. В углу у окна сидела такая же тощая женщина, только моложе ее годами. Она жевала хлебные корки, горячо молилась и часто моргала. Звали ее здесь «Кумой». Обвинялась она в том, что уморила отданных ей на попечение детей.
У окна стояла Зофия, совсем еще юная черноволосая девушка, швея по профессии. Ее миловидное нежное лицо нисколько не гармонировало со строгим и решительным выражением глаз. С арестантками она была ласкова и приветлива, но о внешнем мире судила весьма резко. Она часами сидела на краю койки, скрестив руки и глядя в зарешеченное окно, словно уйдя в какие-то свои тяжелые переживания. А то с утра до вечера читала единственную свою книгу – «Мать» Максима Горького. Товарки звали ее коммунисткой; именно этим она объяснила им свой арест.
Рядом со сводней лежала на койке Пепа, крепкая широколицая женщина. Она только смотрела и слушала, редко вступая в разговор и уж никогда – в ссоры. Мысли ее были заняты оставленными без присмотра детьми и предстоящим приговором.
Перебранка между повитухой и сводней еще не кончилась, когда в дверях щелкнул ключ.
– Венера! – воскликнула Нада и вскочила с койки.
– Пополнение! – обрадовалась Адель и выпустила из рук мякиш.
Каждая новая арестантка была для них большим событием. Прошло уже две недели с тех пор, как они лишились двух товарок, а новеньких пока не было. Новенькие вносили в их монотонную жизнь что-то свежее и новое: новый характер, новое преступление, новый роман, новые разговоры, помогавшие скоротать так нудно тянувшееся время.
Замешательство Тильды очень позабавило обитательниц камеры; Нина с Гедвикой и те мигом забыли свою свару и засмеялись. По всему было видно, что новенькая впервые попала в тюрьму, – она беспомощно топталась на месте между двумя рядами коек, не зная, куда себя деть под взглядами женщин, которые рассматривали ее с нескрываемым любопытством.
Наконец Тильда опустила ношу на кровать и сделала все, как ей указали. Потом села на тюфяк и сложила руки на коленях. Улыбаясь слабой, недоуменной улыбкой, она растерянно смотрела на окружавшие ее лица.
– За что ее посадили? – спросила повитуха Зофию, не решаясь прямо обратиться к Тильде.
Адель подошла к Тильде.
– За что тебя привезли сюда?
– Меня? Не знаю.
– Как это не знаешь? – прохрипела Нина. – В чем-то ведь тебя обвиняют. Или тебя схватили на улице?
– Нет. Говорят, что я убила ребенка, – медленно выговорила Тильда, выдавливая из себя слово за словом.
– Я так и подумала, когда она вошла, – сказала повитуха и хлопнула себя по ляжке. – Все такие смотрят как невинные овечки.
– Оставьте ее! – вступилась за Тильду Зофия, заметив, что у нее дрожит подбородок и на глазах выступили слезы.
– А что тут такого? – не унималась повитуха, сплетая пальцы своих маленьких рук. – Умела грешить, умей и каяться! Или ты уже призналась? Вот видишь. Значит, правда, раз призналась.
Тильда рассказала все, что было известно комиссару, и залилась слезами.
– Поплачь, поплачь! – сказала повитуха. – Хотя постой! – Она смерила Тильду с головы до пят и, хлопнув в ладоши, воскликнула: – Да ты, никак, девка, опять того!
Женщины засмеялись. У Тильды мигом высохли слезы, она покраснела до ушей.
– Осенью будет суд, – продолжала повитуха. – Рано или поздно сядешь за решетку. Так ведь? – Она хихикнула и, склонившись к девушке, понизила голос, но не настолько, чтоб другим не было слышно: – Дура! Почему не пошла к какой-нибудь опытной женщине? Не сидела бы сейчас здесь…
Тильда смотрела на нее непонимающими глазами. Тут был совсем новый для нее, чужой мир, к которому еще надо было привыкнуть.
– Говоришь, не пришлось бы ей здесь сидеть? – спросила Пепа. Голос ее вопреки обычному спокойствию дрожал от негодования.
– Голова садовая, выбалтываешь то, о чем надо помалкивать, – накинулась на нее повитуха. – Из-за таких вот длинных языков и я попала в беду.
– А я не таюсь, как другие. – Пепа со злостью напирала на каждое слово. – Я все рассказала в полиции и судье. У меня четверо ребят. Разве мало? У барынь, как посмотришь, ни одного нет, и им хоть бы хны. А мне роди десяток? При моей-то бедности? Да? Я-то знаю, каково это. Пять братьев было у меня, троих убило на войне, двоих покалечило.
В сотый раз с тем же жаром повторяла она оправдания, придуманные в долгие ночи.
– Припаяют тебе несколько годков. – Повитуха снова обратилась к Тильде.
Девушка задрожала.
– Меня простят, – выпалила она, вспомнив подобные случаи, о которых читала в газетах.
– Про-стят! – протянула Гедвика и подбоченилась. – Чтоб таких прощали? Убить живого человека, жи-во-го человека!
По лицу Тильды опять потекли слезы.
– Оставь ее! – прошипела сводня. – Чего привязалась?
– Чего привязалась? Меня ни за что сюда засадили, а ее чтоб простить?
– Если хорошенько подумать, – злобно сказала Нина, – то твое преступление ничуть не меньше… Верно я говорю? – Она обернулась к Зофии, которая, прислонившись к стене у окна, в десятый раз перечитывала роман.
– Это занятие, когда его превращают в профессию, достойно, по-моему, более суровой кары, – ответила Зофия, не глядя на спорщиц.
Гедвика сделала вид, что не слышит замечания коммунистки, внушавшей всем глубокое уважение. Все знали, что она из иного мира, и никто не осмеливался возражать, когда она произносила свои холодные, веские суждения. Зато Гедвика с удвоенным жаром набросилась на сводню.
– Сравниваешь меня с ней, задушившей живого ребенка? Когда я убила ребенка? Иль, по-твоему, и зародыш – человек? Делаю людям добро, и меня же за это в тюрьму!
И она обратила к арестанткам, хохотавшим над ее гневом, свое побагровевшее прыщавое лицо.
– По-вашему, это не доброе дело? Приходит такая вот девка, с которой приключилась беда… ну, понимаете… и, ломая руки, умоляет ради Бога спасти ее, избавить от позора. Какое надо иметь жестокое сердце, чтоб не помочь ей. А в благодарность получаешь… Уже в четвертый раз меня сажают, а я, дура, по доброте своей все равно никому не могу отказать в помощи. Не смей, – она снова обернулась к сводне и показала на Тильду, – сравнивать нас. И с собой тоже…
Нина, собиравшаяся спросить повитуху, не оплачивалась ли ее доброта наличными, вскипела, как молоко на огне. Щеки ее вспыхнули, а глаза смотрели так остро, словно хотели насквозь пронзить противницу.
– Да уж, конечно, со мной тебя на сравнить, я-то ничего не сделала.
– Ха-ха! Слышали? Она ни в чем не виновата. – Повитуха повысила голос и, разыграв безграничное удивление, захихикала. – А не ты ли сбивала девушек с пути истинного?.. Ты б и собственную дочь… Ты…
Женщины подняли такой крик, что слов разобрать уже было нельзя. Вдруг окошечко в дверях отворилось и показалась Венера.
– Тише, бестии! В карцер захотели?
Сводня и повитуха разом умолкли. Арестантки боялись темного карцера, куда сажали на хлеб и воду. На плече у надзирательницы, нежно касаясь ее лица, сидела ухоженная, полосатая кошка, единственное существо, которое эта женщина любила и лелеяла. Она называла ее Персоной столь же просто и естественно, как арестанток – бабами и бестиями.
Нада подбежала к надзирательнице и потянула руки.
– Барыня, дайте нам кошечку! Персона, Персона, Персона!
Изнеженное животное вспрыгнуло на подоконник.
– Смотрите, бабы, за моей Персоной, головой за нее отвечаете! И накормить не забудьте.
И, закрыв окошечко, она отошла от камеры.
Тильда смотрела во все глаза. Кто из этих женщин мог бы быть ей опорой и поддержкой? Чаще всего она поглядывала на Зофию, которая, оторвавшись от книги, тоже временами бросала на нее взгляд. Эта девушка внушала ей наибольшее доверие.
Под вечер поступила еще одна новенькая, деревенская девушка Катица. Вид у нее был такой, словно она только что встала после тяжелой болезни: лишь на щеках еще сохранился слабый румянец. Она была одной из тех, кто приходит в город искать работы и счастья. Лицо ее дрожало от едва сдерживаемых рыданий.
Едва Катица перешагнула порог, как повитуха сверкнула глазами, вскочила с койки и, уперев руки в боки, двинулась прямо на нее.
– Попалась, птичка, а? – прошипела она, оглядываясь на дверь. – Услышал Господь мою молитву. Так-то ты отплатила мне за добро. Выдеру твои космы, глаза выцарапаю… Зачем ты меня выдала?
Катица тряслась как осиновый лист. Соблазнитель показал ей дорогу к повитухе, и был таков. Потом она попала в больницу. Ей обещали полное прощение, и она рассказала обо всем, выдав повитуху.
– Я… не хотела, – пролепетала в страхе девушка.
– Не хотела? Думала, меня одну посадят, а тебя отпустят, да? Видишь, мы обе здесь… Кабы знать, – с каждым словом Гедвика приходила во все большую ярость, – я б тебя с лестницы спустила… Оттаскала б за патлы… Вот тебе, вот!
И, залепив девушке пощечину, она вцепилась ей в волосы. Катица метнулась к выходу и забарабанила в дверь.
– Пустите! Пустите! – кричала она. – Я не хочу здесь оставаться!
Адель оттащила ее от двери.
– Ты что, рехнулась? – сказала она и обратилась к повитухе: – Хватит с нее!
В оконце показалась Венера.
– Чего расшумелись? Что случилось?
– Ничего, – ответила Адель, с жаром лаская Персону. – Новенькая хочет на волю. Говорит, не хочет здесь оставаться… Кис-кис-кис!
Надзирательница пронзила Катицу строгим взглядом, и оконце закрылось. Адель высунула язык и дернула кошку за хвост.
– Несчастная! – шипела повитуха, глядя на Катицу. – Ты у меня еще попляшешь!
Тильда сидела на койке, сгорбившись и спрятав лицо в ладони. Все у нее внутри сжалось, в голове была пустота.
7
Дни в тюрьме тянулись, похожие один на другой. Воздух был пропитан запахом плесени, пота, испражнений и тухлой пищи. Повитуха ссорилась со сводней, женщины валялись на койках, слонялись по камере, болтали, смеялись сальным смехом. И так с утра до обеда, и с обеда до вечера. Вечером арестантки стелили себе постели, ложились, не сразу затихали, спали беспокойно, часто просыпались и тяжело вздыхали.
Каждая из женщин – когда мирно, когда горячо – раскрывала товаркам горькие страницы своей жизни. Каждая из них принесла с собой в тюрьму большую беду, сближавшую ее с такими же горемыками.
Сюда, за тюремные стены, точно в выгребную яму, стекался весь уличный смрад и грех. Слова, приоткрывавшие темные глубины человеческой души, были обнаженными и беспощадными, чуждыми стыда и приличия.
Снизу, со второго этажа, неслись смех и крик арестантов-мужчин. Крошечным огрызком карандаша, который тщательно прятали от надзирательниц, Нада нацарапала на клочке бумаги несколько слов. Адель стояла на посту у двери. Нада трижды ударила в пол ножкой железной койки – знак, понятный всем заключенным. Потом привязала листок к длинной нитке и спустила его в окошко. Через некоторое время на той же нитке она подняла спички и сигарету, и все курильщицы сделали по нескольку затяжек.
Как-то раз сигарета оказалась обернутой в листок, на котором было написано:
«Люблю тебя. Матей».
Нада ответила:
«Мечтаю о тебе! Нада».
С того дня между молодыми людьми, никогда друг друга не видевшими, завязалась оживленная переписка. Однажды надзирательница застала Наду у окна и на пять суток засадила ее в карцер. Вернулась Нада бледная и осунувшаяся и тут же бросилась на кровать. «Мой он, мы поженимся! – восклицала она сквозь рыдания. – Он вор, я гулящая, чем не пара!»
Успокоившись, она ударила в пол ножкой кровати и настрочила послание:
«Пять дней просидела в карцере, теперь ты мне ближе в тысячу раз. Нада».
От этой необычной любви двух узников в камере повеяло чем-то нежным, ласкающим душу. Никто не сомневался, что влюбленные в самом деле встретятся на свободе. Даже Адель, которая вначале смеялась над ними, стала относиться к их роману серьезно.
У Тильды открывались глаза на жизнь. Иногда, когда в камере ссорились или сквернословили, по телу ее пробегал холодок; слова комиссара об исправлении казались ей злой насмешкой. Многого она еще не понимала, но всем своим существом угадывала, сколько грязи и низости таится на дне жизни.
Ее тянуло к Зофии, умевшей говорить так складно и приветливо, но девушка была чересчур замкнута, и Тильда ее боялась. Как-то Тильда спросила ее:
– А как у других?
– В других камерах? Не рвись туда! Мы «благородные».
И губы Зофии тронула многозначительная улыбка.
Тильда задумалась и посмотрела на заплаканную Катицу, которая с утра до вечера сидела на койке, вспоминая суровую красоту родного края, укрытые среди скал и сосен деревни, горестное лицо матери и временами бросая испуганные взгляды на повитуху, перед которой все еще трепетала. Потом взгляд Тильды перешел на заключенную по кличке Кума. Кума постоянно жевала сухие корки и не переставая молилась в своем углу. Эти три женщины – Зофия, Катица и Кума – нравились ей; на них ей хотелось опереться. Однако ей казалось, что в глазах Кумы нет-нет да и мелькнет что-то лисье.
– Кто она такая? – тихо спросила Тильда Зофию, слегка скосив глаза на Куму. – За что здесь?
У старухи были зоркие глаза и острый слух, она все видела и слышала. Не успела Зофия и рот открыть, как она выплюнула на ладонь обмусоленную корку и заговорила.
– Я? – Она выставила свой единственный зуб, который, точно тупой гвоздь, упирался в нижнюю губу. – Я? Почему Иисус Христос терпел муки на кресте? Из-за злых жидов. Почему я страдаю здесь ни за что ни про что? Из-за злых людей и их мерзких языков. Но ударит трехзубая молния, яко железные вилы, и покарает их. Люди грешат, потом, устыдившись своих грехов, хотят скрыть их от глаз людских. Одни делают, как она вон, Катица, которая теперь плачет, другие поступают, как ты… а третьи приносят ребенка ко мне. Кума, вот деньги, смотри за маленьким, корми его, будь ему сестрой и матерью. Никто не платил мне столько, сколько должны платить добрые христиане. Денег давали на год или два, а потом начисто забывали о бедняжке. А он заболеет да умрет… Бог мне свидетель: зачахнет, заболеет и помрет… Да разве я ему мать, разве я его родила, чтоб выхаживать? Мне его оплакивать? А мать вдруг вспомнит про свое дитя через полгода после его смерти, является ко мне и требует ребеночка. А как я его верну? Лежит он на погосте, в поминальные списки внесен, не съела я его. Подали на меня в суд – нашли-де дома пятерых детей, привязанных к зыбке, к скамье, к столу, и кошку с ними, меня же не доискались. Что ж, я правду не таю – работала в поле, мне тоже на что-нибудь жить надо. Говорят, я их на тот свет отправляла…
Кума все говорила и говорила. Тильда слушала, прижавшись к Зофии; ее била мелкая дрожь. Ей казалось, что в этой камере собрались все тайны рожденных и нерожденных детей, – бедняжки плачут, зовут, но никто их не слышит. Матери думали лишь о том, чтобы обелить себя, а для загубленных ими душ у них не находилось даже доброго слова.
Как-то после обеда повитуха со сводней опять повздорили и начали плевать друг другу в лицо. Адель уже двинулась было к ним своими большими решительными шагами, чтоб их разнять, как вдруг в замочной скважине щелкнуло и в камеру вошла новенькая.
Это была красивая златокудрая стройная женщина, голубые глаза ее сверкали, как два алмаза. Хотя было видно, что в тюрьме она впервые, в ней не чувствовалось ни подавленности, ни робости; напротив – вид у нее был самонадеянный и дерзкий. Положив на пустую койку подушку, она быстрым взглядом смерила всю компанию; глаза ее остановились на сводне, которая тут же потупилась.
Златокудрая подошла к ней. Ноздри ее подрагивали, глаза полыхали огнем.
– Ах, и вы здесь? Не желаете узнавать?
Нина подняла голову и отступила на шаг. Она смешалась, в острых глазах ее уже не было обычной пронзительной силы.
– Откуда мне вас знать? – Она изобразила удивление. – Я вижу вас первый раз.
– Первый раз? Так вы и вправду забыли, кто я такая?
– Арестантка, как и я. Что еще я могу знать?
– Ну, если вы меня не узнаете, то я вас знаю, – сказала красавица, обнажив белые зубы. – Вы Нина Ференц, хозяйка бара и гостиницы. Видите, я не обозналась. Вы все еще не вспомнили меня?
– Много вас таких перевидела я на своем веку.
– Много? Вы хотите сказать: много Ирен, которых вы приютили у себя и… не буду вам напоминать, сами знаете… Нет, Ирена только одна, Ирена – это я! Теперь я вот такая, а тогда была молода и глупа, нуждалась в ласке и добром совете, а вы думали только о своем кармане. Фу, к какой свинье вы меня толкнули! Тогда я вас боялась, теперь не боюсь нисколечко, – рубила златокудрая. – Временами я вас искала… вы, вы, вы! – Стиснув кулаки, она двинулась на пятившуюся от нее сводню. – Вы, вы, вы! – И она ударила ее по лицу.
Нина защищалась обеими руками. Не решаясь закричать, она спряталась было за Тильду, но та отскочила и отошла к повитухе.
Все женщины, кроме Зофии и Катицы, с упоением следили за разыгрывающейся на их глазах сценой. Вступаться за Нину никто не собирался, все питали к ней глухую ненависть. Что же касается Гедвики, то она просто ликовала.
– Видишь, видишь, – говорила она Тильде, покатываясь со смеху. – Здорово ей досталось!
Тильда, не отвечая, отошла от нее и подсела к подмигнувшей ей Катице.
– Не вздумай с ней откровенничать, – тихо сказала Катица, показывая глазами на повитуху, – она злая.
– А я не откровенничаю. Здесь, в камере, только одна хорошая, да ты еще…
Катица посмотрела на нее с благодарностью.
– Плохо я сделала. Хотела как лучше, а вышло хуже… Жалею теперь. Об одном не жалею – что рассказала про ту вон… Забрала у меня все деньги, какие я заработала… и…
Слезы прервали ее исповедь.
– Она-то знала, что это не дозволено, – продолжала Катица, немного успокоившись. – Я не знала… была как помешанная…
Срывающимся от волнения голосом рассказывала Катица о своих злоключениях. Все это время – в больнице и в тюрьме у нее было тяжело на сердце; она жаждала излить кому-нибудь душу, но рядом никого не было. Теперь она ухватилась за Тильду, которая смотрела на нее с сочувствием. Катица исповедовалась, испытывая при этом такую боль, точно из нее силой вырывали признания.
– Мать у тебя есть? – спросила Тильда.
– Есть. Отговаривала она меня ехать в город, но мне словно кто уши глиной замазал. Соседка приехала из города погостить, она была вся в шелку и с перстнями на руках. Тогда и меня уж было не удержать. В городе я берегла каждый грош, чтоб потом показать матери: «Смотрите, сколько я заработала». А про себя мечтала поскорей замуж выйти. Дома жилось хорошо, хотя мы и работали от зари до зари, но мне хотелось устроить свою жизнь получше. И только я собралась ехать домой и сказать матери: «Вот деньги, вот жених, я выхожу замуж», как все рухнуло. Городские парни совсем не такие, как наши. Так красиво говорил, соловьем разливался, пока не получил свое… А теперь обо мне и думать забыл… Бог мой, как мать смотрела на меня, когда я лежала в больнице!
– Она видела тебя?
– Навестила, – продолжала Катица. – Не знаю, откуда она узнала, что я больна, духу не хватило спросить. Пришла уже к вечеру вся в пыли, с раннего утра была в дороге. Сидела и гладила мне руку и волосы. Спрашивала, чего мне хочется поесть, она купит, но я не могла говорить. Спрашивала, что со мной. Слова не шли с языка, но она вся дрожала, и я сказала, что меня бросил парень. Она ничего не поняла, утешала меня, как могла, но больше из меня никто бы не выудил… Она родила пятерых и все же более наивна, чем я… Если б она знала, где я сейчас… Узнает, конечно…
Катица залилась слезами. Тильда тоже всплакнула, прижимая ее голову к своей груди.
– Успокойся, Катица, – приговаривала Тильда, поглаживая ее по лицу, – не плачь, все будет хорошо…
И казалось ей, что утешает она не Катицу, а себя.
Арестантки между тем угомонились. Красавица сидела на своей койке и, презрительно усмехаясь, разглядывала товарок. Нина приводила в порядок взлохмаченные волосы и тихо молила Бога обрушить на Ирену кару небесную.
Адель заметила плачущих девушек.
– Но, но, но, – цыкнула она на них. – Это еще что? Слезы?
Тильда молча подняла голову. Катица повернулась к стене и стала утирать лицо.
– Поглядите-ка на них! Ревы какие! Гуляли с парнями и еще…
– Молчи! – крикнула Нада. – Оставьте их! Я бы рада поплакать, да не выходит.
Стало тихо. Зофия бросала на девушек быстрые взгляды – обе они сидели, со стыда уставившись в стенку.
В тот же вечер Катицу перевели в другую камеру. Вслед за тем явилась новая жилица – Адунка.
8
Тильда полагала, что Катица – тот самый человек, которому она в тяжелую минуту смогла бы открыть душу. Она тоже чувствовала потребность кому-то пожаловаться и исповедаться. Но только она собралась это сделать, как Катицу сменила Адунка, недалекая женщина, которая только о том и думала, у кого бы выпросить окурок. Тильда лишилась всякой поддержки. Повитухи и Адели, распущенных на язык, она сторонилась. Нада целыми днями предавалась мечтам о будущей жизни с человеком, которого она не знала и который сидел за воровство в камере под ней. Она напоминала ребенка, который мечтает о несбыточном, твердо веря, что оно, словно спелый плод, упадет ему прямо в руки. И Тильда попыталась сблизиться с Зофией.
– Что ты читаешь? – спросила она как-то.
– Роман.
– Я тоже читала романы. Но разве они не врут?
– Не все романы врут, – ответила Зофия. – В иных такая правда, что за сердце берет. Хочешь почитать?
Тильде очень хотелось почитать, хотя бы ради того, чтоб убить время, но неловко было отбирать у Зофии единственную книгу. Однако коммунистка сказала, что знает роман почти наизусть и она может спокойно взять его.
– «Мать», – вслух прочла Тильда название. – Наверное, интересный.
– Да. Его написал Горький. Знаешь, кто он?
Тильда никогда не слышала о Горьком. Читая книги, она никогда не обращала внимания на имя автора. Сейчас она жадно слушала Зофию, с восторгом рассказывавшую ей про Максима, выходца из народа, революционера, вдохновителя масс. Многое для Тильды оставалось неясным, но она поняла, что это необыкновенный человек, раз у Зофии так горят глаза.
Она читала роман медленно, постепенно переселяясь душой в новый мир. Временами она забывала, где находится. Отдельные страницы казались ей скучными, но другие словно бы сотней невидимых рук обнимали ее и хватали за сердце, исторгали из глаз слезы. Никогда еще не захватывало ее так печатное слово. Она переживала чужие горести и беды, забыв о собственном несчастье. Забитая мать, мужественная мать! Кое-что ей было неясно: ради чего эти люди так стремятся к чему-то непонятному, подвергают себя опасности, обрекают на муки и смерть? Что заключено в этом непонятном? Какой смысл терпеть и умирать ради других, ради тех, кто придет за ними? Она сама еще порой испытывала глухую неприязнь к ребенку, которого носила под сердцем.
Возвращая книгу, она поблагодарила Зофию так тихо, точно ее душили слезы.
– Неужели все это правда?
Зофия заглянула ей в самые глаза; в зрачках Тильды светилось что-то теплое, смешанное с упреком и скорбью.
– Правда. Жизнь часто еще тяжелее, чем это можно описать.
Девушки сблизились. Наконец-то Тильда могла прижаться к Зофии и тихим, проникновенным голосом раскрыть ей душу. Она рассказала обо всем, что с ней приключилось, даже о пожаре, и слова лились у нее как бы сами собой. Ей хотелось поплакать на груди у Зофии, хотелось, чтоб она тоже заплакала и стала гладить ее по голове.
Зофия слушала ее с сочувствием и пониманием, глаза ее увлажнились. Но того, что ожидала Тильда, не случилось, они не упали друг другу в объятия и не разрыдались. Но все же она хоть немного облегчила душу.