Текст книги "Театр Шаббата"
Автор книги: Филип Рот
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 26 (всего у книги 30 страниц)
– Мы его уже месяц не видели, – сказала она. – Кто-то же должен посмотреть, что с ним. Как вы думаете?
– Вот за этим я и здесь, – сказал Шаббат.
– Он ничего не слышит. Стучите посильнее. И подольше.
Стучать сильно и долго он не стал, он просто рванул наружную дверь с ржавой проволочной сеткой, повернул ручку внутренней двери и вошел. Не заперто. И там был Фиш. Да, дядя Фиш. Не на кладбище, придавленный плитой, а на диване, у окна. Этот человек был маловат для дяди Фиша, и тем не менее это был он. Он напоминал отца Шаббата – широким лысым черепом, узким подбородком, большими ушами, но более всего сходство чувствовалось в том, что не поддавалось описанию, – взгляд, свойственный поколениям и поколениям евреев. Давление жизни, простота, с которой его переносили, благодарность за то, что не раздавили совсем, непоколебимая, простодушная доверчивость – все это до сих пор читалось в его глазах. Ничего с ней не сделалось, с доверчивостью. Великий дар в этом мире, напоминающем большую мертвецкую.
Надо уходить. У него такой вид, что, кажется, дохни на него – и он погаснет. Да, любое мое слово способно убить его.
Но это действительно Фиш. Я вспомнил, что он получил это прозвище за то, что иногда осмеливался ночью выходить в море на лодке с рабочими-гоями, ловить с ними рыбу. Немногие евреи с характерным выговором решались ходить с этими пьяницами. Однажды, когда я был маленький, он взял нас с Морти с собой. Нам было интересно со взрослыми. Мой отец не ловил рыбу и не плавал. А Фиш умел и то, и другое. Он-то и научил меня плавать. «Когда удишь, большого улова не жди, – объяснял он мне, самому маленькому в лодке. – Много не выудишь. Хорошо, если хоть одну рыбешку. Иногда пойдет косяк, и тогда наловишь много. Но это редко». Однажды в воскресенье, в начале сентября, случилась жуткая гроза, и как только она кончилась, Фиш вскочил в свой овощной грузовичок, взял Ирвинга, нам с Морти тоже велел хватать удочки и прыгать в грузовик, а потом погнал как сумасшедший на отмель, что на Ньюарк-авеню, – знал, куда ехать. Летом, в грозу, когда температура воды меняется, когда море очень бурное, идут косяки, и просто видишь рыбу, видишь ее в волнах. И Фиш это знал. Она прямо тут, у тебя под носом. Он вытащил пятнадцать рыбин за тридцать минут. Мне было десять, но и я поймал трех. 1939 год. А когда я стал старше, Морти тогда уже ушел в армию, а мне было четырнадцать, и я скучал по Морти, и Фиш знал об этом от моего отца, так вот однажды в субботу он взял меня с собой на всю ночь. За синими. У него был с собой термос с чаем, мы вдвоем его выпили. Я не могу покончить жизнь самоубийством, не попрощавшись с Фишем. Если, заговорив с ним, я так его испугаю, что он умрет на месте, то на памятнике высекут еще и «Убийца стариков».
– Дядя Фиш, помните меня? Я Микки Шаббат. Я Моррис. Брат Морти.
Фиш не услышал. Шаббату пришлось подойти к дивану. Когда он увидит мою бороду, подумает, что я – сама Смерть или что я вор, грабитель с ножом. Таким зловещим и страшным я не чувствовал себя с тех пор, как мне было пять лет. И таким счастливым. Это Фиш. Образования не получил, но с хорошими манерами, шутник, но жмот, ох и жмот, говорила моя мать. Верно. Страх лишиться денег. Но это свойственно мужчинам. А как иначе, мама? Запуганные, ставшие изгоями в этом мире, но при этом обладавшие неистощимой стойкостью, которая для них самих была загадкой, или была бы, если бы их милосердно не лишили всякой потребности думать. Думать им еще не хватало. Это не главное. У них все строилось на более важных вещах.
– Фиш, – он подошел и протянул к нему руки, – я Микки. Я Микки Шаббат. Ваш племянник. Сын Итты и Сэма. Микки Шаббат.
Он почти прокричал это, и Фиш поднял голову от двух писем, которые лежали у него на коленях. Кто пишет ему письма? Вот я писем не получаю. Лишнее доказательство того, что он еще жив.
– Кто вы? – спросил Фиш. – Вы что, из газеты?
– Я не из газеты. Нет. Я Микки Шаббат. Шаббат.
– Да. У меня был двоюродный брат Шаббат. На авеню Маккейб. Но вы же не он?
Выговор и манера строить фразы были все те же, но теперь ему не хватило бы голоса докричаться с улицы так, чтобы слышали в домах и даже во дворе: «О-во-о-ощи! Све-е-е-жие овощи!» По невыразительности, ровности его голоса можно было понять, что он глух, очень одинок и что сегодня не самый лучший день в его жизни. Был человек, а осталась туманность. А как бурно он радовался, когда выигрывал в карты: несколько раз любовно чмокал клеенку кухонного стола, хохотал, подгребая к себе денежки. Мать говорила, это потому, что он очень жадный. На кухне висела липкая бумага от мух. Короткое, быстро прерывающееся «з-з-з» очередной приклеившейся мухи, – вот и все, что было слышно, когда игроки сосредоточенно обдумывали ходы. И сверчок. И шум поезда, не очень громкий звук, от которого подростку хочется выскочить не то что из постели, а из кожи вон, – так он на него действует. В те времена он жаждал каждым дюймом своего существа участвовать в высокой и таинственной драме жизни. И все этот паровозный свисток грузового поезда, мчавшегося вдоль берега. И скорая помощь. Летом старики съезжались на побережье, спасаясь от москитов Северного Джерси, и сирена скорой помощи слышалась каждую ночь. Двумя кварталами южнее, в отеле «Бринли», чуть ли не каждую ночь кто-нибудь умирал. Они плескались с внуками на мелководье, вечерами разговаривали на идиш, сидя на скамеечке, потом чинно, парами возвращались в свои кошерные отели, где, готовясь ко сну, один из них вдруг падал и умирал. Мы узнавали об этом на следующий день на пляже. Просто пошел в уборную, упал и умер. Только на прошлой неделе старик увидел, как один из служащих отеля бреется в субботу, и пожаловался на него хозяину, – а сегодня старика уже нет! В восемь, в девять, в десять лет я не мог этого выносить. Сирена вызывала у меня ужас. Я садился в постели и орал: «Нет! Нет!» На точно такой же, как у меня, кровати, просыпался Морти. «Что такое?» – «Я не хочу умирать!» – «Ты не умрешь. Ты еще ребенок. Спи». Благодаря ему я пережил эти страхи. А вот он умер, ребенком. Так почему же Фиш вызывал такую неприязнь у моей матери? Потому, что он мог жить дальше и смеяться после того, как у него умерла жена? Возможно, у него были женщины. Он ведь целыми днями болтал на улице с женщинами, сыпал им картошку в сумки, может, он парочку покупательниц и еще как-нибудь отоварил. Это объяснило бы, почему Фиш до сих пор здесь. Половая распущенность – мощная движущая сила, половые железы работают так упорно, что их трудно остановить.
– Да, – подтвердил Шаббат. – Это был мой отец. На авеню Маккейб. Сэм. Я его сын. Мою мать звали Итта.
– Они жили на Маккейб?
– Точно. Дом номер два. Я их сын Микки. Моррис.
– В доме номер два по Маккейб. Нет, не помню. Честно говоря, не помню.
– Вы помните ваш грузовик? Дядюшка Фиш со своим грузовиком.
– Грузовик помню. У меня был тогда грузовик. Да, – казалось, он понял, что сказал, только после того, как это сказал. – Ха! – добавил он. – Видимо, еще что-то вспомнил.
– Вы торговали овощами.
– Овощи. Овощи я продавал, это да.
– Так вот вы продавали их моей матери. Иногда мне. Я приходил со списком, который она мне давала, и вы мне отпускали. Микки. Моррис. Сын Итты и Сэма. Младший сын. Еще был Морти. Вы еще брали нас на рыбалку.
– Клянусь, не помню.
– Ну и ладно. – Шаббат обошел низкий столик и сел рядом со стариком на диван. Кожа у Фиша была бурая, и видно было, как его глаза за стеклами очков в роговой оправе получают сигналы из головного мозга, – вблизи Шаббату было лучше видно, что где-то там, в глубине, концы с концами у него все-таки сходятся. Это уже хорошо. Можно разговаривать. К своему удивлению, он еле подавил в себе желание посадить Фиша к себе на колени.
– Рад вас видеть, Фиш.
– И мне приятно. Только я все равно вас не помню.
– Неважно. Я ведь тогда был мальчиком.
– Сколько вам тогда было лет?
– Когда был грузовичок? Это было до войны. Мне было лет девять-десять. А вы были совсем молодой – сорок с небольшим.
– И ваша мать брала у меня овощи?
– Точно. Итта. Но это неважно. Как вы себя чувствуете?
– Спасибо, ничего. Нормально.
Эта его вежливость. Должно быть, на женщин действовало: мужественный, мускулистый, с хорошими манерами, да еще и пара шуток в запасе. Да, именно это и злило мою мать. Хвастливая, нарочитая мужественность.
Штаны Фиша были в потеках мочи, цвет кофты на пуговицах уже не определялся, особенно впереди, там, где она была в пятнах от пищи. Особенно густо он заляпал планку с петлями. Но рубашка была свежая, и от него не пахло. Изо рта тоже, к большому удивлению Шаббата, не пахло. Как будто он питается клевером. Неужели эти крупные, кривые зубы – его собственные? Должно быть. Протезов, которые выглядели бы так, не делают. Разве что у лошади могли бы быть такие протезы. Шаббата снова охватило желание физического контакта – взять и посадить его на колени, но он ограничился тем, что положил руку на спинку дивана, чтобы она касалась плеча Фиша. Диван был под стать кофте, сочные пятна одно на другом. Импасто, как говорят художники. Так молоденькие девушки густо-густо мажут губы, или, точнее, мазали давным-давно, когда это было модно. Фиш, чтобы хоть что-нибудь слышать, подставил Шаббату ухо, и Шаббат прямо съесть готов был это волосатое ухо. Он с каждой минутой чувствовал себя все счастливее. Страстное желание выиграть в карты. Пощупать покупательницу за грузовиком. Избыток половых гормонов и лошадиные зубы. Не хочет умирать. Сидит и сидит. Бойкотирует смерть. Эта мысль невероятно взволновала Шаббата. Упорное, бессмысленное нежелание уходить.
– Вы можете ходить? – спросил его Шаббат. – Пройтись хотите?
– Я хожу по дому.
– А что вы едите? Сами готовите?
– О, да. Готовлю сам. Конечно. Цыпленка и…
Они подождали, пока Фишу придет в голову, что ему сказать после «цыпленка». Шаббат готов был ждать вечность. Я мог бы переехать сюда и кормить его. Ели бы вдвоем наш супчик. Чернокожая девушка, что живет через дорогу, приходила бы разделить с нами десерт. «Стучите подольше». Он был бы не прочь слышать это от нее каждый день.
– У меня – как его… яблочный мусс. На десерт.
– А как насчет завтрака? Вы сегодня завтракали?
– Да. Завтрак. Я сварил кашу. Я варю себе кашу. Овсянку. Или эту… как ее. Да черт возьми, как называется эта каша…
– Кукурузные хлопья?
– Да нет, я не ем кукурузные хлопья. Это я раньше ел кукурузные хлопья.
– А как Лоис?
– Моя дочь? Она умерла. Вы ее знали?
– Конечно. А Ирв?
– Мой сын скончался. Почти год назад. Ему было шестьдесят шесть. Это ничего. Он скончался.
– Мы вместе учились в школе.
– Да? С Ирвингом?
– Он был немного старше меня. Младше моего брата, но старше меня. Я всегда завидовал Ирвингу – ему разрешали поднести сумки покупательницам от грузовика до самых дверей. Когда я был мальчишкой, я считал, что Ирвингу крупно повезло – он работает с отцом на грузовике.
– Да? А вы здесь живете?
– Сейчас нет. Раньше жил. А сейчас живу в Новой Англии. На севере.
– Так что привело вас сюда?
– Захотелось повидать тех, кого я знал, – ответил Шаббат. – Что-то мне подсказало, что вы еще живы.
– Слава богу, да.
– И я подумал: хочу его повидать. Помнит ли он еще меня или моего брата. Мой брат Морти. Вы помните моего брата? Он тоже был ваш племянник.
– Память совсем плохая. Я мало помню. Я здесь живу уже шестьдесят лет. В этом доме. Я купил его, когда был еще молодой. Около тридцати. Вот когда. Я купил тогда этот дом, и вот он стоит, на прежнем месте.
– А по лестнице вы можете сами подняться? – В другом конце комнаты, недалеко от двери, была лестница, по которой Шаббат взбегал с Ирвингом наперегонки, чтобы из окна спальни подглядывать за Лоис. «Си энд Ски». Кажется, именно этот крем для загара она выдавливала из тюбика? Или «Си энд Ски» появился позже? Какая жалость, что она не дожила, чтобы сказать мне, что же такое она тогда в себя втирала, что я чуть не умер. Держу пари, ей сейчас приятно было бы это услышать. Держу пари, что теперь приличия ее не очень заботят.
– О, да, – сказал Фиш. – Могу. Поднимаюсь по лестнице, конечно. Забираюсь наверх. Моя спальня наверху. Так что надо подниматься. Раз в день поднимаюсь, конечно. Поднимаюсь и спускаюсь.
– Вы много спите?
– Нет, это моя беда. Я плохо сплю. Почти не сплю. Всегда плохо сплю. Не могу.
Неужели это то, о чем Шаббат подумал? Всегда считалось, что ему не свойственно никого опекать. Но у него уже много лет не было такого интересного разговора – если не считать, конечно, вчерашнего разговора с Мишель. Это первый мужчина с тех пор, как я ушел в море, который не нагоняет на меня мертвую скуку.
– И что вы делаете, когда не можете заснуть?
– Просто лежу и думаю, вот и всё.
– О чем?
У Фиша вырвался какой-то лай. Казалось, звук доносится из глубокой пещеры. Должно быть, это все, что осталось от его смеха. А смеялся он будь здоров – как безумный хохотал, когда выигрывал по-крупному.
– Да о разном.
– А старые времена помните? Помните кого-нибудь из прежней жизни?
– Кого, например?
– Итту и Сэма. Моих родителей.
– Так это ваши родители.
– Да.
Фиш сосредоточился, он напрягался, как человек, который мучается на стульчаке и не может сделать свои дела. И какая-то тень воспоминания пробежала по его лицу. Но в конце концов он вынужден был сдаться:
– Не помню, честно.
– И чем вы занимаетесь целыми днями теперь, когда не торгуете овощами?
– Хожу. Разминаюсь. Хожу по дому. Когда солнечно, сижу на солнце около дома. Сегодня тринадцатое апреля, верно?
– Верно. Откуда вы знаете, какое сегодня число? У вас есть календарь?
В его ответе слышалось неподдельное возмущение:
– Нет. Я просто знаю, что сегодня тринадцатое апреля!
– Вы слушаете радио? Вы иногда слушали с нами радио. Новости с фронта.
– Да? Нет, не слушаю. У меня есть радио. Но я не слушаю. Слышу плохо. Мне и лет немало. Как вы думаете, сколько мне?
– Я знаю, сколько вам. Вам сто лет.
– Откуда вы знаете?
– Потому что вы на пять лет старше моего отца. Мой отец был ваш двоюродный брат. Торговал маслом и яйцами. Сэм.
– Так это он тебя прислал? Или что?
– Ага. Он меня и прислал.
– Ага, так это он. Он и его жена, Итта. Часто с ними видишься?
– Иногда.
– И он прислал тебя ко мне?
– Да.
– Восхитительно!
Это слово сильно обнадежило Шаббата. Если он способен выговорить «восхитительно», значит, его мозг в состоянии выдать и то, чего я от него хочу. Ты имеешь дело с человеком, в сознании которого сохранился отпечаток прошлой жизни. Он остался там, у него в голове. Надо просто побыть с ним подольше, подождать, пока можно будет снять копию с этого отпечатка. Услышать от него: «Микки. Морти. Итта. Сэм». Услышать, как он скажет: «Я был там. Клянусь, я вспомнил. Мы все – были».
– Вы неплохо сохранились для своих ста лет.
– Слава богу. Неплохо, да. Я нормально себя чувствую.
– Ничего не болит?
– Нет, нет. Слава богу, нет.
– Вы счастливый человек, Фиш, живете без боли.
– Да, слава богу. Да.
– И как вы теперь развлекаетесь? Помните, вы любили играть в карты с Сэмом? А рыбалку помните? Как ловили с берега? В лодке с гоями? Вы любили приходить к нам по вечерам. Вы похлопывали меня по коленке и говорили: «Это кто у нас тут такой: Микки или Моррис?» Не помните? Вы с моим отцом говорили на идиш.
– Vu den? Я все еще говорю на идиш. Я не забыл его.
– Это хорошо. Значит, говорите иногда на идиш. Это хорошо. А что еще доставляет вам удовольствие?
– Удовольствие?
Он удивлен. Я спрашиваю про удовольствие, и ему впервые приходит в голову, что он имеет дело с сумасшедшим. Сумасшедший забрался к нему в дом, и мало ли чем это может кончиться.
– При чем тут удовольствие? – говорит он. – Я просто сижу дома, и всё тут. Я не хожу в кино, и вообще никуда. Не могу. Все равно я ничего не увидел бы. Так зачем?
– А с людьми общаетесь?
– М-м-м, с людьми… – Тут, видимо, набежали тучи и заволокли ответ. Люди. Он задумался, кто знает, что потянуло за собой это слово. Тяжело добраться до сути – все равно что разжечь костер из сырых дров. – Почти нет, – наконец ответил он. – Вижу иногда своего соседа. Он гой. Не иудей.
– Ничего? Хороший сосед?
– Да, да, хороший парень.
– Это хорошо. Так и должно быть. Их учат любить ближнего своего. Возможно, вам даже повезло, что он не еврей. А кто у вас убирает?
– Одна женщина убирала пару недель назад.
Ага, и эта женщина получит коленом под зад, как только я сюда перееду. Грязища кругом. В гостиной ничего, кроме пола, и нет – разве что диван, низенький столик да сломанное кресло с одним подлокотником у лестницы. А пол – как в обезьяннике, в зоопарке в одном итальянском городке. Этот зоопарк я никогда не забуду Но мусор и пыль – это еще не самое худшее. Либо эта женщина видит еще хуже, чем Фиш, либо она халтурщица или пьяница. Она уволена.
– Тут нечего убирать, – сказал Фиш. – А постель – постель в порядке.
– А кто вас обстирывает? Кто стирает вашу одежду?
– Одежду… – Трудный вопрос.
Становится все труднее. То ли устал, то ли вот-вот помрет. Если это и правда смерть подходит, смерть Фиша, которая так задержалась, то не так уж плохо, если последнее, что он услышит, будет вопрос: «Кто стирает вашу одежду?» Все-таки о деле. Это были не люди, а дела. Человек и его работа – одно.
– Ну да, кто занимается стиркой?
Слово «стирка» срабатывает:
– Да одежды-то всего ничего. Я сам стираю. У меня стирки немного. Нижняя рубаха да трусы, вот и вся моя стирка. Всего и делов-то. Простирну в тазу или в раковине. Сушу на веревке. И сохнет! – Пауза усиливает комический эффект. – Сохнет!
Да, Фиш – молодец. Всегда умел рассмешить Микки. Ничего такого особенного, но у него есть чувство юмора, ничего не скажешь, это дар. Сохнет!
«Но какой жмот! Бедная женщина, в жизни ей ничего не купил!» – «Фишель так одинок, – говорил отец, – пускай побудет в семье хоть несколько минут, по вечерам. И мальчиков он любит. Даже больше, чем своих детей. Не знаю, почему так вышло, но это так».
– Выходите иногда посмотреть на океан? – спросил Шаббат.
– Нет. Мне теперь не дойти. Это далеко. Слишком долго идти. Прощай, океан.
– Но голова у вас работает.
– Да, голова работает. Слава богу. Все нормально.
– И у вас есть дом. Вы заработали себе на жизнь торговлей овощами.
Опять возмущен:
– Разве это была жизнь? Это была та еще жизнь! Я торговал вразнос. Осбери-Парк. Вельмар. Да, я в Бельмар ездил. На грузовике. Открытый верх. Возил овощи в корзинах. Там был рынок. Оптовый рынок. Туда приезжали фермеры. Это было очень давно. Я уже все забыл.
– Так вы всю жизнь торговали овощами.
– В общем, да.
Подтолкни. Это все равно как выруливать из сугроба, буксуешь, буксуешь – ну, подтолкни! Да, я помню Морти. Морти. Микки. Итта. Сэм. Он скажет это. Заставь его сказать это. Ну что сделать? Что можно теперь сделать для него?
– Вы помните своих отца и мать, Фиш?
– Помню ли я их? Конечно. Еще бы. Россия. Я родился в России. Сто лет назад.
– Вы родились в 1894 году.
– Да, да, именно. А откуда вы знаете?
– А вы помните, сколько вам было лет, когда вы приехали в Америку?
– Сколько мне было лет? Помню. Лет пятнадцать-шестнадцать. Я был совсем молодой. Я учил английский.
– И вы не помните Морти и Микки? Двух мальчиков? Двух сыновей Итты и Сэма?
– Так ты Морти?
– Я его младший брат. Вы ведь помните Морти. Спортсмен. Звезда беговой дорожки. Помните, вы щупали его мускулы и присвистывали. Кларнет. Он играл на кларнете. Всё чинил. Ощипывал цыплят у Фельдмана после школы. У мясника, который играл в карты с вами и моим отцом, и Кравецем, обойщиком. А я помогал Морти. По четвергам и пятницам. Вы и Фельдмана не помните. Ну, неважно. Морти воевал, он был летчиком. Он был мой брат. Он погиб на войне.
– На войне? На Второй мировой?
– Да.
– Это ведь было совсем недавно, верно?
– Пятьдесят лет назад, Фиш.
– Это давно.
Из гостиной была видна столовая, и окна ее выходили во двор. Зимой, по выходным, они раскладывали марки Ирвинга на столе, изучали каждую перфорацию и каждый водяной знак, проходили просто века, пока не являлась Лоис и не поднималась в свою комнату. Иногда она шла в уборную. К звукам льющейся по трубам воды Шаббат был гораздо внимательнее, чем к маркам. Стулья в столовой, на которых когда-то сидели они с Ирвом, теперь были завалены одеждой: рубашками, свитерами, брюками, пальто. Старик слишком плохо видел, чтобы рыться в шкафу, – он держал весь свой гардероб прямо здесь.
Напротив Шаббата стоял буфет во всю стену, и он неотрывно смотрел на него, пока наконец не узнал. Этот буфет со скругленными углами, фанера, обклеенная кленом, – это же драгоценность его матери, там она держала «хорошие» тарелки, из которых никто никогда не ел, хрустальные бокалы, из которых никто никогда не пил, там отец хранил талес, который доставал дважды в год, и тефиллин в бархатном мешочке, но ни с тем, ни с другим, впрочем, никогда не молился. В этом буфете Шаббат однажды обнаружил под грудой «хороших» скатертей, слишком хороших, чтобы таким, как они, на них есть, книгу в синем переплете, содержащую рекомендации, как вести себя в первую брачную ночь. Мужчина должен вымыться, присыпать тальком некоторые места, надеть мягкий халат (предпочтительно шелковый), побриться, даже если уже брился утром, а женщина должна постараться не потерять сознания. Множество страниц, сотни страниц, и ни на одной Шаббат не нашел того, что искал. Там было в основном про освещение, про духи и про любовь. Должно быть, книга очень пригодилась Итте и Сэму. Интересно только, как это все в них уживалось…
Запахов, перечисленных в книге, и в помине не было – ни одного. Ему было двенадцать, и запахи, которые ему случалось обонять в доме, часто сильно подрывали доверие к пособию, хранившемуся в материнском буфете.
Когда за четыре года до смерти его мать переехала в дом престарелых, а их дом он продал, имущество, должно быть, либо разобрали родственники, либо разворовали. Он тогда решил, что адвокат устроил распродажу, чтобы покрыть расходы. Может, и Фиш купил что-нибудь на память о вечерах, проведенных в нашем доме. Ему тогда уже, наверно, было под девяносто. Возможно, Ирвинг купил для него этот буфет за двадцать долларов. Как бы там ни было, вот он, буфет. Фиш здесь, буфет здесь, что еще здесь есть?
– А помните, Фиш, как во время войны гасили фонари на улицах? Выключали свет?
– Да-а. Фонари гасили. А еще я помню, такой шторм был, что смыло деревянный променад. Дважды в моей жизни вода так поднималась. Сильный шторм.
– Атлантический океан, он могучий.
– Это точно. Так вот поднял все эти доски и выбросил на Оушен-авеню. Такое дважды было за всю мою жизнь.
– Вы помните вашу жену?
– Конечно помню. Я приехал сюда. Я женился. Очень хорошая женщина. Она скончалась, лет тридцать-сорок тому назад. С тех пор я один. Нехорошо быть одному. Очень одиноко. Но что делать? Ничего не поделаешь. Справляйся, как можешь. Вот и всё. Когда солнце светит, когда солнечно, я выхожу во двор. Сижу на солнце. У меня такой славный загар появляется. Вот так и живу. Это я люблю. На улице сидеть. На заднем дворе. Когда солнце, я там целыми днями сижу. Вы понимаете идиш? «Старость – холодная гадость». Сегодня-то дождь.
Надо бы как-то подступиться к этому буфету. Но Фиш положил руку мне на колено и продолжал говорить, и даже сам Макиавелли не смог бы подняться в такой момент, даже если бы он знал, как я это знаю, что в этом буфете находится нечто важное. Я это знал. Там вовсе не призрак моей матери: она лежит в своей могиле, и призрак ее вместе с ней. А здесь – нечто очень важное, реально существующее, настоящее, как солнце, от которого Фиш покрывается загаром. И тем не менее, Шаббат не мог двинуться. Должно быть, это и есть почтение к старшим, о котором говорят китайцы.
– И вы засыпаете?
– Когда?
– Когда греетесь на солнце.
– Нет. Я не сплю. Просто смотрю. Закрываю глаза и смотрю. Не-ет, я не могу спать. Я же говорил, я очень плохо сплю. Я поднимаюсь наверх вечером, часа в четыре – в пять. Ложусь в постель. Я отдыхаю в постели, но не сплю. Со сном плохо.
– Вы помните, как впервые приехали на побережье?
– Как я приехал? Вы имеете в виду – из России?
– Нет. Из Нью-Йорка. Когда уехали из Бронкса. Отделились от отца с матерью.
– А-а, да. Я приехал. А вы что, из Бронкса?
– Нет, моя мать жила в Бронксе. До замужества.
– Вот как? Ну так вот, я женился и переехал сюда. Да. Я женился на очень хорошей женщине.
– Сколько у вас было детей?
– Двое. Мальчик и девочка. Мой сын, он не так давно умер. Бухгалтер. Хорошая работа. Голова ни о чем не болит. И Лоис. Вы знаете Лоис?
– Да, я знаю Лоис.
– Прелестная девочка.
– Это правда. Было приятно повидать вас, Фиш. – Взять его руки в свои, подержать и уйти. Пора уже.
– Спасибо, конечно, я тоже был рад повидать вас.
– Вы знаете, кто я, Фиш? Я Моррис, Микки. Сын Итты. Моего брата звали Морти. Я вас так хорошо помню, около вашего грузовичка на улице. Помню, все женщины выходили из своих домов и спешили…
– К грузовику.
Он со мной! Он вернулся и сжимает мои руки так, как я уже не смог бы сжать чьи-нибудь руки!
– К грузовику, – повторил я.
– Купить у меня овощей. Это было восхитительно, не так ли?
– Да. Именно это слово. Все было восхитительно.
– Восхитительно.
– Много лет назад. И все были еще живы. У вас в доме есть какие-нибудь фотографии?
Несколько фотографий было на буфете. Без рамок, просто прислоненные к стенке.
– Вы хотите фотографировать?
Я хотел бы сфотографировать буфет… Как он догадался?
– Нет, я просто хотел взглянуть на фотографии.
Я снял его руку со своего колена. Но стоило мне встать, как он тоже встал и последовал за мной в столовую, и шел очень хорошо, шел за мной по пятам, до самого буфета, словно Уилли Пеп, вынужденный гоняться по всему рингу за каким-нибудь говнюком, за пишером каким-нибудь.
– Вы видите фотографии? – спросил он.
– Фиш, – сказал я, – смотрите, вот вы – со своим грузовиком!
Грузовик с корзинами овощей вдоль бортов – и Фиш через дорогу, стоит по стойке смирно.
– Наверно, – сказал он. – Я же не вижу. Похоже, что это я, – подтвердил он, когда я поднес снимок к самым его очкам. – Да. А это моя дочь Лоис.
Лоис тоже стала на себя непохожа. И она тоже.
– А кто этот мужчина?
– Это мой сын Ирвинг. А это кто? – спросил он, взяв с буфета очередную фотографию. Это были старые, поблекшие снимки. Некоторые подмокли по краям, некоторые были липкие. – Это я? Или кто?
– Не знаю, кто эта женщина. Красивая. С темными волосами.
– Должно быть, это моя жена.
Да. Картофелина тогда, наверно, была не больше почки. Не помню, чтобы какая-нибудь еще из здешних женщин была так красива. И умерла именно она.
– А это вы? С подругой?
– Да. С подругой. У меня тогда была. Она уже умерла.
– Вы пережили всех, даже своих подружек.
– Да. У меня их было несколько, когда был помоложе, а жена умерла. Да.
– Получали удовольствие?
Сначала слова кажутся ему бессмысленными. Но после этого вопроса у него что-то там забрезжило в голове. Подождем. Мои бедные изуродованные руки, отдохните пока на буфете моей матери. Буфет весь грязный и липкий. И на скатерти, что лежит на обеденном столе, каких только пятен нет. Эта скатерть – самое грязное и зловонное, что есть в доме. Держу пари, это одна из тех, на которых мы не ели.
– Я спросил, получали ли вы удовольствие от подружек?
– Ну да, – вдруг решительно ответил он. – Да. Нормально. У меня их несколько было.
– Но не в последнее время.
– Какое бремя?
– Не в последнее время.
– При чем здесь бремя?
– Не теперь!
– Теперь? Нет, я слишком стар для этого. С этим покончено, – он почти сердито машет рукой. – С этим всё. Это по боку. Прощайте, девочки!
– Есть еще фотографии? У вас много интересных фотографий. Может, и внутри тоже есть?
– Здесь? Внутри? Ничего нет.
– Как знать.
Верхний ящик, в котором когда-то лежали тефиллин в бархатном мешочке, талес, учебное пособие по семейному сексу, скатерти, и правда оказывается пустым. Вся ее жизнь была посвящена хранению вещей в ящиках. Вещи, которые могли принадлежать только нам. В ящиках Дебби тоже хранятся вещи, которые могут принадлежать только ей. В ящиках Мишель… Вся наша жизнь, настоящая и будущая, – в выдвижных ящиках. Но если долго смотреть в пустой ящик, можно сойти с ума.
Я наклонился, чтобы открыть среднее отделение. Там оказалась коробка. Большая картонная коробка. Вот тебе и «ничего нет». На крышке написано: «Вещи Морти». Почерк моей матери. На боку коробки, тоже ее почерком: «Флаг Морти и его вещи».
– Да, вы были правы. Ничего тут нет. – И закрываем нижний ящик.
– Ох, ну и жизнь, ну и жизнь, – пробормотал Фиш и повел меня обратно в гостиную, к дивану.
– Да, ну и как она, жизнь? Хорошо жить, Фиш?
– Конечно. Лучше, чем быть мертвым.
– Говорят.
Но думал я в этот момент о другом. Все началось с того, что моя мать явилась и наблюдала из-за моего плеча то, что я делал с Дренкой в фоте. Она смотрела, хотя это было ей отвратительно, она была свидетельницей всех моих семяизвержений, которые, не приведя ни к чему, привели, тем не менее, меня сюда! Каким идиотом надо быть, чтобы тебя вынесло туда, куда тебе предначертано попасть, сколько ошибок тебе для этого требуется совершить! Нет, это я не смогу, подыщите кого-нибудь другого, я слишком сообразительный, чтобы совершить все эти ошибки. А они тебе: мы в тебя верим, не волнуйся, ты справишься! А ты им: нет, ни под каким видом, вам нужен какой-нибудь шмак гораздо тупее меня, а они тебе повторят, что верят в тебя, что именно ты им нужен, что ты разовьешься в великолепного шмака, что ты гораздо добросовестнее, чем сам можешь себе представить, что ты будешь делать такие ляпы, какие тебе и не снились, потому что другого способа дойти до конца нет.
Гроб привезли завернутым в полотнище флага. Обгорелый труп Морти сначала похоронили на острове Лейте, на Филиппинах, на военном кладбище. Когда я уже плавал, гроб вернули на родину. Отец написал мне со своими привычными ошибками иммигранта, что гроб был покрыт флагом и что после погребения «военный передал флаг матери, как положано». Этот флаг в коробке, а коробка – в буфете. В пятнадцати футах от меня.
Они опять сидели на диване, держась за руки. А ведь он понятия не имеет, кто я такой. Стащить коробку – раз плюнуть. Надо только улучить момент. Хорошо бы еще Фиш не помер в процессе.
– Я думаю. Когда я думаю о том, как буду умирать, – говорил Фиш тем временем, – я думаю, лучше бы я и не родился. Лучше бы не родился. Да, так было бы правильно.
– Почему?
– Потому что смерть, смерть – ужасная вещь. Знаете, смерть – это ничего хорошего. Так что лучше бы я не родился. – Он говорит это с какой-то злостью.