Текст книги "Театр Шаббата"
Автор книги: Филип Рот
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 18 (всего у книги 30 страниц)
Она говорила без умолку: Когда доели мороженое, она вскочила, и они вместе отправились к машине за ее письмами.
Быстро спускаясь за ней к стоянке, Шаббат заметил позади Особняка современное здание из стекла и кирпича. «Карцер, – сказала Розеанна. – Здесь держат тех, кого привозят с белой горячкой. Их лечат шоками. Я сказала своему врачу: обещайте, что не отправите меня в карцер. Меня нельзя в карцер. Я этого не вынесу. Он ответил: не могу вам этого пообещать».
– Странно, – заметил Шаббат. – Украли только колпачки.
Он открыл дверцу машины, достал папку (с двумя эластичными резинками, все, как было) из-под переднего сиденья и отдал ей. Она уже снова плакала. Каждые две минуты что-нибудь новенькое. «Это просто ад! – сказала Розеанна. – Все это крутится и крутится у меня в голове!» Она повернулась и побежала вверх по холму, прижимая папку к груди, как будто только эта папка могла спасти ее от карцера. Может, ему уже избавить ее от себя, не мучить больше своим присутствием? Если он уедет сейчас, то будет дома еще до десяти. Для Дренки слишком поздно, но как насчет Кэти? Набрать номер горячей линии, привезти Кэти и кончать в нее, слушая пленку.
Было без двадцати семь. Собрание у Розеанны начинается в комнате отдыха Особняка в семь вечера и продлится до восьми. Он прошел по зеленой арене лужайки, все еще добросовестно играя роль – сколько еще осталось? – гостя. Когда он добрался до Родерика, Розеанны уже не было, она позвонила по телефону из Особняка дежурной сестре и просила передать Шаббату, чтобы он подождал в ее комнате. Но он и сам собирался дождаться ее, даже если бы она его не пригласила. Он решил вернуться в эту комнату, когда увидел у нее на письменном столе тетрадку для подготовки к завтрашним откровениям.
Возможно, Розеанна оставила ее на столе по забывчивости. Может быть, увидев его снова (здесь, где ее не поддерживала выпивка, которая благотворно влияет на брачные узы, причем это отражено даже в Священном писании[99]99
«Дайте секиру погибающему и вино огорченному душою: пусть он выпьет и забудет бедность свою и не вспомнит больше о своем страдании». (Книга Притчей Соломоновых, гл. 31.)
[Закрыть]), она просто потеряла способность здраво рассуждать и оставила для него это бессмысленное сообщение. А может быть, она именно этого и хотела: чтобы он, сидя у нее в комнате, прочитал все, что она в муках написала. Но что она хотела, чтобы он там нашел? Она ждала от него одного, а сама собиралась дать ему другое, и он, разумеется, не желал заключать подобных соглашений как раз потому, что, как нарочно, ждал от нее именно другого, а сам собирался дать ей одно… Но тогда зачем оставаться женатыми? По правде говоря, он не знал. Трубить тридцать лет. Необъяснимо. Пока не вспомнишь, что так поступают все вокруг. Они не единственная пара на свете, для которой недоверие и взаимное отвращение стали несокрушимым фундаментом для долговечного союза. Но Рози, когда ее терпение достигло своего предела, показалось, что они одни такие – с такими дикими противоречиями, растаскивающими их в разные стороны. Что только они находят поведение друг друга столь утомительно враждебным, что только они лишают друг друга того, чего каждый из них хочет больше всего на свете, что только они никогда не устанут сражаться друг с другом из-за своей разности, что только для них причина быть вместе безвозвратно утеряна, но оторваться друг от друга они не могут, несмотря на десять тысяч обид, потому что им никак до конца не поверить, что с каждым годом становится все хуже и хуже, что одно их молчание за обедом исполнено такой нестерпимой ненависти…
Он думал, ее дневник – это в основном горячая обличительная речь против него. Но о нем там не было ни слова. В записях фигурировал другой «он», профессор в крахмальном воротничке, на чью фотографию она заставляла себя смотреть по утрам, проснувшись, и по вечерам, ложась спать. Было в ее жизни нечто похуже Кэти Гулзби. Да что там, даже сам Шаббат остался за кадром. Все последние тридцать лет остались за кадром, это были всего лишь глупые метания, всего лишь соль на рану, которая, как следует из записок Розеанны, навсегда разъела ее душу. Свою историю он знал. А здесь была история Розеанны – с того самого места, где берет начало предательство, которое и есть жизнь. Именно здесь располагался страшный карцер, из которого нет пути назад, а Шаббата здесь не было. Как же мы надоели друг другу – притом что не существуем друг для друга, притом что мы всего лишь бесплотные призраки по сравнению с теми, кто в самом начале предал поруганию нашу веру.
У нас были домработницы, или скорее экономки, они жили в доме, готовили. Отец и сам готовил. Я не очень хорошо все это помню. Экономка обычно тоже садилась с нами за стол. Нет, я не очень помню эти обеды.
Когда я приходила из школы, его не было дома. У меня был ключ. Я шла в супермаркет и покупала что-нибудь из еды. Гороховый суп в пакетиках. Кексы и свое любимое печенье. Сестра ждала меня дома. Перекусив, мы шли играть на улицу.
Помню, он громко храпел. Наверно, это оттого, что пил. Я часто находила его утром на полу одетым. Он так напивался вечером, что не мог добраться до кровати.
Среди недели он не пил, только в выходные. У нас тогда была лодка, и мы летом ходили под парусом. Он и тут нас подавлял. Всегда требовал, чтобы было, как он хочет А мореход из него был тот еще. И вообще, стоило ему чуть побольше выпить, и он терял над собой контроль. Выворачивал при нас карманы, демонстрируя, что у него нет денег. И еще он становился очень неуклюжим, и если к нам кто-то приходил кто-нибудь из подруг, мне бывало очень стыдно за него. В таком состоянии он был мне физически отвратителен.
Когда мне нужна была одежда, он вел меня в магазин. Я очень стеснялась, что я – с отцом. Он в этом не разбирался и часто покупал одежду, которая мне не нравилась, и заставлял ее носить. Никогда не забуду куртку защитного цвета. Как я ее ненавидела! Со всей страстью. Я чувствовала себя мальчишкой. Рядом со мной не было женщин, которые позаботились бы обо мне, дали вовремя совет… Было очень трудно.
У нас жили домработницы, и некоторые из них были не прочь женить его на себе. Помню, одна из них была вполне образованной женщиной, и хорошо готовила, и очень хотела замуж за профессора. Но кончалось всегда катастрофой. Мы с Эллой подслушивали под дверью, следили, как развивается роман. Мы точно знали, что вот сейчас, например, они трахаются. Не думаю, что он был силен в этом смысле – он ведь много пил. Но мы всегда подслушивали и знали, что происходит. В конце концов они узнавали его поближе, а он начинал их гонять, читать им нотации, вплоть до того, что учил их мыть посуду. Он ведь профессор геологии и лучше знает, как надо мыть посуду. Начинались ссоры, крики. Я не думаю, что он их бил, но кончалось всегда неприятностями. Когда очередная уходила, у него обычно наступал кризис. И я жила в постоянном предчувствии этого кризиса. Лет в двенадцать-тринадцать я стала интересоваться мальчиками, у меня появилась куча подружек, и это ему очень не нравилось. Он сидел и пил джин в одиночку. Тут же и засыпал, за столом. Я теперь без слез думать не могу об этом одиноком, всеми брошенном человеке. Он просто не мог жить один. Вот и сейчас плачу.
Она уехала в 1945 году, когда мне было восемь лет. Я не помню, как она уезжала, я только помню, что меня бросили. Помню, как она приехала в первый раз, в 1947-м, на Рождество. Привезла нам игрушки – зверушек – они умели пищать. Помню свое отчаяние. Я хотела, чтобы мама вернулась насовсем. Мы с Эллой опять подслушивали под дверью – на этот раз надеялись уловить, о чем говорят родители. Они говорили яростным шепотом, а иногда и громко препирались. Мама провела с нами две недели, и когда она уехала, мне стало даже легче – такое это было ужасное напряжение. Она казалась мне потрясающей женщиной – красиво одетая, умела себя подать, – она ведь в Париже жила.
Он запирал ящики стола на ключ. Мы с Эллой научились открывать их ножом, так что были в курсе всех его секретов. Мы находили там письма от женщин. Мы еще смеялись, думали – все это розыгрыш. Однажды вечером отец зашел ко мне в комнату и сказал: «Кажется, я влюбился». Я сделала вид, что ничего не знаю. Он сказал, что собирается жениться. Я подумала: вот и хорошо, теперь я больше не должна заботиться о нем. Она была вдова, за шестьдесят, и он думал, у нее есть деньги. Не успели они пожениться, как пошли ссоры, такие же, как с другими женщинами. И я чувствовала, что тоже причастна к этому, что я виновата в том, что он женился! Отец как-то пришел ко мне и сказал, что это ужасно, что она старше, чем говорила, и денег у нее совсем не столько, сколько она говорила. Просто катастрофа. Меня она поливала грязью. Жаловалась ему, что я не желаю учиться, что я испорченная, что на меня нельзя положиться, что я грязнуля, не убираю свою комнату, невоспитанная, что я безнадежна, вечно вру и не слушаюсь ее.
Я тогда уже снова жила у матери. Помню, я мылась в ванной, когда зазвонил телефон и я услышала мамин истошный вопль. Первая моя мысль была, что он убил мачеху. Но мать вошла ко мне в ванную и сказала: «Твой отец умер. Мне надо ехать в Кембридж». Я спросила: «А я?» Она ответила: «У тебя школа, и вообще я не думаю, что тебе следует ехать». Но я убедила ее, сказала, что для меня это важно, и она взяла меня с собой. Элла не хотела ехать, боялась, но я и ее заставила. Он написал письмо Элле и мне, у меня до сих пор хранится это письмо. Я храню все письма, которые получала от него, пока жила у мамы. Я не перечитывала их с тех пор, как он умер. А тогда, ну когда он писал их мне, я не могла их читать. Письмо от отца – и меня весь день тошнит. В конце концов мать сама заставляла меня распечатывать эти письма. Я читала их при ней, или она читала их мне. «Почему ты не напишешь отцу, который так скучает по тебе?» – так он и писал о себе – в третьем лице. «Почему ты не пишешь отцу, который так любит тебя? Почему ты соврала мне насчет денег?» А потом, на следующий день: «О, моя дорогая Розеанна, я получил наконец от тебя письмо, и я так счастлив».
Я не ненавидела его, но все время испытывала какое-то гнетущее чувство. Он обладал огромной властью надо мной. Он не мог пить каждый день, потому что ему надо было преподавать. Когда он напивался, он приходил поздно вечером ко мне в комнату и ложился ко мне в постель.
В феврале 50-го мы с Эллой переехали к матери. Я смотрела на мать как на спасительницу. Я обожала ее, чуть ли не молилась на нее. Она казалась мне очень красивой. Меня она одевала как куклу. Очень скоро я превратилась в привлекательную девушку, мальчики бегали за мной, я вдруг очень выросла. Ребята говорили мне, что у них «Клуб Розеанны». Но я не могла принимать их ухаживания. Я словно была не здесь, а где-то в другом месте. Это было трудно. Помню, я вдруг стала очень разборчивой и жеманной: полосатые коротенькие платьица, нижние юбки, роза в волосах, когда шла на вечеринку. Делом жизни моей матери стало оправдаться перед нами за тот свой уход. Она говорила, что иначе он убил бы ее. Даже когда он звонил по телефону и она снимала трубку, я видела, как она боится его – у нее жилы вздувались на висках, она становилась вся белая. По-моему, я слышала это каждый день – я имею в виду ее оправдания. Она тоже ненавидела, когда от него приходили письма, но слишком боялась его, чтобы разрешить мне не читать их. И еще они ссорились из-за денег. Он не хотел давать на нас денег, если я не стану жить у него. Именно я – про Эллу и речи не было. Это я должна была жить у него, а не то он не станет платить за меня. Не знаю, чем там у них закончилось, знаю только, что они постоянно препирались из-за меня и из-за денег.
В нем было что-то омерзительное. В сексуальном смысле. Я испытывала и до сих пор испытываю к нему сильнейшее физическое отвращение. К его губам. Они казались мне отвратительными. И к его манере обнимать меня при людях как свою женщину, а не как дочь. Когда он заставлял меня идти с ним под руку, я чувствовала себя словно в капкане, из которого не вырваться.
После его смерти я с таким исступлением занялась разными другими вещами, я была так занята, что на некоторое время забыла о нем. На следующее лето после его смерти я поехала во Францию, в четырнадцать у меня случился роман. Я гостила во Франции у подруги матери, и там были мальчики и… в общем, я забыла о нем. Но я продолжала жить в каком-то оцепенении. Я годами так жила. И теперь я мучаюсь из-за него. Мне уже за пятьдесят, а это меня все еще мучает.
Прошлым летом я хотела перечитать его письма, сходила к нему на могилу, положила цветы, думала, после этого мне будет легче их прочесть, но как только начала, сразу же вынуждена была прекратить.
Я пила, чтобы выжить.
На следующей странице все строчки были так старательно зачеркнуты, что он почти ничего не смог разобрать. Он искал что-нибудь, что продолжило бы фразу: «Когда он напивался, он поздно вечером приходил ко мне в комнату и ложился ко мне в постель», но, разглядывая рукопись чуть ли не под микроскопом, сумел различить разве что «белое вино», «кольца моей матери», «пытка»… Звенья невосстановимой цепочки. Это не предназначалось ни для ушей пациентов «на группе», ни для чьих бы то ни было – даже ее собственных – глаз. Но, перевернув страницу, он обнаружил нечто вроде упражнения, причем написанного очень разборчиво, – наверное, врач ей прописал это упражнение.
Мой уход от отца в возрасте тринадцати лет, 39 лет назад, в феврале. Сначала опишу, как я это помню, а потом – как я хотела бы, чтобы это происходило.
Как я это помню. Отец забрал меня из больницы, куда меня положили на несколько дней, чтобы удалить гланды. Я очень боялась его прихода. Было заметно, как он рад, что я возвращаюсь домой, но я чувствовала то, что всегда чувствовала в его присутствии – не могу сформулировать – в общем, мне было очень неуютно от его дыханья, от его губ рядом. Я никогда не говорила об этом Элле. До сих пор. Вообще никому не говорила. Папа сказал мне, что они с Айрин не ладят. Что она по-прежнему жалуется на меня, говорит, что я неряха, что я не желаю учиться и слушаться ее. Он сказал, что лучше мне, насколько это возможно, держаться от нее подальше… После ланча мы с папой сидели в гостиной. Айрин мыла посуду на кухне. Я чувствовала себя слабой и усталой, но была полна решимости. Я должна сейчас же сказать ему, что ухожу. Что все уже решено. Моя мать согласилась забрать меня, если – она на это очень упирала и повторила это несколько раз – я переезжаю к ней по собственному желанию, а не по ее принуждению. По закону нашим опекуном считался отец. Это было довольно необычно в те времена. Моя мать отказалась от всяких притязаний на нас, когда поняла, что детей нельзя разлучать, а средств, чтобы вырастить нас обеих, у нее нет. Кроме того, отец мог просто убить нас, если бы понял, что мы все решили его бросить. Однажды он прочитал в газете об одном человеке, который убил всю семью и сам покончил с собой, и сказал, что, дескать, правильно сделал.
Помню, как это было. Я сидела, он стоял передо мной. Он выглядел старше своих пятидесяти шести: густые седые волосы, изможденное лицо, немного сутулый, но все равно высокий. Он наливал себе кофе. Я храбро объявила ему, что ухожу, что говорила с мамой, что она согласилась принять меня. Он чуть не уронил чашку, и лицо его стало мертвенно-бледным. Все краски ушли. Он молча сел. Я боялась, что он страшно разозлится, но этого не произошло. Я часто противоречила ему, но смертельно его боялась. Но не на этот раз. Я знала, что отсюда надо уходить. Если не уйду – я пропала. Он только и смог выговорить, что «понимаю, но нам лучше не говорить Айрин. Просто скажем ей, что ты побудешь у матери, пока не поправишься». Меньше чем через шесть месяцев после этого разговора он повесился. Как мне было не поверить, что это я виновата?
Как я хотела бы, чтобы это произошло. Еще слабая после операции, но счастливая, что все позади, я была рада, что еду домой. Отец забрал меня из больницы. Был солнечный январский день. После обеда мы сидели в гостиной. Мне с моим больным горлом пока можно было только жидкую пищу. Есть не хотелось, к тому же я боялась, что снова пойдет кровь. Меня напугали в больнице: рассказали, что некоторых кладут повторно, потому что у них никак не кончается кровотечение, что можно истечь кровью, если вовремя не принять меры. Папа сидел рядом со мной на диване. Он сказал, что хочет поговорить со мной. Что звонила мама, спрашивала, не захочу ли я переехать к ней теперь, когда я стала совсем взрослой девочкой. Папа сказал, что он понимает, как мне было трудно все это время. У нас у всех был тяжелый год. У них с Айрин не ладится, и он знает, что злость часто выплескивается и на меня. Его надежды на этот брак не оправдались, но я, его дочь, его ребенок, – хоть я уже скорее подросток, но для него все равно ребенок, – вовсе не должна расплачиваться за то, что происходит в доме. Он сказал, мне очень не повезло, что я оказалась между двух огней: Айрин жаловалась на меня ему, а он жаловался на нее мне. Он чувствует свою вину, так что, как ни трудно ему отпускать меня, потому что он меня очень любит, но если я действительно хочу уйти, что ж, может быть, так будет лучше. Разумеется, когда я перееду к матери, он будет давать ей на меня деньги. Он искренне желает мне добра. Еще он сказал, что уже давно плохо себя чувствует и очень страдает от бессонницы. Я испытала огромное облегчение от того, что он понял мои проблемы. Теперь у меня снова есть мама, она будет руководить мною, направлять меня. А к отцу я могу вернуться, когда захочу – моя комната будет ждать меня.
Дорогой отец!
Сегодня, ожидая, когда мне в больницу привезут твои письма, я решила тебе написать. Боль, которую я испытывала тогда, и та, которую испытываю сейчас, – это одна и та же боль? Надеюсь, что нет. И все-таки ощущения похожие. Разве что сегодня я уже устала прятаться от своей боли. Мой прежний способ прятаться (напиваться) больше не работает. Я не склонна к суициду, как ты. Я хотела умереть только для того, чтобы прошлое оставило меня наконец в покое, отпустило. Оставь меня, Прошлое, дай мне уснуть!
И вот я здесь. Твоя дочь – в клинике для душевнобольных. Это ты сделал. Сегодня прекрасный осенний день. Чистое синее небо. Листья падают. А у меня в душе ужас. Я не стану говорить, что моя жизнь пропала, но знаешь ли ты, что обокрал меня? Мы с моим психотерапевтом говорили об этом, и теперь мне понятно, что ты украл у меня способность иметь нормальные отношения с нормальным мужчиной.
Элла обычно говорит, что лучшее, что ты сделал в жизни, – это твое самоубийство. Вот так все просто для Эллы, для моей уравновешенной сестры, окруженной чудесными ребятишками! Какая все-таки у меня странная семья. Прошлым летом, когда гостила у Эллы, я навестила твою могилу. Я там ни разу не была после твоих похорон. Я нарвала цветов и положила их на плиту. Там ты лежишь рядом с дедушкой и бабушкой Кавана. Я поплакала о тебе, о твоей жизни, которая так ужасно закончилась. Ты – туманный призрак, такой эфемерный и в то же время чрезвычайно важный для меня… Да поможет мне Господь в том, что я должна сделать завтра вечером!
Твоя дочь Розеанна – из психиатрической больницы.
К восьми часам десяти минутам он перечел все это трижды, а она так и не возвращалась. Он изучил фотографию ее отца, тщетно пытаясь найти следы ущерба, причиненного ему, и ущерба, который причинил он. В его губах, которые она так ненавидела, он не обнаружил ничего необычного. Потом он прочел, сколько выдержал, из «Руководства для семей пациентов с химической зависимостью», книги в мягкой обложке, лежавшей на тумбочке у ее изголовья. С помощью этой брошюры она явно рассчитывала промыть ему мозги, когда вернется домой и сменит Дренку в их постели. Книга была призвана познакомить его с некими персонажами под названием «Поделиться» и «Отождествить себя» – им предстояло, видимо, сделаться чем-то вроде домашних помощников наподобие Счастливчика, Сони, Брюзги или Дока. «Эмоциональная боль, – прочитал он, – может быть обширной и глубокой… Больно, когда тебя вовлекают в ссоры… Что там, в будущем? Неужели будет еще хуже?»
Он оставил ей на столе ключ, который нашел в ее ботинке для верховой езды. Но прежде чем дойти до поста дежурной сестры и поинтересоваться, куда подевалась Розеанна, он вернулся к ее тетрадке и потратил еще пятнадцать минут на то, чтобы отметиться под письмом, которое Розеанна написала своему отцу. Он даже не пытался изменить почерк.
Дорогая малышка Розеанна!
Не удивительно, что ты оказалась в психиатрической лечебнице. Я же предупреждал тебя не однажды: не стоит тебе расставаться со мной, и разлучать меня с хорошенькой маленькой Хелен Кили тоже не стоит. Да, у тебя душевная болезнь, ты погрязла в пьянстве и не можешь выбраться самостоятельно, но твое сегодняшнее письмо вызвало у меня настоящий шок. Если ты хочешь дать делу законный ход, что ж, давай, пусть тебя не смущает, что я мертвый. Я никогда и не ждал, что смерть принесет мне покой. А благодаря тебе, моя любимая девочка, быть мертвым для меня теперь так же ужасно, как быть живым. Подавай на меня в суд! Ты, которая бросила своего отца. У тебя нет шансов. Пять лет я жил только для тебя. Из-за расходов на твое образование, твою одежду и прочее я не имел возможности нормально существовать на свою преподавательскую зарплату. На себя в эти годы я не тратил ничего, даже на одежду. Вплоть до того, что пришлось продать лодку. Никто не сможет сказать, что я не пожертвовал всем, чтобы вырастить тебя, хотя, конечно, могут быть разные взгляды на воспитание…
Мне некогда писать. Сатана зовет меня на сеанс психотерапии. Дорогая малышка Розеанна, почему вы с мужем не можете быть счастливыми, в конце-то концов? Но если не можете, то знай, что в этом полностью виновата твоя мать. И Сатана тоже так считает. Мы с ним беседовали на сеансах психотерапии о тебе, о муже, которого ты себе выбрала, и теперь я точно знаю, что ни в чем не виноват. Если ты не вышла замуж за нормального человека, то это всецело вина твоей матери, это потому, что в период полового созревания, в таком опасном возрасте, тебя отправили в школу с совместным обучением. Вся твоя боль – это ее вина. Возмущение, коренящееся в глубоком прошлом, в том времени, когда я был еще жив, не отпускает меня даже здесь. Я возмущен тем, что твоя мать сделала с тобой и со мной. У нас в группе есть еще один отец, у которого была неблагодарная дочь. Он поделился с нами, и мы отождествили себя с ним. Это было очень полезно. Я понял, что мне свою неблагодарную дочь не исправить.
Но до чего еще ты хочешь довести меня, моя маленькая? Разве я недостаточно далеко зашел? Ты судишь обо мне исключительно по своей собственной боли, исходя только из своих священных для тебя чувств. А почему бы тебе для разнообразия не подумать о моей боли, о моих священных чувствах? Как ты цепляешься за свою обиду! Как будто в мире, полном травли, только у тебя есть обиды. Погоди, вот умрешь… Смерть – это такая обида. И ничего кроме обиды. Вечная обида. Как это скверно с твоей стороны – продолжать нападать на своего мертвого отца. Я ведь здесь на вечном излечении – благодаря тебе. Разве что, ну разве что, дорогая малышка Розеанна, ты найдешь в себе силы написать несколько тысяч страниц своему обиженному отцу, написать ему, как сильно ты раскаиваешься в том, что сломала ему жизнь.
Твой отец – из Ада
«Возможно, она все еще в Особняке, – сказала сестра, взглянув на часы. – Они потом обычно курят. Почему бы вам не прогуляться туда? Возможно, вы встретите ее по дороге».
Но у главного входа в Особняк, где действительно курили, ему сказали, что Розеанна с Рондой пошли поплавать. Спортзал находился в приземистом здании через дорогу – ему объяснили, что бассейн виден снаружи в окно.
Никто не плавал. Это был большой, хорошо освещенный бассейн. Сначала он заглянул в затуманенные окна, потом вошел, чтобы проверить, не лежит ли она на дне бассейна, мертвая. Но служительница, молодая женщина, сидевшая за столом рядом с грудой полотенец, сказала, что Розеанна сегодня вечером не приходила. Свои сто раз туда и обратно она проплыла днем.
Он пошел вверх по темному холму обратно к Особняку – взглянуть на помещение, где у них проходило собрание. Как дойти, ему объяснил стекольщик – он читал в гостиной журнал, пока кто-то за фортепьяно – кажется, Уэлсли, девушка ковбоя Мальборо, – подбирала одной рукой «Night and Day»[100]100
«Ночь и день» (англ.).
[Закрыть]. До холла надо было идти по длинному коридору, в обоих концах которого висело по телефону. По одному из них разговаривала маленькая, худенькая, испанистая девушка лет двадцати, – как Розеанна сообщила ему за обедом, – кокаинистка. На ней был яркий нейлоновый спортивный костюм, а на голове – наушники, даже сейчас, когда она громко говорила на одном из диалектов испанского, который Шаббат определил как пуэрториканский или доминиканский. Насколько он понял, она советовала своей матери пойти в задницу.
В холле, большой комнате с телевизором, стояли две кушетки и масса мягких кресел тут и там, но все уже давно ушли, кроме двух пожилых женщин. Они спокойно играли в карты за столом рядом с торшером. Одна из них была пациентка, седовласая дама депрессивного вида, с интересным, «измученным» лицом. Это ей несколько человек шутливо зааплодировали, когда она сегодня появилась в дверях столовой с двадцатиминутным опозданием. «Благодарю вас, мои дорогие зрители, – величаво сказала она с аристократическим произношением уроженки Новой Англии и присела в реверансе. – Это вечерний спектакль, – объявила она, входя в столовую на носочках. – Кому повезет, тот увидит и утренник». В карты с ней играла ее сестра, приехавшая ее проведать, тоже дама далеко за семьдесят.
– Вы не видели Розеанну? – обратился к ним Шаббат.
– Розеанна, – ответила пациентка, – разговаривает с врачом.
– Сейчас половина девятого вечера.
– Страдания, сопровождающие человеческую жизнь, – сообщила она ему, – не уменьшаются к вечеру. Наоборот. А вы, должно быть, ее муж, который так много для нее значит. Да, да, – она смерила его оценивающим взглядом, – толщина, рост, борода, лысина, одежда, – она снисходительно улыбнулась, – все указывает на то, что вы – великий человек.
Шаббат поднялся на второй этаж, прошел по коридору мимо комнат пациентов и уперся в сестринский пост – застекленный отсек, оказавшийся вдвое больше такого же в Родерике и далеко не так красочно оформленный, но зато, слава богу, без плакатов группы «Peanuts». Две медсестры склонились над бумажками, а на каталожном ящике, болтая ногами и прихлебывая из шестой или седьмой по счету банки, – судя по пластиковому пакету с «Пепси» под боком и корзине для мусора в ногах, – сидел мускулистый молодой человек с темной бородкой, в черных джинсах, черной спортивной рубашке и черных кроссовках. Он смутно напоминал Шаббата, каким тот был лет тридцать назад. Молодой человек что-то горячо объяснял одной из сестер; время от времени она поднимала на него глаза, чтобы показать, что слушает его, а потом возвращалась к своим бумагам. Ей было не больше тридцати – коренастая, крепкая, ясноглазая, с темными аккуратно и коротко остриженными волосами, – она дружески кивнула вошедшему Шаббату. Она вместе с другой сестрой осматривала вещи Рози, когда та поступила.
– Идеологи хреновы! – бушевал молодой человек в черном. – Третий великий идеологический крах двадцатого столетия. Фашизм, коммунизм, феминизм – один хрен. Все это придумано для того, чтобы восстановить одну группу людей против другой. Хорошие арийцы – против плохих остальных, которые не дают им житья. Хорошие бедные – против плохих богатых, которые их притесняют. Хорошие женщины – против плохих мужчин, которые угнетают их. Сами идеологи чисты и непорочны, а остальные безнравственны. А знаете, кто на самом деле безнравственный? Всякий, кто мнит себя чистым и непорочным! Я чист, а ты безнравственный. Почему вы покупаетесь на этот бред, Карен?
– Я не покупаюсь, Дональд, – ответила молодая медсестра. – Вы же знаете, что я не из таких.
– А она из таких. Моя бывшая жена!
– Но я не ваша бывшая жена.
– Не бывает у людей никакой чистоты! Не существует! Не может существовать! – сказал он, для убедительности ударив пяткой по ящику. – И не должно существовать! Потому что это ложь! Эта ее идеология – как все идеологии – основана на лжи! Идеологическая тирания. Это же болезнь века. Идеология узаконивает патологию. Через двадцать лет будет новая идеология. Люди – против собак. Собаки будут ответственны за все человеческие беды. А после собак что? Кого потом винить в поругании вашей чистоты?
– Ясно, откуда ветер дует, – пробормотала Карен, не отрываясь от работы.
– Простите, – вмешался Шаббат, – мне не хотелось бы прерывать человека, чьи чувства я целиком и полностью разделяю, но я ищу Розеанну Шаббат, а мне сказали, что она у врача. Нельзя ли как-нибудь выяснить, насколько это соответствует истине?
– Розеанна живет в Родерике, – отозвался Дональд в черном.
– Но сейчас ее там нет. Я не могу найти ее. Я потерял ее. Я ее муж.
– Правда? Мы так много интересного слышали о вас на занятиях, – сказал Дональд, снова ударив каблуком о ящик и потянувшись за очередной бутылкой «Пепси». – Великий бог Пан.
– Великий бог Пан умер, – бесстрастно проговорил Шаббат, – но вы, молодой человек, – продолжил он торжественно, – как я вижу, не боитесь правды. Что же вы делаете в таком заведении, как это?
– Пытается уйти из этого заведения, – сказала Карен, закатывая глаза, как ребенок, которого достали. – Дональд старается уйти отсюда с девяти утра. Дональда выписали, но он никак не может уйти домой.
– У меня нет дома. Эта сука разрушила мой дом. Два года назад, – сказал он Шаббату, который уже успел войти и сесть на пустой стул рядом с мусорной корзиной, – как-то вечером я вернулся из поездки. Машины жены не было на стоянке. Вхожу – а дом пустой. Вся мебель исчезла. Она оставила только альбом со свадебными фотографиями. Я сидел на полу, смотрел свадебные фотографии и плакал. Приходил каждый день домой с работы, смотрел фотографии и плакал.
– И как хороший мальчик, съедал свой обед. Вернее, выпивал, – добавила Карен.
– Выпивка – это только чтобы прогнать депрессию. Это я преодолел. Я в больнице, – сказал он Шаббату, – потому что сегодня она выходит замуж. Уже вышла! Она вышла замуж за женщину. Их поженил раввин! А моя жена – не еврейка!
– Бывшая жена, – поправила Карен.
– Но другая женщина – еврейка? – спросил Шаббат.
– Да. Раввин сделал это, чтобы родня той, второй, была довольна. Как вам это?