Текст книги "Театр Шаббата"
Автор книги: Филип Рот
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 16 (всего у книги 30 страниц)
Да, в дверях стоял вежливый и серьезный Мэтью Балич, которого его бывшая учительница на дороге не узнала то ли из-за полицейской формы, то ли потому, что была сильно пьяна. До того, как Мэтью объяснил ей, что находится при исполнении, она успела прошептать ему, чтобы говорил тише, не то разбудит ее мужа, а он так много работает. Она даже пыталась подкупить полицейского. Она отправилась поговорить с Кэти в одной ночной рубашке, но предусмотрительно захватила с собой кошелек на случай, если не хватит выпивки.
Ночь у Шаббата выдалась длинная. И утро, и день. Сначала пришлось разбираться с джипом и булыжником, потом связаться с домашним врачом, чтобы он позаботился о койке в Ашере, потом уламывать Розеанну, бьющуюся в похмельной истерике, согласиться на двадцатичетырехдневный курс реабилитации в клинике. Она кляла его, сидя на заднем сиденье, всю дорогу до Ашера, прерываясь только затем, чтобы злобно приказать ему остановиться на очередной станции техобслуживания, где можно было добавить.
Зачем ей понадобилось постепенно набираться в этих вонючих сортирах на станциях вместо того, чтобы дуть прямо из бутылки, которая была у нее в сумочке, Шаббат не стал и спрашивать. Из гордости? Какая там гордость после прошлой ночи! Он не мешал ей распространяться о том, как он пренебрегал женщиной, которая только и мечтала помогать ему в работе, утешать его в неудачах, ухаживать за ним во время обострений артрита, как он ее оскорблял, эксплуатировал, как бесчеловечно он ее предал.
Шаббат крутил в машине записи Гудмена. Они с Дренкой танцевали под эту музыку в мотелях, в комнатах, которые он иногда снимал в долине с тех пор, как они стали любовниками. За 130 миль путешествия на запад, в Ашер, эти записи отчасти вытеснили трескотню Розеанны и позволили Шаббату немного отдохнуть от всего, что произошло с тех пор, как Мэтью любезно вернул ему жену. Итак, сначала они трахались, а потом танцевали – Шаббат и мамочка Мэтью, – Шаббат безупречно правильно напевал свои любимые песни, глядя в ее улыбающееся, недоверчивое лицо, его сперма вытекала из нее, и, увлажняясь, округлые внутренние части ее бедер становилась еще соблазнительнее. Сперма текла по ногам до самых пяток, и после танцев он втирал ее ей в ступни. Пристроившись в ногах гостиничной кровати, он сосал ее большой палец, притворяясь, что это ее член, а она делала вид, что эта сперма ее.
(А куда делись все эти пластинки на 78 оборотов? Когда я ушел в море, что сталось с той пластинкой 1935 года, «Sometimes I'm Happy»[91]91
«Иногда я бываю счастлив» (англ.).
[Закрыть], главным сокровищем Морти, с тем соло Банни Беригана, про которое Морти говорил: «Самое лучшее соло на трубе, на все времена»? Кому достались пластинки Морти? Что стало с его вещами после того, как мать умерла? Где они?) Поглаживая своим похожим на лопату большим пальцем скулы хорватки, а пальцем другой руки то нажимая, то отпуская ее кнопочку, Шаббат напевал Дренке «Stardust»[92]92
«Звездная пыль» (англ.).
[Закрыть], но не по-английски, как Хоуги Кармайкл, а по-французски, ни больше, ни меньше – «Suivant le silence de la nuit. Répète ton nom..» – как пел на студенческих балах Джин Хохберг из того оркестрика, в котором Морти играл на кларнете. (Как ни странно, он потом тоже, как Морти, ввинчивался в воздух над Тихим океаном на своем B-25S, и Шаббат всегда втайне желал, чтобы это его сбили.) Шаббат – просто бочка с бородой, больше ничего, но Дренка в экстазе ворковала: «Мой американский бойфренд!» под вдохновенные композиции Гудмена тридцатых годов, которые комнату, провонявшую дезинфекцией, снятую за шесть баксов на имя гудменовского сумасшедшего трубача Зигги Элмана («We Three and the Angels Sing»[93]93
«Мы трое и ангелы» (англ.).
[Закрыть]), преображали в танцзал на Ларейн-авеню. В танцзале на Ларейн Авеню августовским вечером 1938 года Морти учил Микки танцевать джиттербаг. Подарок на день рождения. Мальчику стукнуло девять лет, и он тенью ходил за своим старшим братом. А Шаббат снежным днем в 1981 году в мотеле под названием «Ку-ку» в Новой Англии научил танцевать свинг одну девушку из Сплита. К шести вечера, когда они сели в разные машины, чтобы ехать по домам по изрытым колесами дорогам, она уже могла отличить соло Гарри Джеймса от элмановского блюза, очень смешно имитировать «и-и-и» Хампа, его скрипучее «и-и-и» в финале «Ding Dong Daddy»[94]94
«Ухажер» (англ.).
[Закрыть], со знанием дела сказать о «Roll 'Em» то, что со знанием дела говорил о «Roll 'Em» Морти после того, как начало в стиле буги-вуги переходило в соло на пианино Джесса Стейси: «В конце это просто быстрый блюз». Она даже выбивала на волосатой спине Шаббата барабанную дробь Крупы – ее собственный аккомпанемент к «Sweet Leilani»[95]95
«Милая Лилани» (англ.).
[Закрыть]. Марта Тилсон сменила Хелен Уорд. Дэйв Таф принял эстафету от Крупы. Бад Фримэн в 38-м перешел из оркестра Томми Дорси, Джимми Мунди, аранжировщик, – из оркестра Эрла Хайнса. Долгим зимним днем в «Ку-ку» американский бойфренд учил Дренку тому, чему она нипочем не научилась бы у верного супруга, чьей радостью в тот день было одному в снегу возводить каменные стены, пока не стало так темно, что даже пара изо рта не видно.
В Ашере доброжелательный представительный доктор, на двадцать лет моложе Шаббата, заверил его, что если Розеанна успешно пройдет «курс», то окажется дома, а также на пути к трезвости через двадцать восемь дней (вместе с выходными). «Поживем – увидим», – сказал Шаббат и поехал обратно в Мадамаска-Фолс убивать Кэти. Начиная с трех часов ночи, когда он узнал, что Розеанна из-за этой пленки лежала на Таун-стрит в ночной рубашке, дожидаясь, когда ее переедет машина, он всё строил планы, как завезет Кэти на вершину Бэттл-Маунтин и там задушит.
Когда спелая огромная тыква луны поплыла по темнеющему небу наперерез машине и начала разыгрываться высокая драма полнолуния, Шаббат уже не понимал, откуда у него взялись силы, чтобы устоять, когда она в пятый раз за эту встречу попыталась поймать его в ловушку, удержаться и от попытки задушить ее своими когда-то сильными пальцами, и от порыва уступить ей и в миллионный раз в жизни получить свое в машине.
– Кэти, – сказал он, и от усталости ему казалось, что он мигает и меркнет, как электрическая лампочка, которая вот-вот перегорит. – Кэти, – сказал он, глядя, как луна поднимается, и думая, что, будь луна на его стороне, все сложилось бы иначе, – сделай одолжение, обслужи лучше Брайена. Может, он на это и напрашивается, сделавшись глухонемым. Ты ведь говорила, кажется, что он в таком шоке от пленки, что оглох и онемел. Так иди домой и объясни ему знаками, что сейчас отсосешь у него, и, возможно, лицо его просветлеет.
Не суди Шаббата слишком строго, читатель. Ни постоянные бурные споры с собой, ни преизбыток самоуничижения, ни годы чтения книг о смерти, ни горький опыт бед, потерь и тягот не помогут мужчине его типа (а возможно, и мужчине любого типа) думать головой, когда ему такое предложат хотя бы один раз. А уж когда предложение несколько раз повторяет девушка втрое моложе его и с прикусом, как у самой Джин Тирни в фильме «Лаура»… Не суди Шаббата слишком строго за то, что он уже начал было верить, что она говорит правду; что она действительно оставила пленку в библиотеке случайно, что в руки Камумото запись попала тоже случайно, что девушка просто не смогла противостоять давлению и капитулировала, чтобы спастись, а кто из «одноклассников» – так она предпочитала называть своих друзей – не поступил бы так же на ее месте? Она и в самом деле была славная, приличная девочка, добрая, чувствительная, она просто осмелилась на небольшое, с легкой сумасшедшинкой, внеклассное развлечение – аудио-видео-клуб педагога Шаббата; крупная, совсем не изящная девочка, невоспитанная, грубоватая, несобранная, как все старшие школьники конца двадцатого века, но совершенно лишенная низкого коварства, необходимого для злой выходки, которую он ей инкриминировал. Возможно, он просто очень зол сегодня и очень сильно устал, возможно, это его очередная глупая ошибка. Почему она так долго и так горько плачет, если она в заговоре против него? Зачем так льнет к нему, если на самом деле ей милее его супердобродетельные противники с их злобным и мрачным взглядом на воспитание двадцатилетних девушек? Ведь не могла же она научиться у Шаббата имитировать истинное чувство… или могла? Зачем она умоляет, чтобы ей дал сосать совершенно посторонний человек, ровно ничего для нее не значащий, уже месяц как разменявший седьмой десяток, если не затем, что она просто ему принадлежит, каким бы это ни казалось курьезным, нелогичным и непостижимым. В жизни все так непонятно, читатель, так что не суди Шаббата строго, если он что-то не так понял. И Кэти, если она что-то не так поняла. Сколько всего курьезного, нелогичного, непостижимого списывают на похоть.
Двадцать лет. Отказав двадцатилетней, как после этого жить? Сколько двадцатилетних мне осталось? Сколько тридцатилетних или сорокалетних? В этих колдовских, разноцветных туманных сумерках убывающего года, при луне с ее хвастливым превосходством над всей этой мусорной, мелкой суетой подлунной жизни, почему он вообще колеблется? Все эти Камизаки останутся твоими врагами независимо от того, сделаешь ты хоть что-нибудь или нет, так почему бы этого не сделать. Да, да, если ты еще можешь что-то делать, ты должен это делать, – золотое правило всякого подлунного существования, будь ты червяк, разрубленный надвое, или мужчина с простатой величиной с бильярдный шар.
Если ты еще можешь что-то делать, ты должен это делать! К такому выводу, в конце концов, приходит все живое.
В Риме… в Риме, вспоминал он, пока Кэти всхлипывала рядом, как-то раз пожилой итальянский кукловод, – про него говорили, что когда-то он был очень известен, – пришел к ним в школу судить конкурс, и Шаббату удалось победить, а после, продемонстрировав свое несколько зачерствевшее искусство с куклой, как две капли воды на него похожей, старик пригласил молодого человека в кафе на пьяцца дель Пополо. Кукловоду перевалило за семьдесят, он был маленький, толстенький, лысый, с нездоровым желтым цветом лица, но держался так заносчиво и властно, что Шаббат внезапно последовал примеру своего охваченного благоговением преподавателя и, для разнообразия испытывая удовольствие от собственной почтительности – какой-то даже нагловатой, – стал называть старика, чье имя ровно ничего ему не говорило, Маэстро. Кроме несносного высокомерия, у итальянца был еще аскотский галстук с широкими концами, в котором пряталась его борода, берет, который на улице скрывал его лысину, и трость, которой он постукивал по столу, чтобы обратить на себя внимание официанта. Шаббат уже приготовился к потоку самовосхвалений – придется терпеть, и только потому, что его угораздило получить первый приз. Но вместо всего этого, заказав коньяк для них обоих, кукловод сказал: «Dimmi di tutte le ragazze che ti sei scopato a Roma» – «Расскажи мне про всех девушек, которые у тебя были в Риме». И Шаббат откровенно рассказал ему обо всех соблазнах, предложенных Италией, о том, как его не раз провоцировали потягаться с местными, как иногда приходилось тащиться за ней через весь город, чтобы закрепить успех… При этом глаза маэстро светились таким превосходством, что даже бывший моряк торгового флота, ветеран, шесть раз побывавший в «Романтическом рейсе», чувствовал себя пай-мальчиком. Старик, однако, не отвлекался, не перебивал его – разве затем, чтобы потребовать уточнений, которые американцу, как это ни странно было при его весьма скудном итальянском, всегда удавалось внести. И еще итальянец всякий раз настойчиво требовал точно называть возраст соблазненной девушки. Восемнадцать, послушно отвечал Шаббат.
Двадцать, Маэстро. Двадцать четыре. Двадцать один. Двадцать два…
Когда Шаббат закончил, маэстро объявил, что его теперешней любовнице пятнадцать. Он резко встал и собирался уйти, оставив Шаббату чек, но перед уходом добавил, забавно взмахнув тростью: «Naturalmente la conosco da quando aveva dodice anni» – «Разумеется, я знаю ее с тех пор, как ей было двенадцать».
И только сейчас, почти через сорок лет, когда Кэти рыдала рядом, и выплывала рассеянная бледная луна, и люди здесь, на холмах, и там, внизу, в долине, садились у огня приятно провести осенний вечер, послушать по телефону, как они с Кэти кончают, Шаббат поверил, что старый кукловод тогда говорил ему правду. Двенадцать. Capisco, Маэстро. Понимаю. Вы небось из кожи вон лезли.
«Кэтрин, – печально проговорил он, – когда-то ты была моим самым верным союзником в борьбе за безнадежное дело. Послушай меня. Перестань плакать хотя бы на время и выслушай, что я тебе скажу. Твои родители услышат мой голос на пленке, а для них эта запись – воплощение всего самого худшего, что мир знает о мужчинах. У них на руках в сто раз более убедительные доказательства моей преступности, чем те, что потребовались бы даже самому снисходительному декану, чтобы выгнать меня из любого свободного от фаллического культа учебного заведения в Америке. Теперь мне остается только эякулировать на Си-эн-эн. Где тут у вас камера? Может быть, телеобъектив установлен в том грузовичке рядом с оранжереей? У меня тоже есть какой-то предел прочности, Кэти. Если меня посадят, я умру. И это будет далеко не так забавно, как они тебя уверяют. Может быть, ты не в курсе, но даже в Нюрнберге не всех приговорили к смерти». Он продолжал говорить – прекрасная речь, следовало бы записать ее на пленку, подумал он. Да, Шаббат продолжал, и все убедительнее звучали его доводы в пользу введения конституционной поправки – объявить оргазм противозаконным для американских граждан независимо от расы, вероисповедания, цвета кожи, этнической принадлежности, – пока Кэти не крикнула: «Я совершеннолетняя!» и не вытерла заплаканное лицо рукавом куртки.
– Я делаю, что хочу! – зло выпалила она.
Как поступили бы вы в этой ситуации, Маэстро? Смотреть на ее голову у себя на коленях, наблюдать, как она сосет у тебя и плачет, терпеливо намыливать ее вовсе не порочное лицо липкой смесью слюны, семени и слез, чтобы нежная пенка покрыла ее веснушки – может ли жизнь предложить напоследок что-нибудь более чудесное? Он никогда так не чувствовал в ней живую душу, как после вот этого ее заявления, и указал Маэстро на этот факт. Шаббат раньше вообще не подозревал в ней никакой души. Но слезы придали этой девочке какое-то сияние, и даже пресыщенный Маэстро понял бы, что она только что прорвалась в новый для нее мир духовности. Да, она действительно теперь совершеннолетняя! Кэти Гулзби только что на его глазах выросла! Здесь происходило нечто не только духовное – нечто первобытно сакральное, как в тот жаркий летний день на берегу живописного ручья около Грота, когда они с Дренкой помочились друг на друга.
– О, если бы я только мог поверить, что ты не в сговоре с этими паскудными, убогими, правильными суками, которые рассказывают вам, девочкам, все эти страшные сказки о мужчинах, об их подлости, а на самом деле просто о стремлении обыкновенных людей, вроде меня и твоего отца, освоиться в этой жизни, окопаться. Вот против кого они выступают – против меня и твоего отца. Вот к чему все это: они выставляют нас в смешном свете, оскорбляют нас, считают отвратительным то, что является всего лишь восхитительной дионисийской подкладкой жизни. Скажи мне, как можно выступать против того, что было в природе человека со времен античности – с этой девственной вершины западной цивилизации – и при этом называть себя цивилизованным человеком? Может, это потому, что она японка и не въезжает в чуждую ей мифологию древней Аттики? Иначе я не понимаю. Как иначе, интересно знать, вы пройдете сексуальную инициацию? Брайен, что ли, проведет ее в свободное от конспектирования трудов по политологии время? И они готовы доверить стукнутому пыльным мешком школяру посвятить во всё такую девушку, как ты? Или ты должна до всего доходить сама? Но ведь никто не ждет, чтобы ты сама изучила химию или физику, так почему они полагают, что можно самостоятельно постичь тайну эротического? Некоторых надо соблазнить, но они не нуждаются в инициации. Некоторые не нуждаются в инициации, но соблазнить их все-таки нужно. Кэти, тебе было нужно и то, и другое. Домогательства? Я помню старые добрые времена, когда патриотизм считался последним прибежищем негодяя. Преследования? Да я служил Вергилием твоему Данте в преисподней секса! А впрочем, откуда вашим преподавателям знать, кто такой Вергилий!
– Я так хочу пососать у тебя! – сказала она с тоской.
Это ее «так»! И все же, слыша это усиливающее «так», ощущая знакомую, всегдашнюю потребность в грубом, естественном телесном удовлетворении, ощущая ее каждым дюймом двух ярдов старой своей шкуры, Шаббат думал не о своем – как можно было бы предположить – уважаемом менторе, не о свободном от всякой пошлости Маэстро, до конца дней послушном велению плоти, но о своей больной жене, страдающей в больнице.
Подумать только! Именно о ней! Это нечестно! Когда у тебя стоит, как у коня, о ком же тебе еще и подумать, как не о Розеанне! У него перед глазами была маленькая клетушка палаты, в которую ее поместили, рядом с сестринским постом, там за ней удобнее наблюдать круглосуточно. Они станут измерять ей давление через каждые полчаса, и, когда ее начнет колбасить – она ведь три дня до больницы непрерывно пила, – будут делать для нее всё, что могут. Он просто видел, как она стоит около узкой койки, покрытой тощим покрывалом из шенили, настолько ссутулившись, что кажется не выше его. На кровати лежат ее чемоданы. Две симпатичные медсестры без униформы вежливо просят ее открыть чемоданы для досмотра, придирчиво изучают ее вещи, отбирают щипчики для бровей, маникюрные ножницы, фен, зубную нить (чтобы она не заколола себя, не убила электрическим током, не удавилась), конфискуют даже бутылочку с листерином для полоскания рта (чтобы она не выпила ее от отчаяния или не разбила, а осколком не вскрыла себе вены или не перерезала горло), осматривают ее бумажник и забирают кредитные карточки, водительское удостоверение, все деньги (чтобы она не смогла купить виски, который кто-нибудь контрабандой пронесет в больницу, или не сбежала в Ашер, в ближайший бар, или не угнала машину у кого-нибудь из персонала, чтобы рвануть домой). Они роются в ее джинсах, свитерах, белье, одежде, в которой она бегает по утрам; и все это время Розеанна стоит потерянная, безжизненная, страшно одинокая, опустошенная, утратившая свою обычную привлекательность исполнительницы фольклорных песенок. Теперь она женщина, лишенная плоти: нечто среднее между еще не привлекательной в эротическом смысле девочкой-подростком и уже не привлекательной старой развалиной. Казалось, все эти годы она жила не в обычном доме-коробке в саду на склоне, где каждую осень олени обдирают кору с яблонь, а в автоматической мойке для машин, и не было спасения от мощных струй воды, больших крутящихся щеток и разинутых ртов вентиляторов, выдыхающих горячий воздух. Глядя на Розеанну, постигаешь изначальный, голый, простой, примитивный смысл экзальтированного оборота «удары судьбы».
«Преступника отпускают на свободу, – плакала Розеанна, – а жертву сажают в тюрьму». – «Такова жизнь, – согласился он. – Только это не тюрьма. Это больница, Рози, и притом такая, которая и на больницу-то не похожа. Как только тебе станет лучше, ты увидишь, что здесь очень славно – как в загородной гостинице. Здесь много зелени, есть где погулять с друзьями. Я заметил теннисный корт, когда подъезжал. Я тебе пришлю твою любимую ракетку». – «Зачем они отобрали мою кредитную карточку!» – «Потому что нельзя платить страшным сном за страшный сон, тремором за тремор; как должно было подсказать тебе твое католическое воспитание, в конце концов, мы за всё сильно переплачиваем». – «Это твои вещи они должны были бы осматривать!» – «Ты хочешь, чтобы медсестры меня обыскали? Зачем?» – «Чтобы они нашли наручники, которые ты надеваешь на свою малолетнюю шлюху!» Ей двадцать – ему хотелось объяснить медсестрам, что ей уже двадцать, что она больше не малолетняя и даже не тинейджер… к сожалению. Но ни одна из медсестер не обратила бы внимания на его прощальные шутки, так что он не стал затрудняться. Грязной руганью и громким криком здешний персонал не удивишь. Иступленная, испуганная, озлобленная на мужа жена-алкоголичка, и еще более озлобленный на нее муж. Орущие друг на друга, поливающие друг друга грязью мужья и жены – ничего нового. Не нужно работать в клинике для душевнобольных, чтобы все понимать в семейных ссорах. Он наблюдал, как медсестры добросовестно выворачивают каждый карман джинсов Розеанны в поисках сигареты с марихуаной или бритвы. Они отобрали у нее ключи. Хорошо. Это для ее же блага. Теперь она не сможет неожиданно ворваться в дом. Он не хотел бы, чтобы Розеанна в ее состоянии столкнулась еще и с Дренкой. Надо сперва разобраться с ее болезнью. «Это тебя надо запереть, Микки, и все, кто с тобой знаком, знают это!» – «Я не сомневаюсь, что когда-нибудь меня таки запрут, если общественное мнение действительно таково. Но пусть об этом позаботятся другие. А ты просто постарайся поскорее протрезветь, ладно?» – «Я тебе не нужна трез-з-з-вая! Ты предпочитаешь пьяницу. Чтобы ты каз-з-з…» – «Казался», – прошептал он, помогая ей преодолеть препятствие. Ее всегда подводили «з» и «с», стоило ей подмешать к своей ненависти больше литра спиртного. «Каз-з-з-зался мужем – с-с-с…» – «Страдальцем?» – «Да!» – «Да нет! Нет. Сострадание – не моя стихия. Ты это прекрасно знаешь. Я не хочу, чтобы меня с-с-считали не таким, какой я есть на самом деле. Ты мне только еще разок напомни, кто я такой, чтобы я не забыл за те дни, что мы с тобой будем в разлуке». – «Ты неудачник! Ты без-з-знадежный неудачник! 3-з-злобный, лживый, з-з-заразный неудачник, который живет за счет жены и трахает малолетних!» Это он, – плачущим голосом пожаловалась она одной из медсестер, – засадил меня сюда. У меня все было хорошо, пока я не встретила его. Я была совсем не такая! Он поспешил утешить ее: «Через какие-то двадцать восемь дней все пройдет, и ты станешь совершенно такой же, какой была, пока я не довел тебя до всего этого». Он поднял руку и неуверенно помахал ей. «Ты не можешь меня здесь оставить!» – закричала она. «Доктор сказал, мы сможем повидаться через две недели». – «Что, если они будут лечить меня шоками!» – «От пьянства? Не думаю, что так делают. Ведь правда, сестра? Нет, нет, просто они заставят тебя по-другому взглянуть на жизнь. Я уверен, единственное, чего они от тебя хотят, это чтобы ты оставила свои иллюзии и приспособилась к реальной жизни, как это сделал я. Пока. Всего лишь две недельки». – «Буду считать дни», – ответила прежняя Рози, но когда она увидела, что он действительно уходит и оставляет ее здесь, ее злобная улыбка застыла, а болезненный ком в горле превратился в истошный вопль.
Этот ее вопль сопровождал Шаббата, пока он шел по коридору, спускался по лестнице, выходил из больницы через главную дверь, где в предбаннике курили несколько пациентов. Они смотрели наверх, пытаясь понять, в которой из палат вопит новая страдалица. Вопль сопровождал его до стоянки, проник за ним в машину, выехал на шоссе, был с ним всю дорогу до Мадамаска-Фолс. Шаббат делал музыку громче и громче, но даже Гудмен не смог заглушить этот крик – не смогли даже Гудмен, Крупа, Уилсон и Хэмптон в пору их расцвета. Даже большой барабан Крупы не смог забить неувядаемое соло Розеанны, исполненное после посещения восьми баров. Жена, которая кричит как сирена. Уже вторая сумасшедшая жена. Бывают вообще другие? Видимо, те не про него. Итак, это уже вторая его сумасшедшая жена, которая начала свою жизнь с ненависти к отцу. А потом получила Шаббата, чтобы ненавидеть его вместо умершего отца. Но Кэти-то любит своего доброго, заботливого, склонного к самопожертвованию папу, который день-деньской трудился в пекарне, чтобы отправить трех младших Гулзби в колледж. И много счастья ей это принесло? И Шаббату тоже. Мне никогда не быть в выигрыше. И никому не быть, если после отца они встречают меня.
Если это вопль Розеанны дал Шаббату силы отказаться от того, от чего он никогда в жизни раньше не отказывался, что ж, значит, этот вопль бьет все рекорды.
– Пора домой – сосать у Брайена.
– Но это несправедливо. Я ничего не сделала.
– Иди домой, не то я убью тебя.
– Господи! Что ты говоришь!
– Ты будешь не первой женщиной, которую я убил.
– Угу. Разумеется. А кто была первая?
– Никки Кантаракис. Моя первая жена.
– Это не смешно.
– Я вовсе не смеюсь. Убийство Никки – моя единственная заявка на что-то серьезное в жизни. Или, может быть, это и правда всего лишь забавно? Ты знаешь, я никогда не уверен в своей оценке чего бы то ни было. С тобой так бывает?
– Господи боже! Как ты можешь даже говорить о таком!
– Я говорю только то, что все вокруг говорят. Ты же знаешь, о чем говорят в колледже. Там говорят, что у меня была жена, и она пропала, но она не просто так пропала. Ты ведь слышала, как они это говорят, правда, Кэти?
– Ну… мало ли что говорят… всякое говорят. Я и не помню. Да кто слушает-то?
– Щадишь мои чувства, как мило. Но не стоит. К шестидесяти годам обретаешь навык воспринимать порицание всяких добродетелей с неким спортивным интересом. Кроме того, ведь они частенько бывают правы. Что свидетельствует о том, что если, беседуя с ближним, не скрывать свою антипатию, то можешь узнать о себе самую неожиданную правду.
– Почему ты никогда не поговоришь со мной серьезно!
– Да я никогда не был так серьезен. Я убил свою жену.
– Прошу тебя, прекрати!
– Да, да, ты по телефону «играла в доктора» с человеком, который убил свою жену.
– Неправда!
– Что же тобой руководило тогда? В самых высоких кругах высшего учебного заведения всем совершенно ясен мой моральный облик убийцы, а ты звонишь мне, чтобы сообщить, что ты в пижаме, одна, в постели. Что тебя так распирало? На кого ты работаешь? Я известный маньяк-убийца, который задушил свою жену. Зачем бы мне иначе жить в таком месте, если бы я никого не задушил? Я сделал это вот этими самыми руками, когда мы репетировали в спальне, на нашей кровати, последний акт «Отелло». Моя жена была актрисой. Что такое «Отелло»? Это пьеса такая. Там один африканец из Венеции душит свою белую жену. Ты никогда не слышала об этом, потому что эта пьеса увековечивает стереотип черного самца. Но тогда, в пятидесятые, человечество еще не разобралось, что к чему, и на студентов колледжей обрушивалась масса такой вот безнравственной чуши. Никки приводила в ужас каждая новая роль. Она мучилась разнообразнейшими страхами. Одним из ее страхов были мужчины. В отличие от тебя, она не умела быть хитрой с мужчинами. И потому идеально подходила для этой роли. Мы репетировали у себя дома, чтобы она меньше боялась. «Я этого не могу!» – не раз слышал я от нее. Я играл классического бешеного негра. И вот в сцене, где он ее убивает, я так вошел в роль, что и в самом деле убил ее. Меня увлекла магия ее актерской игры. Во мне словно открылось что-то такое, что помогло мне понять ее, понять женщину, которой реально существующее отвратительно, для которой только иллюзорное реально. Это все же какая-то система, которую Никки вывела из своего безумия. А в чем твоя система? Говорить о своих сиськах по телефону со стариком? Твое поведение не поддается описанию, по крайней мере, я бы не взялся его описать. Такое бессовестное существо – и в то же время такое мягкое и кроткое. Извращенное, вероломное, – этакий французский поцелуй смерти, – уже охваченное постыдным трепетом двойной жизни – и при этом такое мягкое. Твой хаос, он совсем не кажется хаотичным. Теоретикам хаоса следовало бы изучать тебя. Насколько глубоко все то, что говорит и делает Кэтрин, отзывается в ней самой? А знаешь, ведь ты добиваешься всего, чего ты хочешь, – как бы это ни было опасно, какой бы ложью это ни достигалось.
– Ладно, как именно ты убил ее?
Он поднял руки:
– Вот ими. Я же тебе сказал. «Задуть огонь, потом задуть огонь»[96]96
Шекспир У. «Отелло», акт V, сцена 3. Пер. М. Лозинского.
[Закрыть].
– А с телом что сделал?
– Нанял лодку в Шипсхед-Бэй. В Бруклинском порту. Когда-то я был моряком. Положил кирпичей в мешок и выбросил тело Никки в море.
– А как ты привез труп в Бруклин?
– Я вечно что-нибудь перевозил. У меня был старый «додж». Я загружал в багажник свою переносную ширму, кукол, прочий реквизит. Соседи привыкли видеть меня со всем этим скарбом. Никки была легкая, как былинка. Ничего не весила. Я просто сложил ее пополам и запихнул в сумку. Только и всего.
– Я тебе не верю.
– Жаль. Потому что я раньше никогда никому этого не рассказывал. Даже Розеанне. А теперь вот рассказал тебе. А как учит нас наш маленький скандальчик, рассказать что-нибудь тебе – не есть проявление благоразумия. Кому ты донесешь первому? Декану Кузидузи или обратишься прямо в ставку японского Верховного главнокомандующего?
– Откуда у тебя такое расистское предубеждение против японцев!
– А что они сделали с Алеком Гиннесом в фильме «Мост через реку Квай»! Посадили его в этот чертов ящик. Ненавижу этих ублюдков. Так кому первому ты расскажешь?
– Никому! Никому я не расскажу, потому что это неправда!
– А если бы это было правдой? Тогда бы рассказала?
– Что? Если бы ты правда был убийцей?
– Да. И ты бы об этом знала. Ты бы меня заложила, как заложила с пленкой?
– Я забыла там эту пленку! Я оставила ее там случайно!
– Так ты бы меня заложила, Кэти? Да или нет?
– Почему я должна отвечать на эти вопросы!
– Потому что мне это нужно, чтобы понять, на кого ты работаешь.
– Ни на кого!
– Ты заложила бы меня? Да или нет? Если бы это была правда, если бы я был убийцей?
– Хорошо. Ты хочешь, чтобы я ответила серьезно?
– Я приму любой ответ.
– Ну, это зависит…
– От чего?
– От чего? От наших отношений.
– То есть ты могла бы и не заложить меня, если бы у нас были отношения как надо? И что это за отношения? Опиши их.
– Ну, не знаю… Любовь, наверное.
– Ты покрывала бы убийцу, если бы любила его.
– Я не знаю! Ты никого не убивал. И вопросы твои – дурацкие!
– И что же, ты меня любишь? О моих чувствах пока не будем. Ты меня любишь?
– В каком-то смысле.
– Да?
– Да.
– Вот такого старого и отвратительного?
– Мне нравится… Мне нравится твой ум. Ты очень умно говоришь.
– Мой ум? Мой ум – это ум убийцы.
– Перестань так говорить! Ты меня пугаешь.
– Мой ум? Вот так открытие. А я-то думал, ты любишь мой древний пенис. Значит, ум? Такое признание – удар для человека моих лет. Так значит, ты во все это ввязалась только из-за моего ума? О, нет. Я только и говорил что о ебле, а ты, оказывается, все это время восхищалась моим умом! Какая честь моему уму! Ты посмела поместить его в декорации, в которых ему делать нечего. Помогите! Я жертва ментального насилия! Боже мой, у меня несварение мозга! Ты высосала из меня умственные соки против моей воли и без моего ведома! Я подвергся унижению! Ты унизила мой член! Зовите декана! Член прищемили… то есть ущемили!