Текст книги "Театр Шаббата"
Автор книги: Филип Рот
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 21 (всего у книги 30 страниц)
…
Мишель Коэн, жена Нормана, купила ему в аптеке на Бродвее таблетки вольтарена, пятьдесят штук, и выписала рецепт еще на четыре упаковки, так что в тот день за обедом он был в отличной форме, потому что знал, что руки скоро перестанут так сильно болеть, а еще потому, что Мишель вовсе не выглядела такой изможденной, как на снимках полароидом, спрятанных под стопкой белья вместе с конвертом со сто долларовыми купюрами. Она оказалась полнокровной женщиной и комплекцией очень напоминала Дренку. И как легко ему удавалось развеселить и рассмешить ее. И она не проявила неудовольствия, когда он тайком под столом легонько погладил ее необутую ногу своей, обутой в домашний тапок.
Тапки одолжил ему Норман. А еще он послал свою секретаршу в магазин военно-морского обмундирования, и она купила Шаббату кое-что из одежды. Защитного цвета штаны, пару рабочих рубашек, носки, майки, шорты – все это, вернувшись с похорон, он обнаружил в большом бумажном пакете на кровати Дебби. Вплоть до носовых платков. Он с нетерпением ждал вечера, когда можно будет разложить свои новые вещи среди одежды Дебби.
Тайным фотографиям Мишель, видимо, было, по меньшей мере, лет пять. Воспоминания о прошлом романе. Готова ли она к следующему? У нее был вид цветущей, зрелой женщины, ну возможно, она несколько распустила себя, отяжелела, решив, что с мужчинами у нее все кончено. Она, вероятно, возраста Дренки, только живет с мужем, нисколько не похожим на Матижу. Хотя рано или поздно все мужья становятся похожи на Матижу, не так ли?
Прошлым вечером Норм сказал, что антидепрессант, который он принимает, не способствует эрекции. Так что здесь ее не дрючат, это ясно. Не то чтобы Шаббат был готов восполнить этот недостаток, если, например, окажется, что она берет по тысяче баксов за снимок. Хотя, возможно, это не мужчины давали деньги Мишель, а она им. Молодым мужчинам. В ее смехе слышалось такое хрипловатое, низкое урчание, что в это вполне верилось. А возможно, она откладывала деньги, чтобы в один прекрасный день собрать вещи и уйти отсюда.
Уйти. Кто же не вынашивал такого плана! Он созревает так же трудно и медленно, как завещания состоятельных людей, которые те пересматривают и переписывают каждые шесть месяцев. Вот этот вариант – окончательный, нет – этот; этот отель, нет – тот; эта женщина, нет – та; нет – две женщины, нет – лучше вообще без женщины, больше никогда никаких женщин! Открыть секретный счет, заложить кольцо, продать акции… Потом им исполняется шестьдесят, шестьдесят пять, семьдесят – и какая тогда разница? Когда-нибудь все равно уходить, но на этот раз они действительно готовы к уходу. Для многих это лучший аргумент в пользу смерти: долгожданное освобождение от брака. И не надо перевозить вещи в отель. И коротать одному томительные выходные в отеле. Воскресенья – вот что не дает таким парам распасться. Как будто воскресенья вместе – лучше.
Это несчастливый брак. Такие вещи нетрудно вычислить, за чьим бы столом ты ни сидел, но Шаббату хватило бы и ее смеха, – даже если бы она не позволила ему гладить ее ножку под столом целых десять минут, – чтобы сообразить, что у них что-то не так. Этим своим смехом она как будто признавалась, что больше не отвечает за то, что с ней происходит. Признание своей несвободы, своей зависимости: от Нормана, от менопаузы, от работы, от старения, от мысли, что лучше уже не станет, а станет только хуже. Все меньше шансов, что неожиданности будут приятными. Более того, Смерть уже изготовилась, уже припала к земле, и однажды она прыгнет на нее через обруч, безжалостно, как прыгнула на Дренку. Конечно, Мишель сейчас крупнее, чем была когда-либо в своей жизни, и продолжает набирать вес, и уже килограммов шестьдесят пять – семьдесят весит, но Смерть – это Тони Галенто по прозвищу Двухтонный, это борец, посильнее, чем Дин – Человек Гора. Этот ее смех говорит, что все сдвинулось у нее за спиной, пока она смотрела вперед или в сторону, в правильную притом сторону, пока в тридцать и в сорок принимала как должное ежедневную рутину обязанностей и удовольствий, кропотливо работала над своей экстравагантной, похожей на вечный праздник, суматошной жизнью… В результате, быстрее, чем «Конкорд» перелетает через океан, чтобы доставить ее на уик-энд в Париж, она стала пятидесятилетней, и теперь ее мучают приливы, а волшебные флюиды исходят от ее дочери. Этот смех свидетельствовал о том, что ей тошно: тошно оставаться собой, тошно планировать свою жизнь, тошно от несбывшихся мечтаний, и от сбывшихся тоже тошно, тошно приспосабливаться, тошно не приспосабливаться, тошно практически от всего, за исключением самого существования. Радость от существования как оно есть, когда тошно все остальное, – вот что слышится в этом смехе. Смех женщины побежденной, насмотревшейся всякого, огорченной, изумленной, несогласной… Шумный, громкий смех. Она ему понравилась, очень даже понравилась. Возможно, она так же невыносима в роли жены, как и он в роли мужа. Он заметил, что ей нравится иногда проявлять к мужу мелкую жестокость: она снисходительно посмеивалась над его лучшими шутками, вообще над всем лучшим в нем. Не сойдешь с ума от пороков твоего мужа – так сойдешь от его достоинств. Он принимает прозак, потому что он по натуре не победитель. Всё на свете покидает ее, у нее ничего не осталось, кроме тыла – задницы, которая, как свидетельствует ее гардероб, растет с каждым сезоном, и кроме этого стойкого прекрасного принца, отмеченного печатью здравого смысла и обязательности, как иные отмечены печатью душевной или физической болезни. Шаббат понимал, что она сейчас чувствует, какую стадию жизни она проходит, от чего страдает: сумерки сгущаются, и секс, самая большая доступная нам роскошь, удаляется с огромной скоростью, как, впрочем, и все остальное, и вы уже удивляетесь, как это вы имели глупость упустить даже самый убогий случай переспать с кем-нибудь. Теперь, когда вы красотка соответствующего возраста, вы бы отдали за такой шанс правую руку. Это вам не Великая депрессия, не случайный облом после того, как много лет гребли удачу лопатой. «Ничего из того, что с тобой еще случится, – оповещают ее приливы, – больше не будет приятным». Приливы издевательски маскируются под восторги любви. Из огня да в полымя уходящего времени. На семнадцать дней стареешь после каждых семнадцати секунд в этой духовке. Он засек время по часам Морти. Семнадцать секунд менопаузы капельками пота выступают на ее лице. На этом масле ее можно поджаривать. А потом все прекращается, как будто внезапно закрыли кран. Но пока не прекратилось, по ее лицу видно, что приступ кажется ей бесконечным, и она уверена: на этот раз сожгут, как Жанну дАрк.
Ничто не трогает Шаббата так, как эти стареющие красивые женщины с прошлым и с хорошенькими молодыми дочерьми. Особенно если они сохранили способность смеяться, как эта. По смеху можно понять, какими они когда-то были. Я – то, что осталось от тайных свиданий в мотелях, повесьте мне теперь медаль на увядшие груди. Это не шутки – гореть за обедом на погребальном костре.
А смерть, – напомнил он ей, ровно нажимая на ее необутую ступню, там, где подъем, – она подминает нас, парит над нами, правит нами, смерть. Посмотрели бы вы на Линка. Посмотрели бы вы на него, тихого, как маленький мальчик, послушный маленький мальчик с зеленым лицом и белыми волосами. А почему, кстати, он такой зеленый? Он не был такой зеленый, когда я знал его. «Это страшно», – сказал Норман после опознания тела. Они зашли в кафе выпить кока-колы. «Он похож на привидение», – сказал Норман, и его передернуло. Тем не менее, Шаббат получил от этого зрелища истинное удовольствие. Это было именно то, за чем он проехал столько километров. Многое понимаешь, увидев такое, Мишель. Лежишь в гробу, как послушный маленький мальчик, который делает, что велят.
И как будто возможность поглаживать ногу Мишель Коэн под столом была еще недостаточно веским аргументом в пользу жизни, на кровати лежали новые брюки цвета хаки и новые жокейские шорты. Целый большой пакет одежды – он бы никогда не собрался купить себе столько. Даже носовые платки. Давненько у него не было носовых платков. Все эти лохмотья, которые он носил: пожелтевшие под мышками футболки, шорты с эластаном, непарные дырявые носки, ботинки с длинными носами, которые он, как клоун, не снимал двенадцать месяцев в году… Такие башмаки – это ведь, как там у них говорится, – мессидж? Эта их манера выражаться! Он просто начинает чувствовать себя старым брюзгой. Диогеном в бочке. Мессидж! Он заметил, что студентки колледжа в долине теперь носят что-то вроде рабочей обуви, похожей на его собственную, – шнурованные грубые ботинки, – и при этом кружевные стародевические платья. Женственность, но не традиционная, потому что обувь в данном случае несет определенный мессидж. Эти ботинки говорят: «Я крутая. Не приставай», а кружевное, длинное, старомодное платье транслирует что-то вроде: «Если попробуете трахнуть меня, сэр, я проломлю вам голову». Даже Дебби, с ее низкой самооценкой, наводит красоту, словно Клеопатра. Высокая мода прошла мимо меня, как и все остальное. Ничего, погодите, вот появлюсь в своих новых брюках военного образца. Держись, Манхэттен!
Он бурно радовался тому, что он не маленький хороший мальчик, который лежит в деревянном ящике, как ему велено. А также и тому, что Роса его не заложила. Ничего никому не сказала о том, что тут было утром. Есть, есть в жизни милосердие, и всегда незаслуженное. Столько преступлений, одно за другим, – и вот мы уже готовы к новым, да еще в новых штанах!
Уже выйдя из похоронного зала, восьмилетний внук Линка, Джошуа, спросил у своей матери, которая шла под руку с Норманом:
– О ком говорили все эти люди?
– О дедушке. Это же его звали Линк. Ты же это знаешь. Линк – уменьшительное от Линкольн.
– Но это же не дедушка, – сказал мальчик. – Дедушка был не такой.
– Не такой?
– Нет. Дедушка был как ребенок.
– Не всегда, Джош. Он стал как ребенок, когда заболел. А раньше он был таким, как говорили сейчас его друзья.
– Нет, это был не дедушка, – ответил мальчик, упрямо покачав головой. – Извини, мама.
Самую младшую внучку Линка звали Лори. Крошечная энергичная девчушка с большими, темными, выразительными глазами. После панихиды, уже на улице, она подбежала к Шаббату и выпалила:
– Санта, Санта, мне три года! Они положили дедушку в ящик!
Да, такой ящик впечатляет. Сколько бы тебе ни было лет, вид этого ящика никого не оставит равнодушным. Еще одному из нас отныне не потребуется больше пространства, чем внутри этого ящика. Теперь нас можно хранить, как обувь, грузить, как капусту. Дурак, выдумавший гроб, был, безусловно, поэт, да еще и остряк.
– Что бы ты хотела на Рождество? – спросил Шаббат, присев на корточки, чтобы девочка могла потрогать его бороду.
– Хануку! – радостно закричала Лори.
– Будет тебе Ханука! – сказал Шаббат и подавил порыв коснуться своим уродливым пальцем этого умненького маленького ротика, то есть вернуться к тому, с чего начал.
С чего начал. В том-то и дело. Непристойный спектакль, с которого он когда-то начинал.
Норман завел этот разговор. Он стал рассказывать Мишель про выходку, за которую Шаббата арестовали у ворот университета в 1956-м. Средним пальцем левой руки Шаббат приманивал какую-нибудь хорошенькую студентку к ширме и вступал с ней в разговор, в то время как пять пальцев другой руки проворно расстегивали на ней пальто.
– Расскажи, Мик. Расскажи-ка Шел, как тебя арестовали.
Мик и Шел. Шел и Мик. Прямо дуэт. Кажется, за эти полчаса за столом Норман уже успел осознать, что у неудачника Шаббата гораздо больше шансов заинтересовать его жену, чем у него самого, такого успешного и благополучного. Нелепый стареющий Шаббат по-прежнему несет в себе некую угрозу. Угрозу беспорядка. Молодой Шаббат, с его взрывчатой, брызжущей витальностью, вечно сеял вокруг себя беспорядок. Я всегда был опасен для него. Он не знает, что со мной делать. Он – мощная крепость, готовая дать отпор любой, даже самой незначительной неправильности, и вот на финише, как и на старте, его по-прежнему уязвляет моя способность легко превращать реальность в смердящую кучку дерьма. Я его пугаю. Он, как говорил мой отец, балбатиш – респектабельный, хорошо воспитанный. А вот успех продолжает сопутствовать такому поцу, как я. Мне бы уже давно изжариться в аду на сковородке, а я притащился сюда за 684 километра в старом «шевроле» со сломанной выхлопной трубой.
– Как меня арестовали? – сказал Шаббат. – Почти сорок лет прошло, Норм. Не уверен, что теперь вспомню, как меня арестовали.
Разумеется, он помнил. Он никогда ничего такого не забывал.
– Ты же помнишь девушку.
– Девушку, – тупо повторил он.
– Хелен Трамбалл, – подсказал Норман.
– Так ее звали? Трамбалл? А судью?
– Малчкроун.
– Да. Его я помню. Такое представление устроил этот Малчкроун. Фамилия копа была Абрамович. Верно?
– Да. Офицер Абрамович.
– Да, коп был еврей. И прокурор тоже ирландец. Тот стриженный ежиком парень.
– Только-только из школы Сент-Джон, – сказал Норман. – Фостер.
– Да, очень неприятный был этот Фостер. Я ему не понравился. Он был просто вне себя. Искренне негодовал. Как можно такое себе позволять? Да. Парень из школы Сент-Джон. Точно. Короткая стрижка, репсовый галстук, отец его был коп, у него самого – никакой надежды когда-нибудь зарабатывать больше десяти тысяч долларов в год, меня хочет засадить на всю жизнь.
– Расскажи Шелли.
Зачем? К чему он клонит, выставляя меня в наилучшем свете, то есть в наихудшем? Сводит нас или, наоборот, отвращает ее от меня? Должно быть, второе, потому что перед обедом, разговаривая с Шаббатом в гостиной, он обрушил на него целый поток восхищения своей женой и ее профессиональными качествами. Это то, чего хотела бы от Шаббата Розеанна, то, чего она жаждала все годы, пока была за ним замужем. Пока Мишель принимала душ и одевалась к обеду, Норман показал ему в последнем номере журнала зубоврачебной школы при Пенсильванском университете фотографию Мишель вместе с отцом. Мишель и старик в инвалидном кресле – одна из нескольких фотографий, иллюстрирующих рассказы о родителях и детях, выпускниках университета. Теперь старику перевалило за семьдесят, но до того, как с ним случился удар, отец Мишель был зубным врачом в Фэрлоне, Нью-Джерси. Если верить Норману – эгоист и сукин сын. Дед Мишель тоже был дантистом, и когда она родилась, он сказал: «Мне все равно, что это девочка. Она родилась в семье зубных врачей и станет зубным врачом!» И она не только поступила в зубоврачебную школу, но и перещеголяла своего требовательного папашу, пройдя еще и двухгодичный курс пародонтологии и сделавшись высококлассным специалистом. «Ты себе представить не можешь, – говорил Норман, любовно оглаживая бокал вина, единственный разрешенный ему в день, пока он принимает прозак, – какое это физическое напряжение – быть пародонтологом. Она часто возвращается домой совершенно измотанная, вот как сегодня. Представь себе – очистить заднюю поверхность верхней „двойки“ или „тройки“, да еще и проникнуть в десневой карман. Что там можно разглядеть? Как туда вообще можно добраться? У нее потрясающая физическая выносливость. Больше двадцати лет этим занимается. Я говорил ей: почему бы тебе не сократить свою практику до трех дней в неделю? Пародонтолог наблюдает своих больных годами – ее больные дождутся ее, никуда не денутся. Но нет, каждый день в семь тридцать она уходит из дома, а возвращается в половине восьмого вечера, а иногда и по субботам принимает». Ну да, по субботам, подумал Шаббат, должно быть, суббота – особенно важный для Шелли день… А Норман все не унимался: «Надо быть такой дотошной и старательной, как Мишель, чтобы очистить всю поверхность всех зубов, проникнуть в самые труднодоступные места… Разумеется, у нее для этого специальные инструменты, всякие там скалеры, кюретки, она же следит за гигиеной не только коронок, ей надо добраться чуть ли не до самых корней, если есть карманы в деснах или разрежения…» Как он ее нахваливает! Как он заботится о ней! Сколько он о ней знает – и сколько не знает. Шаббат подумал: хочет ли Норман этим панегириком дать ему понять, чтобы я держал себя в руках, или это все наркотик? Возможно, я слышу голос прозака. А может быть, это ее тщательно продуманные объяснения поздних приходов с работы, и он сейчас просто тупо повторяет их, повторяет то, во что ему велели поверить. «Там, сверху, – продолжал Норман, – там и есть самая работа. Дело ведь не только в том, чтобы эмаль была белая, чтобы зубы выглядели красиво. Надо снять зубной камень, а это иногда очень тяжело – отдирать зубной камень, иногда она еле до дому добирается после дня такой работы. Разумеется, они применяют ультразвук. Есть такой прибор, он испускает ультразвук, его вводят в карман, и он скалывает всю эту дрянь. А чтобы не было перегрева, брызгают водой, то есть все время дышишь этим паром. Живешь в тумане. Все равно что двадцать лет провести в тропическом лесу…»
Итак, она амазонка. Дочь вождя племени, когда-то наводившего на соседей ужас, которого она победила и превзошла, воительница, коей подвластен ультразвук, вооруженная против зубного камня стальным скалером и изогнутой кюреткой… Какой же вывод должен был сделать Шаббат? Что она слишком хороша для Нормана? Что Норман не только горд ею – он сбит ею с толку, он сломлен? Что теперь, когда младшая дочь уехала учиться, они остались вдвоем: он и представительница зубоврачебной династии, плечом к плечу… Шаббат ничего не понял еще до обеда, а теперь ничего не понимал за обедом, когда Норман заставил его рассказывать историю хулигана-аутсайдера, которым он был в двадцать с небольшим, полная противоположность самому Норману в начале карьеры – подтянутому, хорошо воспитанному, закончившему Колумбийский университет сыну агента по продаже музыкальных автоматов. Норман в юности очень стеснялся каркающего акцента и незамысловатого бизнеса своего отца. Они оба – дети дикарей. Только у меня был любящий и добрый отец, и посмотрите, чем это кончилось.
– Ну что ж, на дворе год 1956-й. Перекресток 116-й и Бродвея, прямо перед входом в университет. Мне двадцать семь. Коп наблюдал за мной несколько дней. Обычно собиралось человек двадцать-двадцать пять студентов. Бывало, останавливались и случайные прохожие, но в основном студенты. Потом я всех обходил со шляпой. Все представление занимало не больше тридцати минут. По-моему, до того случая мне только один раз удалось добраться до груди. Чтобы девочка позволила зайти так далеко, – это была редкость по тем временам. Я не ожидал такого. Смысл-то представления в том и состоял, чтобы показать, что так далеко зайти мне не дают. Но в тот раз это случилось. Грудь – наружу. Совершенно обнажена. И тогда появляется коп и говорит: «Эй ты, а вот этого делать нельзя». Он кричит это мне, а я за ширмой. «Все в порядке, офицер, – отвечаю я. – Это часть представления». Я-то был за ширмой, это сказал ему мой средний палец, тот самый, который разговаривал с девушкой. А сам думаю: «Отлично, теперь в моем спектакле есть еще и коп». Зрители тоже готовы поверить, что этот коп предусмотрен сценарием. Хихикают. «Этого делать нельзя, – опять говорит он мне. – Здесь дети. Они могут всё увидеть». – «Нет здесь никаких детей», – отвечает палец. «Прекратите, – говорит он мне. – Запрещено обнажать грудь в центре Манхэттена, на углу 116-й и Бродвея в двенадцать часов дня. Кроме того, вы используете эту молодую женщину. Вы хотите, чтобы он проделывал это с вами? – спрашивает он ее. – Он принуждает вас?» – «Нет, – отвечает она. – Я ему разрешила».
– Девушка – студентка? – спросила Мишель.
– Да, студентка Барнард-колледжа.
– Храбрая, – сказала Мишель. – «Я ему разрешила». И что же сделал полисмен?
– Он говорит: «Разрешили? Да вы под гипнозом. Этот тип вас загипнотизировал. Вы и не поняли, что он с вами делает». – «Нет, – с вызовом отвечает она, – все нормально. – Она, конечно, испугалась, когда появился полицейский, но она же была там не одна, она с друзьями, а студенты обычно копов не любят, она почувствовала общий настрой, и это придало ей решимости. – Все в порядке, офицер. Оставьте его в покое. Он ничего не нарушает».
– Прямо как Дебби, правда? – сказала Мишель Норману.
Шаббат подождал: а как с этим справится прозак?
– Дай ему договорить, – отозвался Норман.
– Коп отвечает девушке: «Не могу я оставить его в покое. Здесь могли быть дети. Что будут говорить о полиции, если она будет позволять, чтобы на улице расстегивали блузки, показывали грудь, щипали за соски при всем честном народе. Вы хотите, чтобы я разрешил ему делать это в Центральном парке? Вы уже делали это, – обращается он ко мне, – в Центральном парке?» – «Я иногда даю представления в Центральном парке», – отвечаю я. «Нет, нет, – говорит он. – Такого позволять нельзя. Люди жалуются. Хозяин аптеки жалуется, говорит, уберите отсюда этих людей, говорит, они мешают его бизнесу». Я сказал, что не знал, что он недоволен, и что если уж на то пошло, я тоже нахожу, что аптека мешает моему бизнесу. Ребята меня поддержали, а коп еще больше взъерепенился: «Послушайте, эта молодая женщина не хотела выставлять свою грудь напоказ, и она даже не понимала, что вы с ней делаете, пока я ей об этом не сказал. Вы ее загипнотизировали». – «Я знала, что со мной делают», – отвечает девушка, и все ребята ей аплодируют, они действительно восхищены ею. «Послушайте, офицер, – сказал я, – я не сделал ничего плохого. Это с ее согласия. Это просто шутка». – «Это не шутка. Мне такие шутки не кажутся смешными. И аптекарю тоже. Вам никто не позволит так себя вести». – «Ладно, ладно, – сказал я, – и что же вы намерены предпринять? Я не могу стоять тут и разговаривать целый день. Мне надо на жизнь зарабатывать». Ребятам и это понравилось. На сей раз он повел себя сдержанно. Сказал только: «Я хочу, чтобы вы обещали мне, что больше так делать не будете». – «Но это мой спектакль. Это мое искусство». – «О, только не надо про ваше искусство! Какое отношение то, что вы тискаете ее сосок, имеет к искусству?» – «Это новые формы», – говорю я ему. «Это дерьмо собачье, а не новые формы! Эти бродяги вечно рассказывают мне про свое искусство». – «Я не бродяга. Я зарабатываю этим на жизнь, офицер». – «Ну, тогда в Нью-Йорке вам не жить. Кстати, у вас есть лицензия?» – «Нет». – «А почему у вас нет лицензии?». «На это не выдают лицензии. Я не картошкой торгую. Кукловодам не выдают лицензий». – «Что-то я тут кукол не вижу». – «Моя кукла у меня между ног». – «Так смотри за ней получше, коротышка. Никаких кукол я здесь не вижу. А вижу только пальцы. А кукловодам все-таки выдают лицензии – существует такая вещь, как разрешение устраивать представления на улицах…»– «Я не могу получить такого разрешения». – «Почему это вы не можете?» – «Да не могу я, и всё! Не могу я сидеть под дверью и ждать четыре-пять часов, чтобы мне сказали, что я не могу его получить!» – «Прекрасно, – говорит коп, – значит, выходит, у вас нет разрешения на то, чем вы занимаетесь». – «Не надо особого разрешения на то, чтобы трогать женщин за грудь». – «Итак, вы это признаете!» – «А, черт! – говорю я. – Да это же глупость». Обстановка накаляется, коп уже настроен воинственно. Он говорит, что вынужден задержать меня.
– А что девушка? – не отстает Мишель.
– Девушка – молодцом. Девушка говорит: «Эй, послушайте, оставьте его в покое». А коп отвечает: «Вы собираетесь помешать мне арестовать его?» – «Оставьте его в покое!» – говорит она.
– Ну точно Дебби, – смеется Мишель. – Вылитая.
– Правда? – спросил Шаббат.
– Точь-в-точь, – гордо подтверждает мать.
– Копу уже не терпится меня сцапать, уж очень я ему насолил. Я говорю: «Да никуда я не пойду. Это же глупо». А он мне: «Пойдешь, как миленький», а девушка ему: «Оставьте его в покое», а он ей: «Послушайте, если вы не прекратите, я и вас арестую». – «Вы что, с ума сошли? – говорит девушка. – Я иду с лекции по физике, никого не трогаю». Ситуация выходит из-под контроля, коп отталкивает ее с дороги, и тогда я кричу: «Эй вы, не смейте толкать ее!» – «О! – усмехается он. – Просто сэр Галахэд». В 1956 году от копа еще можно было услышать нечто подобное: Рыцари Круглого стола и все такое. Это было еще до падения культурного уровня не только в колледжах, но и в полицейских участках. Ну в общем, он таки меня загреб. Велел мне собрать свои вещи и увел меня.
– Вместе с девушкой? – спросила Мишель.
– Нет. Он забрал только меня. «Оформи этого парня», – сказал он дежурному офицеру в участке на 96-й улице. Я струхнул, понятно. Входишь в участок и видишь внушительный письменный стол, а за ним сидит дежурный офицер, и этот внушительный стол как-то пугает. Я говорю дежурному: «Да все это яйца выеденного не стоит», но Абрамович гнет свое: «Пиши: уличные представления без лицензии, нарушение общественного порядка, сексуальные домогательства, словесные оскорбления, непристойное поведение. И сопротивление при аресте». Я понял, что меня засадят до конца жизни, и чуть умом не тронулся. «Что за чушь такая! Да я обращусь в Американский союз борьбы за гражданские свободы! Тогда вам всем крышка! – кричу я копам, сам уже обделался со страха, но кричу: – Да-да, именно, за гражданские свободы!» – «Эти мне красные ублюдки! Валяй, обращайся». – «Я не скажу ни слова, пока мне не предоставят адвоката!» Коп орет: «В задницу твоего адвоката! И тебя тоже! Нам адвокат не нужен. Мы тебя сейчас просто арестуем, коротышка, а уж адвоката наймешь, когда тебя судить будут». А сержант за письменным столом слушал, слушал и говорит: «Молодой человек, расскажите, что произошло». Я понятия не имею, что эта фраза значит, но повторяю снова и снова, как заведенный: «Я ничего не буду говорить, пока мне не предоставят адвоката!» Абрамович опять посылает всех подряд в задницу. Но тот, другой, спрашивает: «Что же все-таки случилось, сынок?» И я думаю: а он неплохой мужик, рассказать ему, что ли. И я говорю: «Слушайте, так и так. Вот так оно все и было. А этот – прямо взбесился. Что он, грудь, что ли, не видел? Да это же сплошь и рядом. Да молодые тискаются на каждом углу. Этот парень, видно, живет в Квинсе – ничего не видел. Не видал, как девчонки летом ходят? Все видали, кроме этого, который живет в Квинсе. Грудь – дело большое!» А этот Абрамовиц в ответ: «Это не просто женская грудь. Ты эту женщину не знаешь, никогда раньше ее не видел, ты расстегнул на ней одежду, ты достал грудь, она вообще не отдавала себе отчета в том, что ты с ней делаешь, ты ее отвлекал своим пальцем, и ты сделал ей больно». – «Я-то как раз не сделал ей больно – это вы сделали ей больно! Вы ее толкнули». Сержант за письменным столом говорит: «Вы хотите сказать, что совершенно раздели женщину на Бродвее?» – «Да нет же! Нет! Я всего лишь…» – И я еще раз объяснил, что произошло. Мужик даже ахнул от восхищения: «Как это вам удалось, на улице, с незнакомой женщиной?» – «В этом и состоит мое искусство, сержант». Это его окончательно убедило, – заключил Шаббат и увидел, что Мишель это тоже окончательно убедило. А Норман-то как доволен! Наблюдает с близкого расстояния, как я соблазняю его жену. Сильная все-таки вещь – этот прозак.
«Гарри, – говорит сержант Абрамовичу, – да оставь ты парня в покое. Он же неплохой парень. Это же просто его ремесло». Он все еще смеется: «Да подумаешь – палец! Детишки иногда размазывают свои какашки. Вот это то же самое. Приводов у него нет. Он больше не будет. Одно дело – когда у парня семнадцать приводов за хулиганство…» Но Абрамовиц уже в ярости: «Нет! Это мой участок. Меня там все знают. И он меня оскорбил». – «Как?» – «Он оттолкнул меня». – «Он до тебя дотронулся? Дотронулся до полицейского?» – «Да. Он дотронулся до меня». Итак, теперь, оказывается, меня повязали не за то, что я дотронулся до девушки, а за то, что я дотронулся до копа. Чего я, конечно, не делал, но, разумеется, сержант, после неудачной попытки успокоить Гарри, переходит на сторону Гарри. На сторону полицейского, который арестовал нарушителя. И они шьют мне дело. Коп излагает письменно все происшедшее. И мне предъявлено обвинение. По семи пунктам. По каждому можно схлопотать год. Мне велено явиться на Сентер-стрит, 60… э-э… Норм?
– Сентер-стрит, 60, комната 22, в два тридцать. Ты все прекрасно помнишь.
– И вы наняли адвоката? – спросила Мишель.
– Норман. Норман и Линк наняли. Один телефонный звонок. Нормана или Линка.
– Линка, – уточнил Норман. – Бедный Линк. В этом ящике…
Его тоже проняло. А казалось бы, всего-навсего ящик. Это изобретение никогда не устареет.
– Линк сказал: «Все понятно: ты арестован. Мы нашли тебе адвоката. Не какого-нибудь шмегеги, лентяя и бездельника, только что из юридической школы, а парня, который уже пообтерся в этих кругах. Джерри Шекель. Он вел дела о мошенничестве, насилии, ограблениях, о кражах со взломом. В общем, его профиль – организованная преступность. Платят за это хорошо, но работа не из приятных, а за твое дело он берется, чтобы оказать мне любезность». Так ведь, Норм? Чтобы оказать любезность Линку, по знакомству. Шекель сказал, что дело плевое и есть все шансы, что его закроют. И вот я беседую с Шекелем. Я все еще ношусь с идеей Американского союза гражданских свобод, и он идет к ним, излагает им суть дела, спрашивает, не помогут ли они. Говорит, я буду его защищать. Поддержите его, проконсультируйте нас. Нам нужно ваше покровительство. Глекель все рассчитал. Речь в действительности идет о свободе выступлений на улицах, о произволе полиции по отношению к артистам. Кто регулирует происходящее на улицах: общество или полиция с позиции силы? Два человека, которые делают нечто вполне безобидное, да что там, просто забавное… короче, аргументы защиты абсолютно ясны. Речь идет о еще одном случае злоупотребления полиции властью. На каком основании молодому человеку предъявлены обвинения X, Y, Z и так далее? Ну, приходим в суд. Присутствуют двадцать два человека. Мы все просто теряемся в огромном зале. Группа студентов Колумбийского университета, специализирующихся на гражданском праве, – человек двенадцать студентов с преподавателем. Корреспондент «Коламбия спектейтор». Кто-то с радио. Они пришли не ради меня. Они пришли потому, что та девушка, Хелен Трамбалл, утверждает, что я не сделал ничего предосудительного. В 1956 году этого достаточно, чтобы расшевелить людей. Откуда такая храбрость? Еще пройдут годы, прежде чем Шарлотта Мурман будет с обнаженной грудью играть на виолончели в Гринич-Виллидж, а тут просто молодая девушка из толпы, не артистка. Кажется, даже из «Нейшн» кто-то пришел. Даже там про это пронюхали. Судья Малчкроун. Пожилой дядька, ирландец, бывший прокурор. Усталый. Очень усталый. Не желает он слушать всю эту чушь. Ему все равно. На улицах грабят и убивают среди бела дня, а он должен тратить свое время на парня, который щиплет девиц за соски. Так что он не в настроении. Обвинитель – юноша из школы Сент-Джон, который мечтает засадить меня за решетку на всю жизнь. Заседание начинается в два – два тридцать, а примерно за час до того к нему в кабинет приходят свидетели, и он натаскивает их на ложные показания. На суде они преспокойно выходят и делают свое дело. Кажется, их было трое. Я их запомнил. Пожилая дама, которая говорит, что видела, как девушка отталкивала мою руку, а я все равно продолжал. Еврей-аптекарь, пылающий благородным негодованием, каким может пылать только еврей-аптекарь. Он видел девушку только со спины, но утверждает, что она была очень расстроена. Шекель проводит перекрестный допрос и настаивает на том, что аптекарь не может знать, была ли девушка расстроена, поскольку она стояла к нему спиной. Двадцать минут еврей-аптекарь дает ложные показания. Коп клянется говорить правду и ничего кроме правды. Его вызывают первым. Он клянется, а я просто бешусь, просто корчусь от злости, я в ярости. Потом вызывают меня и приводят к присяге. Обвинитель задает вопрос: «Вы обычно спрашиваете женщину, можно ли расстегнуть на ней блузку?» – «Нет». – «Нет? Вы знали, кто был в числе зрителей в тот раз?» – «Нет». – «Вы знали, что среди зрителей были дети?» – «Там не было детей». – «Вы можете подтвердить под присягой, что среди зрителей не было детей? Вы – там, за ширмой, а они – здесь. Вы не видели, что сзади проходили семеро детей?» И аптекарь, как вы понимаете, подтверждает, что мимо прошли семеро детей, и пожилая дама тоже подтверждает, и все они хотят вздернуть меня из-за сисек. «Послушайте, это же искусство, новые формы…» Эти слова всякий раз вызывают волнение в зале. Юноша из Сент-Джона кривится: «Искусство? Вы расстегнули на женщине платье и обнажили грудь, и это вы называете искусством? На скольких еще женщинах вы успели расстегнуть платья?» – «Вообще-то у меня редко получалось зайти так далеко. К сожалению. Но это искусство. Искусство в том, чтобы вовлечь их в спектакль». Первые свои слова судья Малчкроун произносит только теперь. Без всякого выражения. «Искусство». Как будто он только что воскрес из мертвых. Обвинитель даже не вступает со мной в диалог, такой все это абсурд. Искусство! Он спрашивает: «У вас есть дети?» – «Нет». – «То есть вам наплевать на детей. А работа у вас есть?» – «Это и есть моя работа». – «Значит, у вас нет работы. Вы женаты?» – «Нет». – «У вас когда-нибудь была работа, на которой вы удержались больше шести месяцев?» – «Моряк торгового флота. Солдат Вооруженных сил США. Я стажировался в Италии – получил стипендию для демобилизованных из Вооруженных сил». И тут он меня поймал. И нанес удар: «Вы называете себя артистом. А я называю вас человеком без определенных занятий». Потом мой адвокат вызывает профессора из Нью-Йоркского университета. Большая ошибка. Это была идея Глекеля. Профессоров иногда привлекали в таких делах, когда, например, постановки в театре признавали непристойными и дело доходило до суда. Я не хотел этого. Голова у профессоров набита всякой дребеденью, они ничуть не лучше, чем аптекари и копы. Шекспир был великий уличный актер. Пруст тоже. И так далее. Он совсем было собрался сравнить меня с Джонатаном Свифтом. Профессора вечно кидаются к Свифту, чтобы оправдать какого-нибудь фарштункене, недоноска вонючего. Короче говоря, и двух секунд не прошло, как судья понял, что это не свидетель, а эксперт. К чести Малчкроуна, надо сказать, что он был очень раздосадован. «В чем он эксперт?» – «В том, что искусство уличных представлений – это действительно искусство, – отвечает мой адвокат, – и оно имеет свои законы, и привлекать зрителей на улице к участию в спектакле – в традициях этого искусства». Судья закрывает лицо руками. Уже три часа тридцать минут, и до моего он успел прослушать еще сто дел. Ему семьдесят лет, и он сегодня весь день провел, сидя на жесткой скамье. Он говорит: «Все это чепуха. Я не собираюсь слушать профессора. Этот человек трогал грудь. Суть в том, что он трогал грудь. Мне не нужен профессор. Профессор может отправляться домой». Глекель: «Нет, Ваша Честь. У этого дела большие перспективы. Оно призвано доказать, что существует искусство уличных представлений, и оно предполагает вовлечение зрителей в действие, чего театр не предполагает». Пока Шекель говорит, судья сидит, закрыв лицо руками. Он не отнимает рук от лица даже когда начинает говорить сам. От всего этого представления ему хочется закрыться руками. И он по-своему прав. Нет, он был удивительный, этот Малчкроун. Я по нему скучаю. Он свое дело знал. Но мой адвокат продолжает. Шекель продолжает. Шекелю обрыдла организованная преступность. У него более высокие устремления. Видимо, то, что он делает дальше, он делает для репортера из «Нейшн». «Именно эта интимность, присущая уличному театру, – говорит он, – и делает его уникальным». Малчкроун говорит: «Послушайте. Ведь он трогал грудь на улице, чтобы вызвать смех и привлечь к себе внимание. Не так ли, сынок?» Итак, у обвинения три свидетеля и еще коп, а у нас нет теперь даже профессора. Зато у нас есть девушка. У нас есть Хелен Трамбалл. Эта девушка – наша козырная карта. Что она пришла – само по себе очень необычно. Предполагаемая жертва свидетельствует в пользу преступника. Хотя Шекель утверждает, что это «преступление без жертвы». Но даже если предположить, что жертва есть, она – заодно с преступником. Но обвинение утверждает: нет, жертва тут – публика. Бедная публика – ее опустил этот чертов бродяга, этот артист хренов! Если этому типу позволено ходить по улицам и вытворять такое, говорит обвинитель, то наши дети будут думать, что им тоже это позволено, что позволено грабить банки, и еще хрен знает чего, и насиловать женщин, и пырять людей ножичками. Если семилетние дети – семеро загадочных детей на заднем плане теперь превратились в семилетних детей – подумают, что все это – просто забава, что такое можно себе позволять с чужими женщинами…








