Текст книги "Театр Шаббата"
Автор книги: Филип Рот
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 30 страниц)
– Это хорошо, – сказал Шаббат. – Это ведь самая прочная связь на свете – между матерью и ее мальчиком. Ничего нет прочнее.
– Да, да, – сказал Балич, и его мягкие серые глаза стали влажными, он не ожидал встретить столь понимающего собеседника. – Да, когда я увидел ее, мертвую, и моего сына, тогда, ночью, в больнице… она лежала вся в этих трубках, а я смотрел и не мог поверить, что вот прервалась эта, как вы сказали, самая прочная связь, что ее больше не существует. Вот она, лежит, все такая же красивая, а этой связи больше нет. Исчезла. И я поцеловал ее на прощание, и мой сын поцеловал, и я… И они вытащили трубки. И свет, который от нее всегда исходил, был здесь, но только… мертвый.
– Сколько ей было лет?
– Пятьдесят два. Это так невыносимо жестоко, то, что случилось.
– На кого угодно подумаешь, что он умрет в пятьдесят два… – сказал Шаббат, – только не на вашу жену. Я видел ее несколько раз в городе, от нее действительно, как вы сказали, исходил свет, она освещала все вокруг себя. А ваш сын? Он помогает вам в гостинице?
– У меня больше не лежит душа к гостиничному бизнесу. Не знаю, смогу ли я когда-нибудь вернуться к этому. Вся наша совместная жизнь была связана с этой гостиницей. Я думаю сдать ее в аренду. А если бы какая-нибудь японская корпорация захотела купить ее… Я вот прихожу в ее офис, хочу разобрать вещи, и это так ужасно, мне просто худо становится. Мне становится так скверно, что я ухожу.
Шаббат подумал о том, как он был прав, не написав Дренке ни одного письма и настояв, чтобы именно у него, а не у нее хранились фотографии, которые он делал полароидом в мотеле.
– Письма, – проговорил Балич, умоляюще взглянув на Шаббата, как будто собираясь попросить его о чем-то жизненно важном, – двести пятьдесят шесть писем.
– Соболезнования? – спросил Шаббат, который сам-то, конечно, не получил ни одного. Когда исчезла Никки, письма приходили – на адрес театра. Правда, сейчас он уже забыл сколько, писем пятьдесят, наверно, да к тому же он тогда так отупел от потрясения, что счета им не вел.
– Да, письма с выражениями соболезнований. Двести пятьдесят шесть. Я просто потрясен: как она всем освещала жизнь! Я до сих пор получаю письма. От людей, которых даже не могу вспомнить. Некоторые останавливались в гостинице, когда мы только открылись на том берегу озера. Письма от самых разных людей о ней и о том, что она значила в их жизни. И я им верю. Они не лгут. Я получил длинное письмо, на двух страницах, написанное от руки, от бывшего мэра Уорсестера.
– Правда?
– Он вспоминает наши барбекю, и как она умела сделать так, чтобы все были счастливы. Как она входила утром во время завтрака и разговаривала с людьми. Это всех трогало. Я человек строгий, у меня на все правила. А она знала, как надо вести себя с гостями. Гостю было можно всё! Она всегда была готова услужить. Один из хозяев – строгий, другой – гибкий и любезный. Мы прекрасно дополняли друг Друга. Просто удивительно, сколько она успевала. Одновременно делала сто дел. И все с легкостью, и всегда с удовольствием. Я не могу, не могу перестать думать об этом! Ничто не в силах облегчить мои страдания. Невозможно поверить. Вот она была, и вот ее нет.
Бывший мэр Уорсестера? Что ж, Матижа, у нее были секреты от нас обоих.
– А чем занимается ваш сын?
– Служит в полиции штата.
– Женат?
– Его жена беременна. Если будет девочка, назовут Дренка.
– Дренка?
– Так звали мою жену, – сказал Балич. – Второй Дренки никогда не будет.
– Вы часто его видите, вашего сына?
– Да, – соврал он, или, возможно, после ее смерти они сблизились.
Баличу вдруг стало нечего больше сказать. И Шаббат воспользовался этой передышкой, чтобы насладиться мертвенным запахом лавки. Возможно, Балич не желал говорить с чужим человеком о Дренке, а возможно, – о сыне-полицейском, который считает, что содержать гостиницу – глупое занятие.
– А как случилось, что ваш сын не стал вашим помощником в гостинице? Почему бы ему не продолжить дело теперь, когда ваша жена умерла?
– Я вижу, – сказал Балич, ставя свою полупустую чашку на прилавок, – у вас артрит. Это очень неприятно. У моего брата артрит.
– Правда? У отца Сильвии? – спросил Шаббат.
Балич откровенно удивился:
– Вы знаете мою племянницу?
– Моя жена знала ее. Она мне рассказывала. Она говорила, что это очень, очень хорошенькая, просто очаровательная девочка.
– Сильвия очень любила свою тетю. Она ее просто обожала. Она стала нам как дочь, – теперь в его речи слышались несколько другие интонации, не столь однозначные, как интонация скорби.
– Сильвия приезжает летом? Моя жена говорила, что она приезжает поработать и попрактиковаться в английском.
– Сильвия приезжает каждое лето, пока учится в университете.
– Вы хотите, чтобы она заняла место вашей жены в гостинице?
– Нет, нет, – ответил Балич, и Шаббат сам удивился тому, как его расстроило это известие. – Она будет программистом.
– Жаль, – заметил Шаббат.
– Так она решила, – вяло ответил Балич.
– Вот если бы она помогала вам с гостиницей. Если бы ей удалось, как вашей жене, осветить все вокруг…
Балич полез в карман за деньгами. Шаббат сказал: «Нет, пожалуйста…», но Балич уже не слушал его. Не нравлюсь я ему, подумал Шаббат. Не расположен он ко мне. Должно быть, я что-то не то сказал.
– Сколько я должен за кофе? – спросил Балич девушку.
Она выдавила из себя несколько согласных. Какими-то своими мыслями была занята.
– Что? – переспросил Балич.
– Полдоллара, – перевел Шаббат.
Балич заплатил и, холодно кивнув Шаббату, закончил разговор с человеком, с которым явно не имел намерений больше встречаться. Все дело в Сильвии, подумал Шаббат, в том, что он сказал не просто «очень хорошенькая», а «очень, очень хорошенькая». За пять минут, проведенных вместе, Шаббат вплотную приблизился к тому, чтобы сообщить Баличу, что у женщины, которую рвало после того, как ей приходилось с ним спать, были на то все основания, что ее с таким же успехом можно было назвать не его женой, а женой кое-кого другого. Разумеется, он понимал чувства Балича – он тоже с каждым днем переживал ее смерть все тяжелее и тяжелее, – но это не значило, что Шаббат простил его.
* * *
Через пять месяцев после ее смерти, сырой, теплой апрельской ночью, когда полная луна выкатилась над верхушками деревьев и без усилий плыла, сияющая и благословенная, к трону Господа, Шаббат вытянулся на земле, укрывавшей гроб, и проговорил: «Ты, удивительная Дренка, ты, блядь бессовестная, выходи за меня! Выходи за меня!» И окунув свою седую бороду в грязь – на могиле еще не выросла трава и до сих пор не было могильной плиты, – он представил себе свою Дренку. В этом ящике оказалось светло, и он увидел Дренку такой, какой она была до того, как рак лишил ее соблазнительной округлости – спелой, полной, готовой к соитию. Сегодня на ней был корсет Сильвии. И она смеялась.
– Значит, теперь ты хочешь, чтобы я была только твоя. Теперь, когда от тебя не требуется быть только моим, жить только со мной, заниматься только мной, теперь я стала достаточно хороша, чтобы быть твоей женой?
– Выходи за меня!
Соблазнительно улыбаясь, она ответила: «Сначала тебе придется умереть» – и приподняла платье Сильвии, показав, что она без трусиков, – в черных чулках и поясе с подвязками, – но без трусиков. На Дренку, даже на мертвую, у него вставал; с живой или с мертвой, с ней ему всегда было двадцать лет. Даже при температуре ниже нуля у него вставал, когда она, вот так, из гроба, соблазняла его. Он приспособился поворачиваться спиной к северу, чтобы ледяной ветер не дул ему прямо в шишку, но все равно приходилось снимать одну из перчаток, чтобы дрочить. Иногда он так замерзал, что вынужден был надеть перчатку и сменить руку. Он провел на могиле не одну ночь.
Старое кладбище было в шести милях от города, на довольно безлюдной дороге, петляющей в лесу, уходящей потом вниз, к западному склону горы, и там перетекающей в старую-престарую грузовую трассу на Олбани. Кладбище на склоне благородно окружали канадские белые сосны. Вероятно, его можно было назвать тихим, красивым, печальным, но оно не было кладбищем, куда входишь – и сердце падает. Оно было такое милое, что, казалось, не имело никакого отношения к смерти. И еще оно было старое, очень старое, хотя нашлись бы и еще древнее на окрестных холмах: с выветренными, косо торчащими памятниками времен самых первых лет колонизации. А здесь первое захоронение – могила некоего Джона Дрисколла – относилось к 1745 году, а самой поздней была могила Дренки. Ее похоронили в последний день ноября 1993 года.
Из-за частых снежных бурь, разыгравшихся этой зимой, он почти не мог выбраться на кладбище, даже по вечерам, когда Розеанна отправлялась на собрание «Анонимных алкоголиков» и он оставался один. Но как только дороги расчищали, погода улучшалась, солнце садилось, а Розеанна уезжала, он парковал свой «шевроле» на вершине Бэттл-Маунтин, на расчищенной стоянке в четверти мили к востоку от кладбища, и шел до места по шоссе, а потом, стараясь как можно экономнее использовать фонарик, пробирался по обманчивой глазури льда к могиле. Он никогда не приезжал днем, как бы сильно ни хотелось, из боязни наткнуться на одного из ее Мэтью, или на кого-нибудь, кто мог бы удивиться, с чего это, в самом холодном месте округа, прозванного «холодильником», в одну из худших в истории штата зим, навсегда опозорившему себя кукловоду навещать могилу знойной хозяйки гостиницы. Ночью же он мог делать что хотел, невидимый никем, кроме призрака своей матери.
«Чего ты хочешь? Если ты хочешь что-то сказать…» Но его мать никогда с ним не заговаривала, и вот именно потому, что она этого не делала, он опасно приблизился к уверенности, что это – не галлюцинация. Иначе он с легкостью услышал бы и ее речь, наделил бы ее голосом, как наделял голосами своих кукол. Она приходила слишком часто, чтобы считать эти приходы временными помрачениями рассудка… разве только он сделался психически ненормальным, и тогда вымысел станет разрастаться по мере того, как реальность будет становиться все невыносимее. Без Дренки жизнь действительно стала невыносима – у него и не было жизни, разве что на кладбище.
В апреле, первом после ее смерти, весенней ночью, Шаббат лежал, распластавшись на ее могиле, и вспоминал вместе с ней о Кристе. «Никогда не забывай, как ты кончала, – шептал он в самую грязь, – не забывай, как ты ее умоляла: еще, еще…» Он не испытывал ревности, вспоминая, как Дренка лежала в его объятиях, а Криста кончиком языка равномерно надавливала на ее клитор (почти час – он засек время); эти воспоминания ужесточали лишь чувство потери, даже несмотря на то, что вскоре после их первого свидания втроем Криста стала приглашать Дренку в бар в Спотсфилде потанцевать. Она зашла так далеко, что подарила Дренке золотую цепочку, которую умыкнула у своего работодателя, в одно прекрасное утро решив, что с нее хватит присматривать за ребеночком с такой гиперактивностью, что по нему плачет спецшкола для «особо одаренных». Дренке она сказала, что все, что она увела (включая прикольные бриллиантовые серьги и скользкий браслетик с бриллиантами), не стоит и половины того, что ей причитается за присмотр за парнем.
Криста жила на Таун-стрит, в комнате на чердаке, с окошком, выходящим на лужайку, как раз над гастрономом, где работала. За квартиру она не платила, за обед тоже, и вдобавок получала двадцать пять долларов в неделю. Два месяца, по средам, вечерами Дренка и Шаббат приезжали сюда каждый в своей машине, чтобы заняться с Кристой любовью на чердаке. После наступления темноты на Таун-стрит уже все было закрыто, и они могли незамеченными подняться к Кристе по наружной лестнице. Трижды Дренка приезжала к Кристе одна, но, боясь, что Шаббат рассердится на нее, рассказала ему об этом только через год, когда Криста обозлилась на них обоих и переехала за город, на ферму, к преподавательнице истории из Афины, женщине лет тридцати, с которой начала крутить еще до того, как решила удовлетворить свой маленький каприз со старичками. Она вдруг перестала отвечать на звонки Шаббата, а когда он однажды с ней столкнулся, – притворяясь, что рассматривает витрину гастронома, витрину, которая не обновлялась с тех пор, как в шестидесятые бакалейная компания «Тип-топ» превратилась в гастрономическую компанию «Тип-топ», чтобы не отстать от времени, – она, поджав губы так, что рот почти исчез с лица, сказала: «Я не хочу больше с тобой разговаривать». – «Почему? Что случилось?» – «Вы вдвоем меня эксплуатировали». – «Это неправда, Криста. Эксплуатировать кого-то – значит эгоистично использовать его для своей выгоды, в корыстных целях. Не думаю, что кто-то из нас использовал тебя больше, чем ты использовала нас». – «Ты старик! А мне двадцать лет! Я не желаю с тобой разговаривать!» – «Может быть, ты поговоришь хотя бы с Дренкой?» – «Оставь меня! Ты просто старый толстяк!» – «Как Фальстаф, детка. Как гора мяса сэр Джон Толстое Пузо, славный родоначальник всякой напыщенности», как «этот мерзкий, чудовищный совратитель молодежи, Фальстаф, этот сатана с седой бородой!» Но она уже вошла в магазин, оставив Шаббата созерцать – кроме картины будущего без Кристы – две банки китайской утки в соусе от «Ми-Ки», две жестянки бобов «Виктория», две банки виноградных листьев в рассоле от «Кринос» и две банки бакстеровского супа из копченой форели, обступившие бутылку уорсетширского соуса «Ли-энд-Перринс», причудливо задрапированную пожелтевшей, выгоревшей от солнца бумагой и установленную на пьедестале в центре витрины, как будто она была ответом на все наши чаяния и устремления. Да, нечто столь же реликтовое, как сам Шаббат, останки того, что считалось таким пикантным… до нашей эры… до нашей эры, когда… до нашей эры, до нашей эры, которая… Идиот! Ошибка в том, что он никогда не давал ей денег. Что вместо того, чтобы платить ей, он платил Дренке. Единственное, что перепало Кристе, и то только чтобы закинуть удочку, это тридцать пять долларов за ее лоскутное покрывало. Столько он должен был давать ей каждую неделю. Поверить, что Криста занимается этим исключительно ради удовольствия доводить Дренку до безумия, видеть, как Дренка кончает, что это достаточное вознаграждение для нее… Идиот, идиот!
Шаббат и Криста встретились однажды вечером в 1989 году. Он подвез ее домой. Подобрал на обочине на 144-м километре, она была в смокинге, он проехал было, а потом дал задний ход. Что ж, если у нее есть нож, значит, так тому и быть, какая разница: несколькими годами раньше или позже? Нельзя же оставить на дороге с поднятым большим пальцем светловолосую девчонку в смокинге, которая выглядит скорее как светловолосый мальчик в смокинге.
Она объяснила свой вид тем, что была на танцах в Афине, в колледже, и туда нужно было прийти в «чем-нибудь отвязном». Она была изящная, но на ребенка не похожа, скорее на миниатюрную женщину, очень хрупкую, очень уверенную в себе, с маленьким ртом и плотно сжатыми губами. Немецкий акцент был совсем легким, но возбуждающим (Шаббата всегда возбуждал акцент любой привлекательной женщины), стрижка – короткой, как у новобранца на флоте, а смокинг свидетельствовал о склонности к вызывающему поведению. Во всем остальном малышка была сама деловитость: никаких сантиментов, мечтаний, иллюзий, глупостей и, он готов был голову прозакладывать, никаких табу, о которых стоило бы говорить. Шаббату понравились ее жесткость, практичность, расчетливость, ее недоверчивый, по-немецки подобранный рот, – здесь открывались кое-какие возможности. Отдаленные, но возможности. Он с восторгом подумал: вот она, добыча, почти девственная, незапятнанная никаким бескорыстием.
Он ехал и слушал Бенни Гудмена «Live at Carnegie Hall»[5]5
«Жить в Карнеги-Холле» (англ.).
[Закрыть] Они только что расстались с Дренкой после вечера в «Куку» двадцатью милями южнее 144-го километра.
– Они черные? – спросила немочка.
– Нет. Кое-кто черный, но в основном мисс, они белые. Белые джазовые музыканты. Карнеги-Холл в Нью-Йорке. Вечер 16 января 1938 года[6]6
В этот день в Карнеги-Холле в Нью-Йорке выдающийся американский джазовый музыкант и дирижер Бенни Гудмен (1909–1986) дал концерт, на котором впервые за всю историю этого зала звучала джазовая музыка.
[Закрыть].
– Вы там были? – спросила она.
– Да. Водил детей, маленьких детишек. Чтобы не пропустили такое значительное событие в музыкальной жизни. Хотел, чтобы они были рядом со мной в ночь, когда Америка изменилась навсегда.
Они вместе с Кристой слушали теперь «Honeysuckle Rose»[7]7
«Жимолость» (англ.).
[Закрыть], играли ребята Гудмена и шестеро из оркестра Каунта Бейси. «Тут жесткий ритм, – сказал ей Шаббат, – что называется, ноги сами пускаются в пляс… Слышите эту гитару на заднем плане? Заметили, что именно струнные задают ритм?.. Каунт Бейси. Очень сдержанное фортепиано… Слышите здесь гитару? На ней все и держится… Вот это – черная музыка. Сейчас пошла черная музыка… Сейчас будет соло. Это Гарри Джеймс… А за всем этим четкий ритм, на нем все держится… Фредди Грин, гитара… Опять Джеймс. Мне всегда казалось, что он рвет свой инструмент на части – прямо слышишь, как рвет… Вот сейчас они еще только примериваются, что бы им сыграть… А теперь послушайте, что из этого получилось… Вот они ищут выход… Вот оно! Они все настроены друг на друга… Все, прорвались! Вырвались… Ну, и что вы из этого поняли? – спросил ее Шаббат.»
– Похоже на музыку из мультфильмов. Знаете, из детских мультиков по телеку?
– Да? – удивился Шаббат. – А в свое время считалось, что это очень круто. Старая добрая простодушная жизнь. Теперь весь мир, кроме разве что нашей сонной деревушки, ополчился на нее, – сказал он, поглаживая бороду. – Ну а вы? Что вас занесло в Мадамаска-Фолс? – жизнерадостно спросил Добрый Дедушка. Другое амплуа тут не подошло бы.
Она рассказала ему о своей кошмарной работе по договору в Нью-Йорке, о том, как уже через год она не могла больше выносить этого ребенка, так что в один прекрасный день просто взяла и сбежала. Мадамаска-Фолс она выбрала, зажмурившись и наугад ткнув пальцем в карту. Вернее, Мадамаска-Фолс даже не было на карте, но она доехала до первого светофора, остановилась выпить кофе в ближайшем гастрономе, и стоило ей спросить, нет ли где поблизости работы, как работа тут же материализовалась. И вот уже пять месяцев сонная деревня, где живет этот любезный господин, – и ее дом тоже.
– Так вы здесь спасаетесь от работы няней?
– Я чуть с ума не сошла.
– А еще от чего вы бежите? – спросил он легко, легко и небрежно, без нажима.
– Я? Ни от чего я не бегу. Просто хочу попробовать жизнь на вкус. В Германии мне не хватало приключений. Я уже знаю, как там что устроено. А здесь со мной случается много такого, чего никогда бы не случилось дома.
– И вам здесь не одиноко? – спросил этот милый, участливый человек.
– Конечно. Бывает одиноко. С американцами трудно подружиться.
– Да?
– В Нью-Йорке – точно. Еще бы. Все хотят тебя использовать. Каким угодно способом. Это первое, что приходит им в голову.
– Мне странно это слышать. В Нью-Йорке люди хуже, чем в Германии? История учит нас совсем другому.
– О, точно! И какие они все циничные и лживые в этом Нью-Йорке! Свои истинные намерения держат при себе, а тебе выдают совсем другое.
– Это вы о молодых?
– Нет, в основном, о тех, кто старше меня. За двадцать.
– Вас обижали?
– Н-ну да… Да! Но при этом они такие приветливые: «Привет! Как поживаешь? Как я рад тебя видеть!» – Чувствовалось, что ей нравится пародировать американскую фальшивую манеру говорить, и он одобрительно засмеялся. – А вы с ним даже не знакомы! В Германии по-другому, – сказала она ему, – а тут все это дружелюбие – фальшивка. «О, привет! Как ты?» Приходится так себя вести. Так здесь принято. Я была очень наивной, когда приехала. Мне было восемнадцать. Знакомилась с кучей народа. Пила с ними кофе. Приходится быть наивной, когда ты чужая. Со временем, конечно, многое понимаешь. Еще как понимаешь.
Трио: Бенни, Джин Крупа и Тедди Уилсон на фортепиано. «Body and Soul»[8]8
«Тело и душа» (англ.).
[Закрыть]. Очень мечтательная вещь, очень танцевальная, просто прелестная, от начала и до трех аккордов Крупы в финале. Хотя Морти всегда считал, что Джин Крупа своей пиротехникой все дело портит. «Пусть бы был просто свинг! – говорил Морти. – Крупа – это самое худшее, что могло случиться с Гудменом. Слишком выпендривается», – и Микки повторял это в школе как свое собственное суждение. «Бенни никогда не стесняется и не останавливается на полпути», – и это Микки повторял вслед за Морти. «Отлично играет на кларнете. Другие и рядом не стояли», – и это тоже повторял… Интересно, может ли этот томный, ленивый ритм, эта сдержанная сентиментальность, присущая Гудмену, пронять немецкую девушку поздним вечером. Минуты три Шаббат просто молчал. Под стройную и соблазнительную «Body and Soul» они ехали по темным, заросшим лесом холмам. Вокруг – никого. Тоже очень соблазнительно. Он мог завезти ее куда угодно. Мог свернуть у магазина, подняться на Бэттл-Маунтин и удавить ее там в этом ее смокинге. Прямо Отто Дикс[9]9
Отто Дикс (1891–1969) – немецкий живописец и график, для работ которого характерны пацифистские мотивы.
[Закрыть] какой-то. Здесь все-таки не близкая ей по духу Германия, а циничная, эксплуататорская Америка, и здесь рискованно голосовать на дороге в смокинге. Или было бы рискованно, подбери ее кто-нибудь из американцев, то есть из настоящих американцев, не таких, как он.
«The Man I Lave»[10]10
«Мужчина, которого я люблю» (англ.).
[Закрыть]. Уилсон исполняет Гершвина, как будто Гершвин – Шостакович. Зловещая жуть Гэмпа в каждой вибрации. Январь 1938 года. Мне почти девять. Морти скоро исполнится четырнадцать. Зима. Пляж недалеко от Маккейб-авеню. Он учит меня метать диск на пустом пляже после уроков. Бесконечно.
– А могу я спросить, как именно вас обидели? – вставил Шаббат.
– Все готовы общаться с тобой, если ты красивая, и общительная, и улыбаешься. А если у тебя неприятности, если тебе плохо, ну что ж: «Приходи, когда станет лучше». У меня было очень мало друзей в Нью-Йорке. И большинство из них оказались полным дерьмом.
– И где вы познакомились с этими людьми?
– В клубах. Я хожу в ночные клубы. Отдохнуть от работы. Переключиться на что-нибудь другое. А то целый день с ребенком… бр-р-р. Жуткая работенка, но это привело меня в Нью-Йорк. Я бы, конечно, предпочла ходить в клубы, где собираются те, кого я знаю…
– Клубы? Тут я плохо ориентируюсь. Не моя территория. Расскажите об этом.
– Ну, я обычно хожу в один клуб. Хожу бесплатно. Выпивка, билеты. Об этом можно не беспокоиться, тебя просто видят и пропускают. Я туда ходила больше года. Одни и те же люди приходят в одно и то же время. Мы даже имен друг друга не знаем. У нас клубные имена. Я даже не знаю, чем они занимаются днем.
– А в клуб они зачем приходят?
– Хорошо провести время.
– И удается?
– Конечно. Там, куда я ходила, пять этажей. В подвале – регги, туда черные ходят. На следующем этаже – танцы, там играют диско. Яппи и им подобные остаются на том этаже, где диско. Дальше – техно, на следующем этаже – опять техно – музыка из машины. От нее затанцуешь. От света просто одуреть можно. Но это нужно, иначе музыки как следует не почувствуешь. Ну, танцуешь… Танцуешь часа три, четыре.
– С кем танцуешь?
– Все просто танцуют сами по себе. Что-то вроде медитации. Полно всяких разных людей, и каждый танцует сам по себе.
– А вот под «Sugarfoot Stomp»[11]11
«Сладкие ножки» (англ.).
[Закрыть] не будешь танцевать один. Слышите? – сказал Шаббат, добродушно улыбаясь. – Под это надо танцевать линди-хоп[12]12
Линди-хоп – афро-американский танец из класса свинговых; появился в Нью-Йорке в 20-30-х гг. XX в.
[Закрыть], и притом не одному, а с кем-то. Под это нужно дергаться, моя дорогая, это джиттербаг[13]13
Джиттербаг – американский танец; появился между 1935 и 1940 г., состоит из подпрыгивания, подскакивания и вибрирования – в виде чистой импровизации под свинговую музыку.
[Закрыть].
– Да, очень красиво, – вежливо отозвалась она. С пожилыми надо вести себя вежливо. В этой черствой девочке все-таки есть что-то доброе.
– Как насчет наркотиков в клубах?
– Наркотики? Да, бывает.
Он все испортил этим «Sugarfoot Stomp». Теперь наступит полное отчуждение. Даже, пожалуй, отвращение – вот он какой безвредный, неопасный старикашка-ретроград. И еще он перевел внимание с нее на себя. Нет, это ситуация, в которой больше ничего не придумаешь, кроме бесконечного терпения. Если потребуется год, что ж, значит, год. Значит, надо припасти еще один год жизни. Наладить контакт. Получить от этого удовольствие. Вернуться к ее наркотикам, к ней самой, любимой, к этим ночным клубам, которые так важны для нее.
Он выключил музыку. Стоит ей услышать клезмер Элмана[14]14
Зигги Элман (1914–1968) – американский композитор. Клезмер – традиционный музыкальный напев восточно-европейских евреев и особенный стиль его исполнения.
[Закрыть], выводящий маслянистое «Бай мир бист ду шен», – и она выпрыгнет из машины на ходу.
– Какие наркотики? Какие именно?
– Марихуана, – ответила она, – кокаин. И еще у них есть такой наркотик, смесь кокаина и героина, называется «Спешиал кей». Его трансвеститы принимают, чтобы совсем башню снесло. Это такая потеха. Они танцуют. Они потрясные. Весело. Много латинов. Пуэрториканцы. Полно черных. Многие из них – совсем молодые ребята, девятнадцать, двадцать. Подпевают какой-нибудь старой песне и все одеты, как Мэрилин Монро. Обхохочешься.
– А вы как одевались?
– Черное платье. Облегающее, длинное. С глубоким вырезом. Кольцо в носу. Огромные ресницы. Туфли на платформе. Все друг с другом обнимаются, целуются. Тусуются и танцуют всю ночь. Приходишь туда в полночь. И торчишь до трех. Нью-Йорк, который я знаю. Америка. Вот и всё. Я подумала, надо посмотреть еще что-нибудь. И приехала сюда.
– Наверно, вас просто сильно обидели. Использовали.
– Не хочу об этом говорить. Просто все развалилось. Все свелось к деньгам. Я думала, у меня есть подруга, а оказалось, что эта самая подруга развела меня на бабки.
– Правда? Ужасно. А как это вышло?
– Да мы работали вместе, а потом оказалось, она отдавала мне только половину денег, которые мне причитались.
Я думала, она моя подружка, ну то есть моя девушка. Я говорю ей: «Ты зажала мои бабки. Как ты могла так со мной поступить?» А она мне: «А, так ты узнала? Я не смогу их тебе вернуть». Больше мне с ней не о чем было разговаривать. А что вы хотите? Очень по-американски. В следующий раз надо быть умнее.
– Это уж точно. А как вы с ней познакомились?
– В клубе.
– Когда все раскрылось, вам было больно?
– Просто почувствовала себя дурой набитой.
– А что это была за работа? Что вы делали?
– Танцевала в клубе. Такое у меня прошлое.
– Вы слишком молоды, чтобы иметь прошлое.
– Да, да, – она громко засмеялась своей непозволительной скороспелости, – у меня есть прошлое.
– Как вас зовут, двадцатилетняя девушка с прошлым?
– Криста.
– А меня Микки, но здешние все зовут меня Кантри.
– Будем знакомы, Кантри.
– Большинство двадцатилетних девушек, – сказал он, – еще и жить не начинали.
– Американских девушек. У меня никогда не было девушки-американки. Парни были, а девушки – нет.
– Интереснее встречаться с женщинами?
– Да, я бы хотела встречаться с женщинами. Еще лучше – с женщинами постарше. Типа мамочки. Мне нормально. Девчонки моего возраста? Нет, не прокатит. Они еще сопливые.
– Значит, Кристе подавай мамочку?
– Ага, – сказала она и снова рассмеялась.
На углу у магазина он повернул на Бэттл-Маунтин. Голос, который проповедовал терпение, вдруг затих. Мамочку. Он не мог ее так отпустить. Он никогда не мог дать уйти чему-то новому. Главное в обольщении – настойчивость. Настойчивость, идеал иезуитов. Восемьдесят процентов женщин уступят сильному давлению, если давить настойчиво. Блуду надо посвятить себя целиком, как монах посвящает себя Богу. Большинству мужчин приходится совмещать блуд с другими вещами, которые они считают более важными и насущными, например зарабатывание денег, борьба за власть, политика, мода, да бог знает что это может быть, вплоть до горнолыжного спорта. Но Шаббат упростил свою жизнь, положив блуд в ее основу, а остальное подстраивая под него. Никки сбежала от него. Розеанна была сыта им по горло, но, в общем, для мужчины с его данными он был неправдоподобно удачлив. Аскетичный Микки Шаббат. Притом ему еще только за шестьдесят. Подвижник Блуда. Проповедник Разврата. Ad majorem Dei gloriam[15]15
К вящей славе Божией (лат.).
[Закрыть].
– И как оно – танцевать в клубе?
– Это было… Ну, как сказать… мне нравилось. Я это делала из любопытства. Просто мне надо все в жизни попробовать.
– И как долго вы этим занимались?
– Не хочу об этом говорить. Я обычно так поступаю: выслушиваю все советы, потом поворачиваюсь, ухожу и делаю по-своему.
Он замолчал. Они просто ехали и молчали. В этой тишине, в этой темноте каждый вздох был важен и значителен, как будто на нем-то и держалась жизнь. Цель Шаббата была ясна вполне. У него стоял. Он ехал на автопилоте, возбужденный, ликующий, на свет своих собственных фар, как будто участвовал в факельном шествии, стремящемся в ночную звездную влагу, к вершине холма, где жрецы уже готовились к дикому языческому обряду поклонения деревянному колу. Форма одежды свободная.
– Эй, мы что, заблудились? – спросила она.
– Нет.
К тому времени, как доехали до середины склона, она уже не могла больше выносить собственного молчания. Ага, сработало!
– Я больше оттягивалась на частных вечеринках, если хотите знать. На холостяцких вечеринках. Около года. С моей девушкой. А потом вместе ходили за покупками и тратили все деньги. Девушки, которые этим занимаются, они ведь очень одиноки. Они обычно злые, потому что через многое прошли. Смотришь на них и говоришь себе: «О боже, я слишком молодая, надо рвать отсюда когти». Я это делала только из-за денег. И меня надули. Но это Нью-Йорк. В любом случае мне нужно было что-то новенькое. Хотелось уже заняться чем-то другим, работать с людьми. И природы мне очень не хватало. В Германии я росла в деревне, пока родители не развелись. Я скучаю по природе, по тихой, мирной жизни. Есть же еще что-то кроме денег. Вот я и приехала сюда.
– И как тебе здесь?
– Отлично. Люди оказались очень приветливые. Очень милые. Здесь я не чувствую себя чужой. Это хорошо. В Нью-Йорке куда ни пойдешь – норовят заклеить. Все время. Нью-йоркцы это любят. Скажешь им, чтобы отвалили, – отваливают. Я неплохо умею контролировать ситуацию. Главное, не показывать, что боишься, сразу дать понять: я тебя не боюсь. В Нью-Йорке люди часто ведут себя странно. Здесь – нет. Здесь я дома. Теперь мне нравится Америка. Я даже шью лоскутные покрывала, – хихикнула она. – Это я-то! Настоящая американка. Шью лоскутные покрывала.
– Как же ты научилась?
– По книжкам.
– Я люблю лоскутные покрывала. Я их коллекционирую, – сказал Шаббат. – Хотелось бы повидать тебя как-нибудь. Не продашь мне покрывало?
– Продать? – она расхохоталась от души, хрипло, как сорокалетняя пьяница. – Почему нет? Пожалуй, продам, Кантри. Твои деньги, хочешь – покупай.
И он тоже расхохотался. «Черт возьми, мы таки заблудились!» – он резко развернулся и через пятнадцать минут доставил ее к гастроному. Всю дорогу они оживленно болтали о том, что интересовало обоих. Как ни невероятно, пропасть была преодолена, мосты наведены, неприязнь ушла, обнаружилось сходство, наметилась встреча. Лоскутные покрывала! Это так по-американски.
«Спасибо, – сказала Дренка Кристе, когда старшим пришло время одеваться и ехать домой. – Спасибо, – повторила она, и голос ее слегка дрожал, – спасибо, спасибо, спасибо…» Она опять обняла Кристу и покачала ее, как ребенка. «Спасибо, спасибо». Криста нежно поцеловала груди Дренки. Ее маленький рот растянулся в теплой юной улыбке, она прижалась к Дренке и, широко раскрыв глаза, по-девчоночьи удивленно сказала: «Многим натуралкам это нравится».