Текст книги "Театр Шаббата"
Автор книги: Филип Рот
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 30 страниц)
ФИЛИП РОТ
ТЕАТР ШАББАТА
Моим друзьям
Джанет Хобхаус (1948–1991)
Мелвину Тьюмину (1919–1994)
Просперо:
И там я буду думать о близости могилы.
У. Шекспир. Буря, акт V, сцена I(пер. Т. Щепкиной-Куперник)
1. НЕТ НИЧЕГО, ЧТО НЕ ОБМАНУЛО БЫ
…
Либо поклянись, что не будешь трахать других, либо между нами все кончено.
Это был ультиматум, совершенно безумный, невероятный, неожиданный ультиматум пятидесятидвухлетней женщины шестидесятичетырехлетнему любовнику, поставленный в годовщину начала их связи, изумительно бесстыдной и, что не менее изумительно, уже тринадцать лет сохраняемой в тайне. И вот теперь, когда гормональные выбросы все реже, простата раздувается, когда ему осталось всего-то несколько лет весьма ненадежной потенции, да и жизни вообще, теперь, когда близок конец, он должен вывернуться наизнанку или потерять ее.
Ее – это Дренку Балич, всем известную хозяйку гостиницы, партнершу владельца гостиницы по браку и бизнесу, ценимую постояльцами за то внимание, которым она их одаривала, за теплоту и материнскую нежность не только к детям и старикам, но даже к девушкам – уборщицам и подавальщицам. А он – это всеми забытый артист кукольного театра Микки Шаббат – низкорослый, плотный, седобородый человек с раздражающим собеседника взглядом зеленых глаз и болезненно искривленными артритом пальцами, который, ответь он «да» Джиму Хенсону тридцать с лишним лет назад, еще до того, как тот придумал «Улицу Сезам», на предложение пообедать в Верхнем Ист-Сайде и присоединиться к его команде из четырех или пяти человек, мог бы все эти годы быть Большой Птицей. Вместо Кэрролла Спинни, допустим, внутри куклы Большая Птица был бы Шаббат. Это Шаббат заполучил бы себе звезду на Аллее славы в Голливуде, это Шаббат побывал бы в Китае с Бобом Хоупом, – по крайней мере, так, с явным удовольствием, выговаривала ему жена, Розеанна, когда еще пила горькую по двум бесспорно уважительным причинам: из-за всего, что не случилось, и из-за всего, что случилось. Но поскольку Шаббат вряд ли был бы намного счастливее внутри Большой Птицы, чем в Розеанне, все это кудахтанье его не задевало. В 1989 году, когда Шаббата публично обвинили в грубых сексуальных домогательствах по отношению к девушке на сорок лет младше его, Розеанну пришлось поместить в психиатрическую клинику после алкогольного срыва, спровоцированного подобным унижением.
«Так тебе мало одного моногамного партнера? – спросил он Дренку. – Тебе так нравится моногамия, что ты хочешь ее и со мной тоже? Разве ты не видишь, что между завидной верностью твоего мужа и тем, что он вызывает у тебя физическое отвращение, есть очевидная связь?» Он продолжал разглагольствовать: «Мы, не налагая друг на друга никаких обязательств, не требуя клятв и обетов, не принуждая себя к самоограничениям, никогда не переставали волновать друг друга, а от него тебя тошнит даже те две минуты в месяц, когда ему случается нагнуть тебя над обеденным столом и отыметь сзади. И почему бы это? Матижа – крупный, сильный, мужественный, у него грива, как у дикобраза. У него же не волосы, а иглы. Все окрестные бабы в него влюблены, и дело же не только в его славянском обаянии! Его внешность их заводит. Все твои официанточки торчат от ямочки у него на подбородке. Я видел его на кухне, когда ждал столика на террасе, в августе, – даже снаружи было под сорок градусов. Видел, как он стряпает эти ваши обеды, жарит кебабы в мокрой от пота майке, как он весь лоснится от жира. Да он даже меня заводит! И только жена его отталкивает. Почему? Из-за его явной, шибающей в нос моногамности – вот почему».
Дренка скорбно тащилась за ним вверх по крутому, поросшему лесом склону холма, туда, где клокотал их ручей и прозрачная вода сбегала по лесенке из камней, замысловато петляя между склоненными над берегами серебристо-зелеными березами. В первые месяцы их романа, предприняв одинокую экспедицию в поисках вот такого любовного гнездышка, среди древних елей неподалеку от ручья она набрела на три валуна, каждый размером с небольшого слона и такой же окраски. Валуны огораживали неровной формы поляну, которая и стала их домом. Из-за слякоти и снега, а еще потому, что пьяные охотники постреливали в лесу, вершина холма была доступна не во всякое время года, но с мая по октябрь, пока не пойдут дожди, именно сюда они поднимались, чтобы внести в свою жизнь свежую струю. Несколько лет назад вдруг неизвестно откуда прилетел вертолет и на секунду завис в сотне футов[1]1
Фут – единица длины в системе английских мер, равная 12 дюймам, т. е. 0,3048 м. (Здесь и далее примеч. пер.)
[Закрыть] над ними, голыми, распластавшимися на брезенте, но больше, несмотря на то что фот, как они стали называть свое убежище, находился в пятнадцати минутах ходьбы от единственной мощеной дороги, соединявшей городок Мадамаска-Фолс с долиной, ни одна живая душа никогда не забредала на их тайную стоянку.
Дренка была темноволосая, похожая на итальянку хорватка с далматского побережья, под стать Шаббату полнокровная, крепкого сложения женщина, чуть полноватая, напоминавшая те глиняные фигурки, слепленные около 2000 лет до н. э., тех толстых маленьких идолов с большими грудями и тяжелыми бедрами, которых откапывали от Европы до Малой Азии и которым поклонялись под самыми разными именами, скажем, как Матери богов. Она была бы хорошенькой, такой разумно, деловито миловидной, если бы не нос – бесхребетный нос боксера, из-за которого лицо посередине казалось несколько смазанным, нос, не подходящий к ее полным губам и большим темным глазам, – воплощение, как привык думать Шаббат, всего податливого и неопределенного в ее, казалось бы, давно сложившейся натуре. Она выглядела так, как будто ее сильно ударили когда-то в раннем детстве и навсегда помяли, повредили ей лицо этим сокрушительным ударом, а между тем она была ребенком добрых родителей, школьных учителей, искренне преданных бесцветной тирании Пито. Эти милые, смертельно скучные люди души не чаяли в своей единственной дочери.
Это как раз Дренка нанесла своей семье сокрушительный удар. В двадцать два года, будучи младшим бухгалтером Национального управления железных дорог, она вышла замуж за Матижу Балича, молодого красивого официанта с амбициями, с которым познакомилась в гостинице, принадлежавшей профсоюзу железнодорожников, когда проводила отпуск на острове Брач, неподалеку от Сплита. Молодожены отправились в свадебное путешествие в Триест и не вернулись оттуда. Они сбежали не только потому, что надеялись разбогатеть на Западе, но еще и потому, что деда жениха посадили в 1948 году, когда Тито поссорился с Советским Союзом. Дедушка, партийный чиновник невысокого ранга, член партии с 1923 года, питал иллюзии насчет России-матушки и осмелился открыто обсуждать шаги руководства. «Мои родители, – рассказывала Дренка Шаббату, – оба были убежденные коммунисты и любили товарища Тито. Он был всегда с нами, с этой своей улыбкой монстра, так что я раньше всех остальных детей Югославии научилась его любить. Мы все были пионеры, маленькие девочки и мальчики, которые ходят строем в красных галстуках и поют хором. Мы распевали о Тито, о том, что он – вот этот цветок, вот этот лиловый цветок, и о том, как сильно мы его любим. Но Матижа – это дело другое. Он был маленький мальчик, который любил своего дедушку. И кто-то наговорил на его дедушку – так, кажется, это называется? Наговорил, правильно? Да, донес! На него донесли и его сняли. Как врага существующего строя. А всех врагов существующего строя отправляли в эту ужасную тюрьму. Самое страшное – это когда их, как скот, грузили на корабль. Потом везли с материка на остров. Кто выживет, тот выживет, кто нет – туда и дорога. Кроме камня, там ничего не было. Единственное, что им надо было делать, это обтесывать камни, зачем – непонятно. Во многих семьях был кто-то, кого отправили в Голый Оток, на Голый остров значит. Люди доносят на других людей по разным причинам: ради собственной выгоды, по злобе, да из-за чего угодно. В воздухе висел страх, надо было быть правильным, а быть правильным – значит поддерживать строй. На этом острове их не кормили, даже воды не давали. Остров совсем недалеко от побережья, чуть севернее Сплита, – его с берега видно. Дед заболел там гепатитом и умер прежде, чем Матижа закончил среднюю школу. От цирроза печени. Он очень страдал все эти годы. Заключенным разрешалось посылать домой открытки, и в них они должны были писать, что исправились. Мать говорила Матиже, что его дедушка вел себя нехорошо, не слушался товарища Тито, и поэтому его пришлось посадить в тюрьму. Матиже было девять, она знала, что делала, когда так ему говорила. Это чтобы он в школе не ляпнул чего-нибудь. Его дед пообещал, что теперь будет вести себя хорошо и любить товарища Тито, так что он провел в тюрьме всего десять месяцев. Но там заработал гепатит. Когда вернулся, мать Матижи устроила пир на весь мир. Вернулся – весил сорок килограммов. Это что-то около девяноста фунтов. А раньше был, как Мате, – крупный, здоровый. Стал просто развалиной. А все потому, что какой-то мужик на него донес. И вот из-за этого Матижа решил убежать, когда мы поженились.»
– А ты почему хотела убежать?
– Я? Я не интересовалась политикой. Я была как мои родители. Раньше, до коммунистов, при короле, они любили короля. Потом пришли коммунисты, и они полюбили коммунистов. Мне было все равно, я сразу сказала «да» улыбающемуся чудовищу. Просто я любила приключения. Америка казалась такой большой, такой заманчивой, такой другой. Америка! Голливуд! Деньги! Почему я поехала? Я была еще девчонка. Да куда угодно, лишь бы было весело.
Дренка опозорила своих родителей, сбежав в империалистическую страну, она разбила им сердце, и они оба умерли вскоре после ее отъезда, оба от рака. Как бы там ни было, она так любила деньги и «веселье», что, возможно, именно благодаря нежным заботам этих двух упертых коммунистов их дочь, с ее молодым налитым телом и дразняще бандитским из-за приплюснутого носа лицом, избежала чего-то еще более опасного, чем просто стать рабой капитала.
Единственным человеком, которому она могла позволить заплатить за ночь, был кукольник Шаббат, и то за тринадцать лет такое случилось лишь однажды: когда он заикнулся насчет Кристы, беглой немки, продавщицы из гастронома. Он ее выследил и завербовал для их совместных наслаждений. «Наличными!» – предупредила Дренка, хотя вот уже несколько месяцев, с тех пор как Шаббат впервые наткнулся на Кристу, путешествуя автостопом, она и сама предвкушала приключение и была взволнована не меньше Шаббата, так что долго уговаривать ее не пришлось. «Хрустящие банкноты, – сказала она, шаловливо прищурив глаза, и тем не менее всерьез, – плотные и новенькие». Без колебаний соглашаясь на роль, которую она ему отвела, он спросил: «Сколько?» Она ехидно ответила: «Тысячу». – «Тысячу не потяну». – «Тогда забудь. Значит, без меня». – «Суровая ты женщина». – «Да, суровая, – ответила она с удовольствием. – Просто я знаю себе цену». – «Знаешь, стоило некоторого труда все это устроить. Это не вдруг получилось. Может, Криста всего лишь капризный ребенок, но с ней пришлось повозиться. Это ты бы должна мне заплатить». – «Не хочу, чтобы со мной обращались как с дешевкой. Хочу, чтобы как с настоящей шлюхой. Тысяча долларов – или я остаюсь дома». – «Ты требуешь невозможного». – «Тогда забудь». – «Пятьсот». – «Семьсот пятьдесят». – «Пятьсот. Это самое большее, что я могу дать». – «Тогда заплати мне до того, как мы туда пойдем. Я хочу идти туда уже с деньгами в кармане, зная, что мне заплачено и я должна отработать. Хочу чувствовать себя настоящей шлюхой». – «Сомневаюсь, – заметил Шаббат, – что для того, чтобы чувствовать себя настоящей шлюхой, хватит одних только денег». – «Мне хватит». – «Везет тебе». – «Это тебе везет, – с вызовом сказала Дренка, – ладно, пятьсот. Но деньги вперед. Я должна получить все целиком накануне вечером».
Условия сделки они обсуждали, трогая друг друга на брезенте в Гроте.
Вообще-то Шаббата деньги не интересовали. Но с тех пор как из-за артрита он перестал участвовать в международных кукольных фестивалях, а его мастер-класс больше не включали в рассчитанный на четыре года курс в колледже, где все уже знали, какой он выродок, он материально зависел от жены, так что не мог безболезненно отслюнить пять из двухсот двадцати стодолларовых бумажек, которые Розеанна ежегодно зарабатывала в местной средней школе, и отдать их женщине, чей среднегодовой доход от семейной гостиницы равнялся 150 000 долларам.
Он, конечно, мог послать Дренку с ее капризами, она бы и без денег поучаствовала в любви втроем, и с не меньшим пылом, чем за деньги, но ему точно так же нужно было одну ночь побыть ее клиентом, как ей на одну ночь притвориться обслуживающей его проституткой. Кроме того, Шаббат просто права не имел не уступить – она стала такой развратной именно благодаря ему. Ежедневные обязанности хозяйки гостиницы и менеджера, выполняемые «с большим удовольствием» год за годом, возня с бухгалтерией, – все это давным-давно могло бы вынудить ее поставить крест на плотских радостях, не догадайся Шаббат по ее сплющенному носу и округлым формам – сначала только по этим приметам, – что перфекционизм Дренки Балич в работе – не единственное проявление безудержности ее натуры. Это именно он, Шаббат, постепенно, шаг за шагом, как самый терпеливый наставник, помогал ей отойти от упорядоченной жизни и открыть для себя, что распутство – прекрасное дополнение к ее обычной скудной диете.
Распутство? Как знать. Делай что хочешь, говорил Шаббат, и она делала, и ей нравилось делать и потом рассказывать ему, как ей нравилось это делать, не меньше, чем ему нравилось это слушать. Добропорядочные мужья, проведя уик-энд в гостинице со своими женами и детьми, тайно звонили Дренке, чтобы сказать, что им необходимо с ней встретиться. Экскаваторщик, плотник, электрик, художник – все, кто по долгу службы бывал в гостинице, все как-то умудрялись потом обедать неподалеку от офиса, где она вела счета. Куда бы она ни пошла, мужчины тут же чувствовали неуловимую манящую ауру. Шаббат однажды высвободил в ней ту силу, которая потом требовала все больше и больше, силу, которая, впрочем, иногда давала себя знать и прежде, когда никакого Шаббата не было в ее жизни и в помине, и мужчины поняли, что эта приземистая, далеко не поражающая красотой женщина средних лет, затянутая в корсет профессиональной любезности, наделена чувственностью, похожей на их собственную. В этой женщине жил кто-то, кто думал, как мужчина. А думала она, как Шаббат. Она была, как она это называла, его сообщницей.
Так как же он, будучи в здравом уме, мог сказать «нет», когда она потребовала пятьсот баксов? «Нет» – это было бы против правил. Чтобы оставаться той, кем она теперь хотела быть (кем ему нужно было, чтобы она была), она должна была услышать от Шаббата «да». Хотя бы она и потратила эти деньги на покупку оборудования для мастерской своего сына. Мэтью был женат, служил полицейским и жил внизу, в долине; Дренка обожала его и с тех пор, как он стал копом, постоянно о нем беспокоилась. Он не отличался красотой, не мог похвастаться жесткими дикобразьими черными волосами и ямочкой на подбородке, как отец, чье имя, переделанное на английский лад, носил; он был сын Дренки: рост – всего пять футов восемь дюймов, вес – 135 фунтов[2]2
Фунт – основная единица массы в системе английских мер, равен – 0,45 кг.
[Закрыть], самый маленький в классе и в полицейской академии, да и самый младший тоже. И середина лица у него тоже была как-то смазана, а его бесхребетный нос был точной копией ее носа. Его растили для того, чтобы было кому однажды передать гостиницу, а он разочаровал своего отца, бросив школу гостиничного бизнеса через год после поступления ради того, чтобы превратиться в мускулистого, коротко остриженного полицейского в высокой шляпе, со значком и с большими полномочиями, и его первое назначение – в радиолокационную бригаду, гонять патрульную машину туда-сюда по автострадам, – это была лучшая работа на свете. «Стольких людей встречаешь, все машины, которые ты останавливаешь, они же разные, и люди все разные, обстоятельства разные, скорость…» Дренка повторяла Шаббату всё, что Мэтью-младший рассказывал ей о своей жизни полицейского с тех пор, как семь лет назад он поступил в академию, где на них начали орать инструкторы и он поклялся матери: «Я не сломаюсь», до самого выпуска, когда, даром что он ростом не вышел, его наградили знаком отличия за физическую подготовку, и ему, как и всем, кто выдержал двадцатичетырехнедельный курс, сказали: «Ты не Бог, но ты – следующий после него». Она описывала Шаббату преимущества девятимиллиметрового пистолета на пятнадцать патронов, и как Мэтью затыкает его за край ботинка или за ремень сзади, когда не на дежурстве, и как это сначала приводило ее в ужас. Она все боялась, что его убьют, особенно когда его перевели из транспортной бригады и раз в несколько недель он стал выходить в ночную смену. Сам Мэтью полюбил ночное патрулирование, как раньше любил радиолокацию. «Когда ты на смене, ты сам себе начальник. Садишься в машину и поступаешь так, как считаешь нужным. Свобода, мам. Полная свобода. Если ничего не случится, от тебя только и требуется, что вести машину. Ты один за рулем, просто едешь и едешь по дороге, пока тебя куда-нибудь не вызовут». Он набрался опыта в подразделении, которое в полиции штата называли «Северный патруль». Хорошо знал местность, дороги, леса, все заведения в городках и получал огромное удовольствие от того, что ездил по ночам и проверял: проверял банки, бары, следил, как люди выходят из баров и сильно ли они набрались. У Мэтью, как он говорил матери, было место в первом ряду на самые крутые шоу – несчастные случаи, ограбления, семейные скандалы, самоубийства. Большинству людей никогда не доводилось видеть самоубийцу, а вот девушка, с которой Мэтью ходил в школу, вышибла себе мозги в лесу, села под дубом и вышибла себе мозги, а Мэтью, первый год из академии, был как раз тем копом, которого вызвали на место происшествия, и пришлось ему звонить судмедэксперту и дожидаться его приезда. За этот первый год, сказал Мэтью матери, он так поднаторел, стал чувствовать себя таким непобедимым, что, кажется, пулю на лету поймал бы. Вот Мэтью выезжает на семейную разборку, муж и жена оба пьяные, кричат, прямо пышут ненавистью, раздают друг дружке затрещины, и вот он, ее сын, беседует с ними и ухитряется так их успокоить, что, когда он уезжает, у них уже все нормально и никого не надо задерживать за нарушение общественного порядка. Иногда, правда, так буянят, что он вынужден задержать их, наручники на мужчину и наручники на женщину, а потом ждать, пока подъедет другой коп, и вместе они увозят их, чтоб не угробили друг друга. А когда подросток угрожал пушкой в пиццерии на 63-й и дал очередь перед тем, как смыться, это он, Мэтью, разыскал машину, на которой уехал парень, один разобрался, без напарника, зная, что у парня пушка, в мегафон приказал ему выйти с поднятыми руками, а сам держал его на прицеле… И все эти истории, призванные убедить мать, что Мэтью хороший коп, что он свое дело крепко знает, что он всегда действует, как учили, испугали ее настолько, что она купила сканер, маленькую коробочку с антенной и кристаллическим детектором – отслеживать сигналы на частоте Мэтью. Так что иногда, когда Мэтью бывал в ночной смене, а она не могла уснуть, она включала сканер и слушала всю ночь. Прибор улавливал сигнал всякий раз, как Мэтью получал вызов, так что Дренка примерно представляла, где он и куда направляется, да что там, по крайней мере, знала, что он еще жив. Стоило загудеть его номеру – 415Б – и она мгновенно просыпалась. Но просыпался и отец Мэтью и снова приходил в ярость от того, что сын, которого он каждое лето обучал на кухне, наследник его бизнеса, – а ведь он создал эту гостиницу из ничего, будучи иммигрантом без гроша в кармане, – теперь всего лишь умелый каратист и дзюдоист и в три часа утра тупо следует за старым пикапом, который, видите ли, подозрительно медленно пересек Бэттл-Маунтин. Взаимное недовольство отца и сына друг другом приняло такие размеры, что только с Шаббатом Дренка и могла поделиться своими страхами за жизнь Мэтью и своей гордостью за то количество дорожно-транспортных происшествий, которое он сумел урегулировать за неделю. «Там всегда что-нибудь, – говорил он матери, – превышение скорости, задние габаритные огни, каких только нарушений нет…» Так что Шаббат не удивился, когда Дренка призналась, что на пятьсот долларов, которые он заплатил ей за любовь втроем с Кристой, она купила Мэтью электропилу «Макита» и отличный набор лезвий.
А вообще-то, все устроилось как нельзя лучше для всех. Дренка нашла способ стать своему мужу хорошим другом. Приходящий кукольник, заслуженный деятель непристойных искусств с Манхэттена, делал для нее более чем переносимой рутину семейной жизни, которая прежде ее убивала. Теперь она воспринимала ее просто как противовес своим безрассудствам. Она вовсе не испытывала отвращения к своему лишенному изобретательности мужу, и ничто так не ценила теперь, как его некоторую флегматичность.
Пятьсот – это было дешево за удовольствия, ожидавшие каждого из них, и потому, как бы трудно ни было ему отдавать эти хрусткие новые банкноты, Шаббат постарался проявить то же хладнокровие, что и Дренка, когда она, с наслаждением воспользовавшись киношным клише, сложила бумажки пополам и засунула их в лифчик, глубоко между грудей, чья мягкая полнота всегда пленяла его. Казалось бы, все уже не то, когда тело теряет упругость и намечается некоторая дряблость, но даже при том что ее кожа в вырезе платья истончилась, как смятая бумага, этот бесценный треугольничек плоти, исчерченный мелкими морщинками, не только по-прежнему возбуждал его, но и вызывал у него особую нежность. Шесть коротких лет отделяли его теперь от семидесяти. Держаться этих несколько раздавшихся ягодиц, которые татуировщик-время пометило своими смешными узорами, его заставляло сознание, что игра, по сути дела, доиграна.
В последнее время, когда Шаббат сосал полные груди Дренки, полные – слово того же корня, что плод, плодиться, то есть проливаться, подобно Юноне, раскинувшейся на полотне Тинторетто, где Млечный Путь путь вытекает из ее соска, – когда он сосал их с неослабевающей страстью, заставлявшей Дренку запрокидывать голову и стонать (как, наверное, стонала и Юнона): «Я чувствую это там, очень глубоко», его пронзала острейшая тоска по покойной матери. Ее первенство оставалось почти таким же незыблемым, каким было в те несравненные первые десять лет, что они провели вместе. Шаббат поистине благоговел перед тем природным чувством судьбы, которым она обладала, а также перед душой этой женщины, чья жизнь, в общем-то, была не сложнее жизни лошади. Душа постоянно пульсировала в ее неутомимой деятельности, безошибочно угадывалась в запахе пирогов, стоявших в духовке, когда он приходил из школы. Недавно в нем всколыхнулись чувства, которых он не испытывал с тех пор, как ему было восемь или девять лет. Она находила высшее наслаждение в том, чтобы быть матерью своим мальчикам. Да, это была вершина ее жизни – взращивание Морти и Микки. Мысли о ней, а вернее, самый смысл ее существования наполнял Шаббата, стоило ему вспомнить, с каким рвением она каждый год готовилась к Песаху, как убирала повседневную посуду, два комплекта, как потом приносила из гаража стеклянные пасхальные тарелки, мыла их, расставляла по полкам, и все это меньше, чем за день, в промежутке между тем, как они с Морти уходили в школу утром и возвращались днем. Она выгребала из кладовых остатки хамеца[3]3
Хамец – «заквашенное», «квасное», дрожжевые продукты.
[Закрыть], скребла и чистила кухню, как положено к этому празднику. Она так управлялась с делами, что трудно было понять, она ли исполняет то, что необходимо, или необходимость все делает за нее. Эта хрупкая женщина с крупным носом и кудрявыми темными волосами сновала туда-сюда, как птичка-кардинал в зарослях кустарника, чирикая и щебеча, издавая влажные и сочные трели с той же естественностью, с которой вытирала пыль, гладила, штопала, натирала до блеска, шила. Сложить, расправить, распределить, упаковать, разобрать, открыть, распутать, связать – ее проворные пальцы никогда не останавливались, а свист никогда не смолкал, все его детство. В этом была ее главная радость: содержать счета мужа в порядке, уживаться с пожилой свекровью, удовлетворять ежедневные потребности двух мальчиков, следить, чтобы даже в худшие времена, во времена Депрессии, как бы мало ни выручали они за масло и яйца, денег хватало на детей, чтобы, например, одежда, переходившая от Морти к Микки, а только такую Микки и носил, была всегда безупречно заштопанной, свежей, идеально чистой. Ее муж с гордостью говорил своим покупателям, что у его жены и на затылке есть глаза, и не одна пара рук, а две.
Потом Морти ушел на войну, и все изменилось. Они всегда переживали все семьей. Никогда не разлучались. Они никогда не были настолько бедны, чтобы, как делали соседи, сдавать дом на лето, а самим переселяться в поганенькие комнатушки над гаражом, но все же по американским меркам они были бедной семьей, и ни один из них никогда никуда не уезжал. И вот Морти уехал, и впервые в жизни Микки спал один в их комнате. Однажды они ездили повидаться с Морти, когда он служил в Освего, в штате Нью-Йорк. Потом шесть месяцев его обучали в Атлантик-Сити, и они ездили к нему по воскресеньям. А потом он попал в лётную школу в Северной Каролине, и они ехали и ехали к нему на юг, несмотря на то, что отцу пришлось доверить грузовик соседу и заплатить ему, чтобы тот доставлял покупателям продукты, пока отец в отъезде. У Морти была плохая кожа, и красотой он не отличался, и в школе не блистал, учился средне, на троечки, по всем предметам, кроме физкультуры и труда, и у девушек большим успехом не пользовался, и тем не менее все знали, что Морти, с его физической силой и характером, сумеет о себе позаботиться, какие бы трудности его ни ожидали. Он играл на кларнете на танцевальных вечерах в школе. На беговой дорожке он был бог. Потрясающий пловец. Он помогал отцу с доставкой. Он помогал матери по дому. Он был мастер на все руки, как и все они, впрочем: с какой нежностью его могучий отец подносил хрупкие яйца к свету, чтобы проверить, свежие ли; с каким изяществом и проворством его мать управлялась в доме, – фамильный талант к ручному труду, который и Микки в свой черед продемонстрирует миру. Всё в наших руках. Морти умел починить водопровод, электричество, да что угодно. Отдайте Морти, говорила мать, Морти починит. И она вовсе не преувеличивала, называя Морти самым добрым на свете старшим братом. Он пошел в военную авиацию восемнадцати лет, совсем мальчиком, сразу после школы в Осбери, не дожидаясь набора. Ушел в восемнадцать и в двадцать погиб. Убит на Филиппинах 12 декабря 1944 года.
Почти год мать Шаббата не вставала с постели. Не могла. Больше о ней никогда не скажут, что у нее и на затылке глаза. Теперь она иногда вела себя так, как будто у нее и спереди глаз не было, не то что сзади, и, как вспоминал ее второй, оставшийся в живых, сын, пыхтя и задыхаясь, словно стараясь высосать из Дренки все до капли, его мать больше никогда не насвистывала своих птичьих песен. Теперь, когда он возвращался по припорошенной песком улочке из школы, домик У моря встречал его молчанием, так что он даже не мог сказать, дома ли она. Никаких медовых коврижек, булочек с орехами и финиками, кексов – ничего больше не выпекалось в духовке к его возвращению из школы. Когда погода была хорошая, мама сидела на дощатой скамейке, глядя на пляж, куда раньше бегала на заре вместе с мальчиками купить камбалы у рыбаков за полцены. После войны, когда все вернулись домой, она стала ходить туда разговаривать с Морти. Шли десятилетия, и, вместо того чтобы постепенно перестать, она говорила с ним все больше и больше, пока в доме для престарелых в Лонг-Бранч, куда Шаббату пришлось поместить ее в девяносто лет, не стала разговаривать только с Морти, и больше ни с кем. Она не понимала, кто такой Шаббат, когда в последние два года ее жизни он, проведя в дороге четыре с половиной часа, приезжал навестить ее. Живого сына она не узнавала. Но началось это еще в 1944 году.
А теперь Шаббат разговаривал с ней. И этого он от себя не ожидал. Со своим отцом, который не оставил Микки, хотя и его сломила смерть Морти, который просто и примитивно поддерживал Микки, какой бы непонятной ни казалась ему время от времени жизнь сына, поддерживал, когда тот после средней школы подался в моряки, когда разыгрывал кукольные представления на улицах Нью-Йорка, так вот со своим покойным отцом, простым, необразованным человеком, в отличие от своей жены родившемся «по ту сторону», приехавшим в Америку самостоятельно в тринадцать лет и уже через семь лет начавшим высылать деньги родителям и двум младшим братьям, – с ним Шаббат слова не сказал после того, как четырнадцать лет назад бывший торговец молоком и яйцами тихо умер во сне в возрасте восьмидесяти одного года. Никогда он не чувствовал, что отцовская тень бродит где-то поблизости. И это не только потому, что отец всегда был самым неразговорчивым в семье, но и потому, что Шаббату никогда никто убедительно не доказал, что мертвые – это не просто мертвые. Говорить с ними, всем известно, – значит поступать неразумно, впрочем, это самое простительное из неразумных занятий. Да Шаббату в любом случае все это было чуждо. Шаббат был реалист, реалист яростный, до такой степени реалист, что к шестидесяти четырем годам практически отказался от попыток наладить контакт с живыми, не то что обсудить что-либо с мертвыми.
И все-таки именно этим он занимался теперь каждый день. Его мать бывала здесь ежедневно, и он разговаривал с ней, а она ему отвечала. Как ты здесь, мам? Ты только здесь или ты везде? Ты была бы похожа на себя настоящую, если бы мне удалось увидеть тебя? Картинка, которая у меня перед глазами, все время меняется. Ты знаешь только то, что знала, когда была жива, или ты теперь все знаешь, или о «знании» вообще речи нет? Как дела? Ты все так же подавлена и печальна? А славно было бы узнать, что ты опять стала прежней, что ты щебечешь, как раньше, потому что Морти теперь с тобой. Он с тобой? А папа? И если вас собралось трое, то почему бы и Богу не быть с вами вместе? Или бестелесное существование так же в природе вещей, как и все остальное, и Бог там нужен не более, чем здесь? И относишься ли ты так же серьезно к пребыванию в смерти, как относилась к жизни? Быть мертвой – ты выполняешь эту работу так же тщательно, как вела хозяйство?