Текст книги "Театр Шаббата"
Автор книги: Филип Рот
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 30 страниц)
Жутковатые, непостижимые, нелепые, ее приходы, тем не менее, были вполне реальны, и чем бы он себе их ни объяснял, он не мог заставить свою мать уйти. Он чувствовал, здесь она или нет, так же, как чувствовал, на солнце находится или в тени. Было что-то слишком естественное в его ощущении ее присутствия, чтобы это ощущение могло исчезнуть от его холодной иронии. Она приходила не только, когда он впадал в отчаяние, появлялась не только посреди ночи, когда он просыпался и так остро нуждался в том, чтобы восполнить исчезающее, – мать была и в лесу, и в фоте, с ним и Дренкой, висела над их едва прикрытыми телами подобно вертолету. Возможно, тот вертолет и был его матерью. Его умершая мать была с ним, наблюдала за ним, окружала его своим присутствием. Его мать была послана за ним. Она вернулась, чтобы вести его к смерти.
* * *
Будешь трахаться с другими – все кончено.
Он спросил ее почему.
– Потому что я так хочу.
– Этого не достаточно.
– Не достаточно? – жалобно спросила Дренка. – Было бы достаточно, если бы ты любил меня.
– Да. Ведь любовь – это рабство, разве не так?
– Ты – мужчина моей жизни! Не Матижа, а ты! Либо я – твоя женщина, твоя единственная женщина, либо со всем этим надо покончить!
Это было за неделю до Дня поминовения, в сияющий майский полдень. В лесу гулял легкий ветерок, играя с едва развернувшимися новенькими листочками на ветках, и сладкий запах цветов, побегов, ростков напомнил ему о парикмахерской Скьяраппы в Брэдли, куда маленьким мальчиком водил его стричься Морти и куда они приносили свою одежду, чтобы жена Скьяраппы ее починила. Ничто теперь не было важно само по себе, все напоминало ему либо давно ушедшее, либо уходящее. Мысленно он обратился к матери: ты можешь ощущать запахи? А то, что мы на воздухе, это важно? Быть мертвым еще хуже, чем приближаться к смерти? А может, ты боишься миссис Балич? Или тебя не волнуют все эти банальности?
То ли он сам сидел на коленях у своей умершей матери, то ли она у него на коленях. Может быть, она, извиваясь змеей, проникала в его ноздри запахом цветущих холмов, может, его организм потреблял ее с кислородом. Она была вокруг и внутри его тела.
– И когда же ты это решила? Что тебя заставило? Да это не ты говоришь, Дренка!
– Нет, я. Это именно я. Скажи, что ты будешь мне верен. Пожалуйста, скажи мне это!
– Сначала объясни, с чего это вдруг.
– Я страдаю.
Она действительно страдала. Он верил, что она страдает, это было видно. Все ее лицо, не только середина, казалось смазанным – так тряпка широко перечеркивает школьную доску, оставляя за собой полосы исчерпавшего себя, ненужного больше смысла. Теперь это было не лицо, а вместилище скорбного оцепенения. Когда между ее мужем и сыном разверзалась пропасть, полная крика, Дренку сводило такой же судорогой, и она прибегала к Шаббату такая же немая или невнятная от страха. Ее веселость испарялась от их ярости и злобной ругани. Шаббат всегда уверял ее, – не очень-то веря в это сам, – что эти двое друг друга не убьют. Но он не однажды сам видел, что там прячется, под прикрытием неизменно хороших манер, которые делали мужчин семьи Балич такими непроходимо скучными. Ну зачем мальчику надо было становиться копом? Почему ему нравилось рыскать по ночам, рискуя жизнью, с револьвером, наручниками и смертоносной дубинкой, когда можно было иметь свой привычный доход, мирно обслуживая постояльцев гостиницы? И почему бы через семь лет доброму отцу не простить его? Что он так заводится всякий раз, как встречается с сыном, зачем обвиняет его в том, что тот сломал ему жизнь? И ведь у каждого из них свой тайный мир, и тот и другой, как и все, не без двойного дна; и хотя их нельзя назвать разумными людьми в полном смысле слова, да что там, нет у них ни капли разума и никакого чувства юмора, но все-таки ведь есть какая-то своя тайна у этих двух Матфеев? Шаббат допускал, что у Дренки были основания так волноваться из-за их непримиримой вражды (особенно если учесть, что один из них вооружен), но поскольку она ни в коей мере не являлась их мишенью, он советовал ей не брать ничью сторону и не пытаться примирить их – со временем страсти утихнут, и так далее, и так далее. И когда страх уходил, а живость, которая и была настоящей сущностью Дренки, вновь преображала ее черты, она говорила ему, что любит его, что, наверно, не смогла бы жить без него, что, как она по-спартански лаконично это формулировала, «без тебя я не смогла бы нести груз своей ответственности». Без того, чего они достигли вместе, она не смогла бы быть такой сильной! И вылизывая ее большие груди, которые дразнили и притягивали его так же, как если бы ему было четырнадцать лет, Шаббат однажды сказал ей, что чувствует к ней то же самое, позволил себе это, с этой своей улыбкой, по которой никогда нельзя было понять, над чем именно он посмеивается, он признался ей в этом, разумеется, не с тем пафосом и пылом, что она, он нарочно сказал это небрежно, и все-таки, если бы освободить это его «чувствую то же самое» от всякой напускной иронии, то осталась бы сущая правда. Шаббат так же не мог представить себе жизни без этой неразборчивой в связях жены успешного содержателя гостиницы, как она не могла представить ее без этого бездушного кукловода. Не с кем было бы поговорить, не с кем совершенно отпустить себя, освободить, удовлетворяя самую насущную свою потребность!
– А ты? – спросил он. – Ты будешь верна мне? Ты ведь именно это предлагаешь?
– Я больше никого не хочу.
– С каких это пор? Дренка, я вижу, что ты страдаешь, я не хочу, чтобы ты страдала, но я не могу принимать всерьез то, что ты мне предлагаешь. Какое право ты имеешь ограничивать меня в том, в чем никогда не ограничивала себя? Ты просишь о такой верности, какой никогда не соблюдала своему собственному мужу, а если я соглашусь на твои требования, то ты и ему будешь отказывать из-за меня. Ты хочешь моногамии вне брака и адюльтера в браке. Возможно, ты права, и только так и можно. Но для этого тебе придется подыскать более высоконравственного старика, чем я.
Обстоятельно. Хорошо сформулировано. Предельно точно.
– Твой ответ – нет?
– Разве можно было ожидать другого?
– И ты вот так просто избавишься от меня? За один вечер? Вот так просто? После этих тринадцати лет?
– Ты меня смущаешь. Я не понимаю тебя. Что собственно происходит? Это не я, а ты на пустом месте объявила этот высосанный из пальца ультиматум как гром среди ясного неба. Это ты мне преподнесла это долбанное «или – или». Это ты собираешься избавиться от меня сегодня вечером… если, конечно, я не соглашусь за сегодняшний вечер поменять свои пристрастия в сексе так, как ты самой себе никогда бы не пожелала. Чтобы удержать то, чего мы достигаем вместе, откровенно удовлетворяя наши сексуальные желания, – ты следишь за моей мыслью? – придется изменить мои сексуальные потребности, потому что, бесспорно, я, как и ты, во всяком случае до сегодняшнего дня, ни по натуре, ни по склонностям, ни по убеждениям не являюсь существом моногамным. Точка. Абзац. Ты навязываешь мне условие, которое либо поломает мою личность, либо заставит меня поступать с тобой нечестно. Но как все живые существа, я страдаю, когда меня уродуют. И, признаться, меня шокирует, что откровенность, которая так поддерживала и возбуждала нас, которая составляла такой контраст с привычной лживостью, с этим клеймом, пометившим сотни миллионов браков, включая твой и мой, теперь тебе не по душе, а по душе условности, ложь и пуританство. Я ничего не имею против пуританства – как испытания, которому подвергаешь самого себя, но это титоизм, Дренка, самый настоящий бесчеловечный титоизм – когда такие нормы устанавливают для кого-то другого по присвоенному себе лицемерному праву подавлять сатанинское в сексе.
– Это ты похож на глупого Тито, когда читаешь мне эти проповеди. Пожалуйста, прекрати!
Они так и не расстелили свой брезент и не сняли ничего из одежды, так и оставались в майках и джинсах, а Шаббат – еще и в вязаной матросской шапочке. Он сидел, прислонившись спиной к валуну. Дренка кругами ходила около огромных камней, руки ее бестолково порхали, пальцы то зарывались в волосы, то тянулись дотронуться до знакомой прохладной и грубой поверхности стен их тайного жилища, и это не могло не напомнить ему о Никки в последнем акте «Вишневого сада». Никки, его первая жена, хрупкая, воздушная американская гречанка, чей постоянный надлом он принял за глубокую духовность и которую он называл в чеховском духе «Один кризис в день», пока не пришел день, когда просто быть собой стало для Ники таким глубоким кризисом, что это уничтожило ее.
«Вишневый сад» был первой пьесой, которую он поставил в Нью-Йорке, вернувшись из Рима, где два года учился в школе кукольников. Никки играла Раневскую как промотавшуюся пустышку и, столь абсурдно молодая для этой роли, прекрасно балансировала на грани сатиры и пафоса. В последнем акте, когда вещи уже уложены и семейство готово покинуть родовое гнездо, Шаббат попросил Никки молча побродить по пустой комнате, прикасаясь кончиками пальцев к стенам. Никаких слез, пожалуйста. Просто обойди комнату, потрогай голые стены, а потом уходи – и всё. А все, что ее просили, Никки делала изысканно… только для него этого было недостаточно, потому что, что бы она ни играла, она оставалась все той же Никки. Вот это «все тот же», «все та же» в актерах и заставило его снова вернуться к куклам, которые никогда не притворялись и никогда никого не играли. Он сам наделял их движениями и сам давал им голоса и потому никогда не сомневался в их реальности, в то время как Никки, с ее свежестью, страстностью, талантом, всегда казалась ему более чем неубедительной именно потому, что была реальным человеком. Когда имеешь дело с куклами, не приходится выселять актера из роли. В куклах нет ничего фальшивого или искусственного, они – не метафоры человеческих существ. Они – то, что они есть, и не приходится волноваться, что кукла вдруг возьмет и исчезнет, как исчезла Никки, просто исчезнет с лица земли.
– Ты что, – кричала Дренка, – издеваешься надо мной? Разумеется, ты перехитришь меня, ты кого угодно перехитришь, кого угодно переговоришь…
– Да, да, – ответил он. – Роскошь несерьезности – вот что часто позволял себе этот хитрец, и тем несерьезнее он становился, чем серьезнее был его собеседник. Подробной, тщательной, многословной и разумной речи ожидали обычно от Морриса Шаббата. И даже он сам не всегда был уверен, что та бессмыслица, которую он произносит, целиком бессмысленна. Нет, нет, это совсем не просто – нести такую околесицу..
– Прекрати! Прекрати, пожалуйста, притворяться ненормальным!
– Только если ты сама прекратишь вести себя как идиотка! Почему вдруг именно в этом вопросе такое упрямство? Что именно я должен сделать, Дренка? Дать клятву? Ты хочешь клятвы? А текст этой клятвы ты уже придумала? Пожалуйста, перечисли все, чего я не должен делать. Чего нельзя? Проникновение? Именно это? Только это? А как насчет поцелуев? А телефонные звонки? А ты тоже дашь клятву? И как я узнаю, держишь ли ты ее? Никогда не держала.
И когда, интересно, приезжает Сильвия, думал Шаббат. Не ее ли приезд причина всего этого, не страх ли того, на что Шаббат мог бы вынудить Дренку в азарте? Прошлым летом Сильвия, племянница Матижи, жила в доме Баличей и работала официанткой в ресторане их гостиницы. Сильвия, восемнадцатилетняя студентка колледжа в Сплите, проводила каникулы в Америке, чтобы попрактиковаться в английском. Справившись со всеми сомнениями за двадцать четыре часа, Дренка стала приносить Шаббату, иногда просто в кармане, иногда в сумочке, ношеное нижнее белье Сильвии. Она надевала его и притворялась Сильвией. Она водила этими тряпочками по его длинной седой бороде, прижимала их к его приоткрытым губам. Она заматывала этими чашечками и бретельками его эрегированный член, поглаживала его сквозь шелковистую ткань крошечного лифчика Сильвии. Она продевала его ноги в дырки трусиков бикини и натягивала их насколько могла, на его тяжелые бедра. «Скажи что-нибудь, – говорил он ей, – скажи всё», – и она говорила. «Да, я тебе разрешаю, грязный развратник, да, – говорила она. – Возьми ее, я отдаю ее тебе, ее молодую тесную киску, ты, грязный, развратный старик…» Сильвия была легким воздушным созданием с очень белой кожей и рыжеватыми кудряшками, она носила маленькие круглые очки в металлической оправе, которые делали ее похожей на старательного ребенка. «Фотографии, – инструктировал Дренку Шаббат, – поищи фотографии. Должны быть. Они все любят фотографироваться». Нет, исключено. Только не кроткая маленькая Сильвия. Невозможно, сказала Дренка, но на следующий день, роясь у Сильвии в шкафчике, под хлопчатобумажными ночными рубашками Дренка нашла пачку снимков полароидом, которые та привезла из Сплита, чтобы не скучать по дому. Это в основном были фотографии ее матери, отца, старшей сестры, бойфренда, ее собаки, но на одном из них Сильвия была снята с другой девочкой ее возраста, обе в одних колготках, застыли в дверном проеме. Вторая девочка гораздо крупнее Сильвии, здоровая, грузная, с большими грудями и лицом, похожим на тыкву. Она обнимает Сильвию сзади, а Сильвия подалась вперед, прижав свои маленькие ягодицы к паху той, другой. Сильвия запрокинула голову и приоткрыла рот, изображая экстаз, или, может быть, просто от души хохоча над тем, до какой глупости они доигрались. На обратной стороне фотографии, у верхнего края, где Сильвия аккуратно фиксировала, кто запечатлен на каждом из снимков, написано на сербохорватском: «Нера одпозади» – «Нера сзади». Это «одпозади» разжигало его не меньше, чем сам снимок, и он бросал взгляд то на одну сторону фотографии, то на другую, пока Дренка позировала перед ним в игрушечном бюстгальтере Сильвии. Однажды в понедельник, когда кухня в гостинице не работала и Матижа повез племянницу осматривать достопримечательности Бостона, Дренка втиснулась в фольклорное платье с пышной черной юбкой и тесным, расшитым корсажем, в котором Сильвия, как и другие официантки, обслуживала постояльцев Баличей, и разлеглась одетая на кровати в комнате для гостей, где Сильвия жила летом. Там ее «соблазнили», и «Сильвия» все сопротивлялась и просила, чтобы «мистер Шаббат» пообещал не говорить ее тете и дяде, что она согласилась за деньги. «У меня никогда не было мужчины. Я только с бойфрендом, а он очень быстро кончает. У меня никогда не было мужчины такого, как вы». – «Можно я войду, Сильвия?» – «Да, да, я всегда мечтала, чтобы в меня вошел мужчина. Только не говорите моим тете и дяде!» – «Я трахаюсь с твоей тетей. Я трахаю Дренку». – «О, правда? Мою тетю? Правда? А с ней лучше, чем со мной?» – «Нет, что ты, никогда». – «А киска у нее такая же тесная, как у меня?» – «Ах, Сильвия – твоя тетя стоит в дверях. Она на нас смотрит!» – «О боже!» – «Она тоже хочет с нами». – «О боже, я никогда раньше этого не делала…»
Чем только они ни занимались в тот первый день, но Шаббат ушел из комнаты Сильвии за несколько часов до того, как девочка и ее дядя вернулись. Они просто не могли получить большего удовольствия – так называемые Сильвия, Матижа, Дренка, Шаббат. Все были счастливы тем летом, включая даже жену Шаббата, к которой он относился тогда лучше, чем многие годы, – случались утра, когда он не только притворялся, что интересуется ее собраниями общества «Анонимных алкоголиков», но, спросив об этом, даже притворялся, будто слушает ответ. И Матижа, который по понедельникам возил Сильвию в Вермонт и Нью-Гемпшир, а однажды даже доехал с ней до самого края Трескового мыса, благодаря дочери брата открыл для себя роль дяди, радость сродни той, которую он когда-то получал, делая, даже слишком успешно, из своего сына настоящего американца. То лето было идиллией для всех, и когда после Праздника труда Сильвия отправилась домой, она говорила на трогательно лишенном идиом английском и везла родителям письмо от Дренки – не то, которое с дьявольской изощренностью составил по-английски Шаббат – с приглашением и следующим летом присылать девочку к ним пожить.
На вопрос Шаббата, обещает ли и она сама хранить верность, достанет ли у нее сил держать клятву, Дренка ответила, что конечно обещает, что она любит его.
– Ты и мужа своего тоже любишь. Ты любишь Матижу.
– Это не одно и то же.
– А что будет через шесть месяцев? Ты годами злилась и ненавидела его. Ты чувствовала себя с ним, как в тюрьме, ты даже подумывала отравить его. Вот до чего способен довести тебя мужчина, если он один. Потом ты полюбила другого мужчину и со временем обнаружила, что теперь можешь любить и Матижу. Если не надо притворяться, что хочешь его, ты вполне можешь быть ему хорошей женой и сама будешь с ним счастлива. Благодаря тебе, я не так уж плохо веду себя с Розеанной. Я даже восхищаюсь Розеанной: она настоящий солдат, каждый вечер марширует к своим «АА», эти собрания для нее – то же самое, что для нас с тобой вот это – другая жизнь, благодаря которой можно терпеть дом. И теперь ты хочешь все изменить, и не только для нас с тобой, но и для Розеанны, и для Матижи. А почему хочешь, не говоришь.
– Потому что я хочу, чтобы ты сказал мне спустя тринадцать лет: «Дренка, я люблю тебя, и ты единственная женщина, которую я хочу». Пришло время сказать мне это!
– Кто сказал, что пришло? Может, я чего-то не понимаю…
Она снова заплакала и сказала:
– Иногда мне кажется, что ты ничего не понимаешь.
– Неправда. Нет. Я не согласен. Не думаю, что я ничего не понимаю. Я прекрасно понял, что ты боялась оставить Матижу, даже когда дела обстояли совсем плохо, потому что если бы ты ушла, то осталась бы на семи ветрах, без своей доли в гостинице. Ты боялась уйти от Матижи, потому что он говорит на твоем родном языке и с ним связано твое прошлое. Ты боялась оставить его, потому что он, без сомнения, добрый, сильный, надежный человек. Но главное, Матижа – это деньги. Несмотря на всю эту твою любовь ко мне, ты ни разу не предложила: а что, если нам бросить своих супругов и убежать вместе, – по той простой причине, что у меня нет ни гроша, а он богат. Ты не хочешь быть женой бедняка, хотя быть любовницей бедняка – это ничего, особенно если с благословения этого бедняка ты трахаешься со всеми подряд на стороне.
Дренка улыбнулась – даже в своем теперешнем жалком положении не смогла удержаться от коварной улыбки, которой редко кто, кроме Шаббата, восхищался.
– Да? И если бы я объявила, что ухожу от мужа, ты бы согласился бежать со мной? Со мной, такой глупой? Да? Со мной, у которой такой ужасный акцент? Со мной, но без всей той жизни, которая со мной для тебя связана? Конечно, это благодаря тебе держится брак с Матижей, – но и Матижа кое-что значит в наших с тобой отношениях.
– Итак, ты остаешься с ним, чтобы сделать меня счастливым?
– И это тоже!
– И другие твои мужчины – для того же?
– Да разумеется!
– И Криста?
– Разумеется, это было для тебя. Ты прекрасно знаешь, что для тебя. Чтобы доставить тебе удовольствие, взволновать тебя, дать тебе то, чего ты так хочешь, дать тебе женщину, какой у тебя никогда не было! Я люблю тебя, Микки. Мне нравится изваляться для тебя в грязи, делать для тебя все, что ты захочешь. Я на все для тебя готова, но я больше не могу выносить, что у тебя есть другие женщины. Это слишком ранит меня. Мне слишком больно!
Так случилось, что после того эпизода с Кристой несколько лет назад Шаббат и не был больше тем мужчиной, которого, как теперь заявляла распущенная и склонная к авантюрам Дренка, она не могла больше выносить, и, следовательно, она уже имела моногамного партнера, просто об этом не знала. Для всех остальных женщин, кроме нее, Шаббат был теперь совершенно непривлекателен, не только из-за своей нелепой бороды, странноватого вида, избыточного веса и всех признаков старения, но и потому, что после того скандала с Кэти Гулзби четыре года назад он более, чем когда-либо, старался культивировать неприязнь окружающих к себе, словно боролся за свои права. То, что он продолжал рассказывать Дренке и чему Дренка верила, было ложью, и тем не менее ввести ее в заблуждение относительно его способностей к обольщению оказалось так просто, что это поражало его; и если ему не удавалось вовремя остановиться, то не потому, что хотелось обмануть и себя тоже или покрасоваться перед ней, но лишь потому, что противиться ситуации было невозможно – доверчивая распаленная Дренка торопила: «Что было дальше? Расскажи мне всё! Ничего не упускай», и это даже когда он откровенно врал, так же топорно, как Нера на фотографии, когда притворялась, что проникает в Сильвию.
Дренка помнила малейшие детали его волнующих историй, когда он сам уже успевал забыть даже общие черты, но ведь и он бывал так же наивно захвачен ее рассказами, и разница заключалась только в том, что герои этих историй реально существовали. Он знал, что они существуют: как только у нее завязывались какие-то новые отношения, он, лежа рядом с ней, слушал, как она, держа телефон в одной руке и его член в другой, сводит с ума очередного свеженького любовника словами, которые никогда не давали осечки. А потом каждый из этих удовлетворенных парней говорил ей одно и то же: и электрик, с которым она принимала ванны у того дома, и нервный психиатр, с которым она встречалась через четверг в мотеле на границе штата, и молодой музыкант, который одно лето играл на гостиничном фортепиано джаз, и безымянный незнакомец средних лет с улыбкой Джона Фицджеральда Кеннеди, которого она подцепила в лифте отеля «Ритц-Карлтон»… каждый из них говорил, едва отдышавшись, и Шаббат слышал, как они это говорили, и жаждал, чтобы они это сказали, да он и сам знал это, как одну из тех поразительно бесспорных истин, которыми мужчина может жить, так вот каждый из них признавался Дренке: «Другой такой, как ты, нет».
И вот теперь она говорит ему, что больше не хочет быть такой женщиной, такой, по всеобщему признанию, не похожей на других женщиной. Будучи в пятьдесят два года достаточно соблазнительной для того, чтобы сводить с ума даже мужчин с очень традиционными взглядами, она хотела измениться и стать кем-то совсем другим. Знает ли она сама зачем? Тайные наслаждения – вот в чем заключалась поэзия ее существования. Стремление к ним было самой главной силой, единственным двигателем в ее жизни. Что она такое без этого? Что он сам без этого? Она была последней ниточкой, связывающей его с другим миром, она и ее вкус к запретному. Как учителю отчуждения от обычного, ему никогда не попадалась такая одаренная ученица. Их объединял не контракт, а инстинкт, и вместе они могли бы эротизировать что угодно (кроме своих супругов). Брак каждого из них просто взывал к противобрачным мерам, которыми участники адюльтера успешно истребляли в себе рабов. Она что, не понимает, что это чудо?
Он потому так безжалостно изводил ее сейчас, что боролся за свою жизнь, ни больше, ни меньше.
Она не просто говорила, что тоже борется за свою, по ней это было видно. Казалось, что это она призрак, а не его мать. Последние шесть месяцев или около того Дренка страдала от болей в желудке и тошноты, и теперь он подумал, не являются ли эти недомогания следствием волнения, нараставшего в ней с приближением майского дня, который она выбрала для своего ультиматума. До сих пор он относил ее желудочные спазмы и приступы рвоты за счет напряжения от работы в гостинице. После двадцати с лишним лет неустанного труда она и сама не удивлялась, что накопившаяся усталость отражается на ее здоровье. «И в еде надо разбираться, – устало жаловалась она, – и в законах, и во всем. Вот так в этом бизнесе, Микки. Когда все время служишь другим – сам сгораешь. А Матижа до сих пор не научился быть гибким. Такое правило, сякое правило – лучше приспособиться к людям, чем все время говорить им „нет“. Мне бы отпуск хотя бы от бухгалтерии. От персонала. Те, кто постарше, у них вечно какие-то проблемы в жизни. Эти семейные, эти уборщицы, посудомойки… вот смотришь на нее и видишь, что у нее там что-то происходит. Что к работе не имеет отношения. Приносят с собой свои проблемы. И ведь они никогда не пойдут с этим к Матиже, не скажут ему: у меня что-то не так. Они ко мне пойдут, потому что со мной легче. И каждое лето одно и то же, я ему говорю: так и так, то-то и то-то… А Матижа мне: „Что ты мне все о проблемах? Почему ты никогда не скажешь мне что-нибудь приятное!“ Да потому что все это забирает силы. А эти подростки! Я больше не могу брать подростков в штат. Они же ничего не смыслят, ни уха, ни рыла! Вот я и верчусь, делаю за них работу на этаже, как будто я молоденькая. Подносы везде разбросают… Прибираю за ними, таскаю подносы. Девочка на побегушках. Это же накапливается, Микки. Если бы хоть сын был с нами. Но Мэтью считает, что заниматься бизнесом – это глупо. И иногда я его понимаю. Мы уже застрахованы на миллион долларов. Теперь вот доставай еще один миллион долларов. Они советуют. А бассейн на гостиничном пляже, который всем так нравится? Страховая компания говорит: „Вот этого не надо. Кто-нибудь пострадает“. Пытаешься угодить американской публике – а выходит боком. А теперь еще компьютеры!»
Отавной задачей было установить компьютеры до лета, дорогостоящую систему, целую сеть. Все должны были ее освоить, и Дренке приходилось учить персонал, обучившись самой на двухмесячных курсах в колледже Маунт-Кенделл (Шаббат тоже ходил на эти курсы, так что раз в неделю они могли встречаться после них, спустившись с этого самого холма Кенделл, в мотеле «Ку-ку»). Для Дренки, с ее бухгалтерским опытом, освоить компьютер было раз плюнуть, а вот обучить персонал – гораздо сложнее. «Надо просто думать, как думает этот самый компьютер, – объясняла она Шаббату, – а большинство моих служащих не способны думать даже как люди». – «Зачем ты так много работаешь? Ты только изматываешь себя, ты же не получаешь больше от этого удовольствия». – «Получаю. Деньги. Деньги все еще доставляют мне удовольствие. И работа у меня не такая уж трудная. На кухне гораздо труднее. Пусть лучше моя тяжелая работа, пусть нервное напряжение. На кухне нужна такая физическая выносливость – просто лошадиная. Матижа, слава богу, джентльмен, он не ропщет, что вынужден работать как вол. Да, мне нравится получать доход. Мне нравится, что дела идут. Представь, в этом году, впервые за двадцать три года, мы не улучшили своего материального положения. И от этого тошно. Скоро все покатится под гору. Я же веду счета, я вижу, что ресторан стал давать гораздо меньше, чем раньше, при Рейгане. В восьмидесятые к нам приезжали даже из Бостона. Они не возражали против обеда в девять тридцать в субботу вечером, так что у нас был оборот. Но тех, кто живет поблизости, это не устраивает. Тогда деньги крутились, тогда была конкуренция…»
Не удивительно, что у нее спазмы… Тяжелая работа, волнения, прибыль падает, компьютеры устанавливают, и все эти ее мужчины в придачу. И еще ведь я – со мной тоже работа! Она говорит, что это на кухне надо работать как лошадь! «Я же не могу делать всё, – жаловалась она, когда у нее очень уж сильно болело, – я могу только быть такой, какая я есть». Что и значит, и Шаббат до сих пор в это верил, быть кем-то, кто может делать всё.
* * *
Как-то он лежал на Дренке в гроте, а мать парила у него над плечом, как рефери, выглядывающий из-за спины игрока в гольф, и он подумал, а не выскочила ли она каким-то образом из Дренкиной дырки за секунду до того, как он заткнул ее, не там ли, свернувшись клубком, призрак поджидал его появления. А где еще селиться призракам? В отличие от Дренки, которая по непонятной причине попала в капкан запретов, его матери, этому крошечному вечному двигателю, теперь не страшны были никакие табу – она могла выследить его где угодно, и где бы она ни была, он тоже мог обнаружить ее, как будто в нем все-таки были какие-то сверхъестественные силы, как будто от него исходили некие сыновние волны, и, разбиваясь о незримое присутствие матери, позволяли ему определить ее истинное местоположение. Либо все обстоит именно так, либо он сходит с ума. Как бы там ни было, сейчас он знал, что она приблизительно в одном футе справа от мертвенно бледного лица Дренки. Может быть, оттуда она не только слушает его, может быть, это она, обладая над ним властью кукловода, заставила его сказать все вызывающе холодные слова, которые он сказал. Возможно даже, что именно она ведет его к катастрофе, к потере единственного оставшегося ему утешения. Похоже, у его матери внезапно изменился угол зрения: впервые с 1944 года живой сын стал для нее более реален, чем мертвый.
Последний спазм, подумал Шаббат, пытаясь дилеммой заменить однозначное решение, последняя судорога – верность развратника. Почему бы ему не сказать Дренке: «Да, дорогая, я согласен!»
Дренка в изнеможении опустилась на камень – посередине поляны гранитный пласт выходил на поверхность. Они сидели тут иногда, в такие хорошие дни, как сегодня, ели сэндвичи, которые она приносила с собой в рюкзаке. У ее ног лежал увядший букет, первые весенние полевые цветы, она собирала их неделю назад, бродя по лесу перед встречей с ним. Каждый год она называла ему цветы, на своем языке и на его, и из года в год он не мог запомнить их даже по-английски. Вот уже почти тридцать лет, как Шаббат сослан сюда, в горы, и до сих пор не знает, как здесь что называется. Там, откуда он родом, ничего такого не было. Ничего такого, что растет из земли. Был берег. Были песок и океан, горизонт и небо, день и ночь, свет, темнота, прибой, звезды, лодки, солнце, туман, чайки. Были пристань, пирс, мостки, гудящее, молчащее, бесконечное море. Там, где он вырос, был Атлантический океан. Можно было ногой попробовать, где начинается Америка. Они жили в бунгало в двух коротких улочках от края Америки. Дом. Крыльцо. Сетки на окнах от насекомых. Ледник. Ванна. Линолеум. Швабра. Кладовка. Муравьи. Диван. Радио. Гараж. Душ во дворе с дощатым полом, сколоченным Морти, и вечно забитым сливом. Летом соленый морской бриз и ослепительное солнце; в сентябре ураганы; в январе штормы. У них там были еще январь, февраль, март, апрель, май, июнь, июль, август, сентябрь, октябрь, ноябрь, декабрь. И опять январь. А потом еще январь, целая куча январей, маев, мартов, августов, декабрей, апрелей – какой хочешь месяц назови, – и его найдется столько, что можно лопатой грести.
У них была бесконечность. Он жил этой бесконечностью, и его мать тоже, – вначале они с ней были одно целое. Его мать, его мать, его мать, его мать, его мать… и еще были его мать, его отец, бабушка, Морти и океан в конце улицы. Океан, пляж, первые две улицы Америки, потом дом, а в доме мать, которая все время насвистывала до декабря 1944 года.