Текст книги "Цемент"
Автор книги: Федор Гладков
сообщить о нарушении
Текущая страница: 18 (всего у книги 18 страниц)
3. Норд-ост
Конец октября обрушился событиями.
Ночью 28-го был арестован Шрамм и немедленно отправлен в краевой центр. В эту же ночь были произведены аресты среди спецов совнархоза и заводоуправления. А 30-го партийцы взбудоражились: Жидкий отзывался в распоряжение краевого бюро ЦК, Бадьин назначался краевым предсовнаркомом, предчека Чибис перебрасывался куда-то далеко в Сибирь.
Этих событий ждали давно: об этом говорили в тихих беседах, передавали глухие слухи и волновались. Каждый новый день был насыщен смутным ожиданием. Но все эти события потрясли внезапностью и тем, что они совершились.
Каждое утро в обычный час Сергей шел в окружном с растрепанным портфелем, шел сосредоточенной походкой, сутулый, с неугасающим вопросом в глазах. Каждый день он точно и пунктуально выполнял партийные задания, работал по агитпропу, по политпросвету, не пропускал ни одного заседания, где присутствие его было необязательно, и никогда ни с кем не говорил о своей судьбе – о чистке, о своем исключении, о хлопотах по восстановлению себя в партии, точно все это было совсем не важно, а важно и неотложно было только то дело, которое он должен был выполнить по намеченному плану. И с того часа, когда он был в комиссии по чистке, он ни разу больше не заглядывал туда, не ходил ни к кому из ответственных товарищей за помощью, не волновался и не жаловался. Только голова его в длинных кудрях стала будто больше и тяжелее, и в глазах лихорадкой неугасимо горело страдание.
Он получил на руки коротенькую выписку из протокола комиссии и прочел ее внимательно, как читал все другие бумаги:
Слушали:
Ивагин Сергей Иванович – член РКП(б) с 1920 года, партбилет №…, интеллигент.
Постановили:
Исключить, как типичного интеллигента, разлагающе действующего на парторганизацию.
Выписку принесла Даша. Он сидел за столом в агитпропе я старательно работал над тезисами для докладов в ячейках по вопросу о рабочей кооперации. Даша посматривала на него и удивлялась: почему он так спокоен и беспечен? Почему он молчит и думает о чем-то далеком?
– Товарищ Ивагин, надо немедленно обжаловать постановление комиссии. Плевательную тактику – по боку.
Он улыбнулся ей влагой в глазах и вынул из портфеля мелко исписанную четвертушку бумаги.
– Я уже обжаловал, товарищ Чумалова. Это у меня – копия, на память. Я передал Жидкому. Партком ходатайствует со своей стороны.
– Если тебе надобно насчет отзыва, я напишу в одну минуту, товарищ Ивагин. Это – головотяпство: тебя нельзя было исключать.
– Если ты находишь, товарищ Чумалова, что это необходимо, напиши и передай Жидкому.
Он встал со стула и со стыдливой улыбкой протянул руку Даше.
– Но я ни на одну минуту не забываю, товарищ Чумалова, что я – коммунист, член партии, который свою работу должен выполнять без перебоев.
– Это так, товарищ Ивагин, но ты должен бить, тормошить, а не сидеть на стуле.
– Пока в этом нет нужды. Если же потребуется, встану со стула и пойду куда следует.
Даша опять пристально взглянула на него, и опять у нее брови дрогнули от удивления. Она усмехнулась и быстро вышла из комнаты.
На днях Полю отправили в санаторий. С тех пор как поселилась в ее комнате Даша, Сергей не заходил к нем. Она не звала его и не отворяла двери в его комнату. Она забыла о нем, и его бессонные ночи угасли в ее памяти. Он часто слышал прежний ее смех и звонкий голос, и голос этот переплетался с голосом Даши. Одиноко шагал он из угла в угол, и было грустно ему вдвоем со своим сердцем, а в душе дрожала радость, что в комнате Поли опять играли колокольчики.
Значит, нужно одно: партия и работа для партии. Личного нет. Что такое его любовь, скрытая в незримой глубине? Что такое его вопросы и мысли, ноющие под черепом? Все это – отрыжка проклятого прошлого. Все это – от отца, от юности, от интеллигентской романтики. Все это должно быть вытравлено до самых истоков. Все эти больные клеточки мозга надо убить. Есть только одно – партия. Будет ли он восстановлен или нет – это не изменит дела: его, Сергея Ивагина, как обособленной личности, нет. Есть только партия, и он – только ничтожная частица в ее великом организме.
В этот день он еще раз пережил прежние боли. В комнате Жидкого было необычно тихо и душно. Сидели; Бадьин, Глеб, Даша, Лухава и Чибис. Сдержанно говорил Жидкий.
– Против плана нет возражений? Принято. Итак, план празднования в окончательном виде таков: с утра отряды манифестантов собираются по районам…
Лухава грубо оборвал Жидкого:
– Не надо! Все это мы знаем наизусть. Дальше.
Глеб встал со стула и протянул руку к Жидкому.
– Брось, Чумалыч: вопрос исчерпан. Не о чем больше говорить! Крышка!
– Как это так – крышка? Я все-таки протестую против пункта: чествование героев труда. Это надо исключить. Какие герои труда? Какие это великие подвиги совершили, чтобы – в герои труда? Чепуха! Я не только о себе говорю… Прошу записать мое особое мнение…
Он заволновался и заходил по комнате.
– Чумалыч, не может быть никаких особых мнений. Что ты городишь ерунду? Олух ты этакий!
Чибис сидел, как обычно: не то дремал, не то отдыхал, скучая, не то думал о чем-то своем, чего никогда не скажет никому.
Бадьин опирался грудью о край стола и молчал, глухой и тяжелый: толкни – не столкнешь, ударь – не почувствует удара. А Даша улыбалась, и лицо ее вспыхивало румянцем.
Бадьин со скрипом в глянцевых складках тужурки ощупал глазами Глеба. Потом отвалился на спинку стула и положил ладонь на его грудь:
– Это у тебя что такое?
И похлопал пальцами по ордену Красного Знамени.
– А это – то самое, которое…
– Ну, и не притворяйся, пожалуйста, строгим спартанцем. Если бы ты был, скажем, Сергеем Ивагиным, стыдливым интеллигентом, тогда было бы понятно и правдоподобно. А тебе это совсем не идет.
Лицо Глеба налилось кровью, и глаза стали мокрыми. Он шагнул прочь от Бадьина и глубоко засунул руки в карманы.
– Прошу, товарищ предисполком, мне не указывать. Я возражал и буду возражать против предложения товарища Бадьина. Если нужно, пристегните ему героя труда: пусть идет дальше командовать с этой новой нашивкой.
Жидкий стучал карандашом по столу и раздувал ноздри, будто сдерживал смех.
– Кончено, кончено, товарищи!.. К порядочку!..
Лухава остро, с огоньком смотрел на Глеба и на Бадьина и весело смеялся.
И впервые в глазах Бадьина увидел Глеб чугунную ненависть. Тогда, весною, в его глазах так же мутно наплывала густая волна, но там было другое: там была настороженность. Тогда было любопытство и что-то другое, чего он не мог понять. И сейчас так же, как и весной, в час первого свидания с ним, Глеб почувствовал потрясающий удар до глухоты в ушах.
– Глеб! Очухайся!.. С цепи ты, что ли, сорвался?..
Даша смотрела на него строго, с дрожью в веках. И когда Глеб увидел эти ее глаза и бледное лицо, сердце его обожглось болью и яростью… Даша… Бадьин… Даша, его жена… Она была с ним тогда, в станице… Ночь в одной комнате и на одной повели. Тогда Дашины слова не были шуткой…
Жидкий опять стукнул карандашом по столу и закричал:
– Да к порядку же, черт вас подери!.. Успокойся, Чумалыч! Все решено и кончено.
Чибис щурился и смотрел сквозь ресницы.
– Садись, Чумалов! Выдержанный член партии, а валяешь дурака. Садись.
Бадьин по-прежнему мутно глядел на Глеба и сидел неподвижно и тяжело.
– В чем дело, товарищ Чумалов?
Глеб задыхался. Сердце замирало и заполняло всю грудь. И оттого, что не было уже воли над собою, он взмахнул кулаком и всей грудью рявкнул от наслаждения:
– Бабник! Грязный кобель!..
– Глеб!.. Ты очумел, Глеб!..
Все стали вдруг маленькими, растерянными и оглушенными. Только Чибис сидел по-прежнему безучастно, со скрытой улыбкой в ресницах.
Бадьин сказал спокойно и холодно, как у себя в кабинете:
– А-а, только-то? Напрасно ты не устраивал за мной слежки, как покойный Цхеладзе: ты узнал бы больше. Даже Сергей Ивагин знает больше, чем ты… Он – здесь, Сергей Ивагин: он может рассказать интересные вещи… Но он не решается, по своей стыдливости, делать скандал. Как видишь, ревность всегда близорука.
Сергей, не отрывая глаз от Бадьина, потрясенный и разбитый, пытался крикнуть что-то жгучее и неотразимое. Он шагнул к нему, но сразу же рванулся к Жидкому. У него затряслись губы, и он, отмахнувшись, выбежал из комнаты.
С гор дул норд-ост, и воздух между морем и горами был очень прозрачный, весь насыщенный небесной глубиной и солнцем. А над заливом огромными лохматыми вихрями из невидимых жерл выбрасывались облака. Над городом они разбивались на клочья и размытыми ворохами плыли к далеким хребтам. Там, за городом, на взгорьях, густела осенняя мгла. Только огненные пятна пламенели на склонах гор, летали по ребрам, тухли в ущельях и вспыхивали в известковых обрывах. Море дымилось метелью – снежной поземкой, безбрежной рекою без волн, а между молом и пристанями и у городских каботажей воздух вспыхивал полотнами радуг. У бетонных массивов набережной волны взрывались смерчами и седым ливнем хлестали по домам.
Как всегда, Сергей шел по панели набережной с открытой головой, кудри его трепыхались от ветра и били по щекам. Ветер с гулом к визгом нес его к городу, и шел он легко, без усилий, без тяжести в ногах. Навстречу ему ползли одинокие люди, согнутые под напором ветра, и он не видел лиц, а только – мятые лепехи картузов и головы женщин, туго обтянутые теплыми платками.
У каменных стен каботажей бултыхались турецкие фелюги и рыбачьи баркасы и чертили воздух веретенами мачт.
…Зачем он приходил в окружком? Только для того, чтобы сказать страшные слова в лицо Бадьину, и все же промолчать? Кому нужны его слова? И что он, собственно, мог сказать после Чумалова? Разве это пригнало его из города на портовую сторону и заставило бороться с норд-остом? Нет, он думал об отце и робко искал его все эти дни. Отца уже нет в библиотеке, и где он живет – Сергей не знает. Верочка недавно разыскала Сергея и, когда говорила, дрожала и не сводила с него глаз, залитых слезами.
– Сергей Иваныч!.. Если бы вы знали!.. Я не могу… Он – такой изумительный!.. Он болен, Сергей Иваныч… очень… Он лежит на голом полу… Я принесла ему постельку… а он… а он не хочет…
Не все ли равно, что будет с отцом? Жизнь производит безошибочный отбор, и процесс этого отбора – неотвратим. Где его, Сергея, место в этой великой работе истории? Может быть, он будет раздавлен, а может быть, его душа будет такой же, как у предисполкома Бадьина. Удары этих лет так сильны и дни так беспощадно жестоки, что старые раны кровоточат и каждый новый час наносит новые раны. Не все ли равно, что будет с ним, когда каждый миг требует всего его, без остатка? Работать – только работать. Пусть – будни, но ведь будни – это мечта, переложенная на упорную трудовую повинность. Восстановят его в партии или нет – это не важно: это не изменит его судьбы. Он должен работать – только работать. Он связан неразрывными связями со всем миром, со всем человечеством.
…Девушка у борта прошла через его душу и осталась навсегда в его сердце. Где она? Не все ли равно. Вот – Поля Мехова. От вросла в него бодростью и волнениями и теми ночными часами, когда он без сна сидел у ее изголовья. Пусть не будет рядом Жидкого, Чибиса, Бадьина… Не будет Лухавы и Даши, Глеб пойдет в будущее как деятель истории, как победитель… Но и он, Сергей, – сила, он – тоже необходимое звено в цепи великих свершений…
Внизу, под отвесной стеной массивов плескались и хлюпали волны и высоко взлетали зелеными грохочущими фонтанами. Под стеной была высокая площадка для причала катеров, и наплески волн мыли и шлифовали бетон. А у самой стены, на площадке, лежали вороха водорослей, мусора, раковин и медуз. За эстакадой, где ветер кружился вихрями пыли, Сергей взглянул вниз и остановился.
У самой стены, прибитый к мусору и водорослям, лежал трупик грудного младенца. Головка повязана белым платочком, ноги – в чулочках, а ручек не видно: заботливо запеленаты в белую простынку… Трупик был свежий, и восковое личико – спокойно, совсем живое, как во сне. Тут, между каботажами, – тихо, и волны плескались навстречу друг другу, отраженные бурей. Почему трупик младенца так бережно положен на водоросли? Откуда этот младенец? На нем еще не остыла теплая рука матери: и я этом платочке, и в спеленатых ручках, и в крошечных чулочках в обтяжку… Сергей глядел на него не отрываясь, и ему чудилось: вот-вот откроет младенец глазки, взглянет на него пристально и улыбнется. Откуда он, этот дитенок, человечески-жертвенный до острой жалости? С погибшего корабля? Брошен в море обезумевшей матерью?..
Сергей стоял над трупиком и никак не мог от него оторваться. Прохожие с любопытством подходили, смотрели на ребенка и тотчас же отходили. Они бормотали, спрашивали о чем-то Сергея, а он не слышал и не видел, кто подходил. Стоял и смотрел бездумно, с болью, с изумлением и скорбью в глазах. И сам не слышал, как говорил:
– Так должно и быть… Трагедия борьбы… Чтобы родиться вновь, надо умереть…
4. Волны
На ажурной вышке вместе с Глебом стояли Жидкий и Бадьин, члены завкома и директор Клейст. Но Глеб был один, потому что все эти бесчисленные толпы зыбились, бурлили, цвели подсолнечными полями всюду, насколько охватывал глаз.
У самого основания вышки длинной полосой – и вправо и влево – кострами горят красные знамена. И сама вышка пылает алыми полотнами: знамя ячейки льется с барьера и густо капает кистями на другие знамена, в толпу, а с другой стороны, где стоят Бадьин и Жидкий, – другое знамя – профсоюза строительных рабочих. Под парапетом жирным потоком льется пунцовое полотнище, и огромные белые буквы горят весенними цветами:
МЫ ПОБЕДИЛИ НА ФРОНТАХ ГРАЖДАНСКОЙ ВОИНЫ – МЫ ПОБЕДИМ И НА ХОЗЯЙСТВЕННОМ ФРОНТЕ.
Толпы кишат, волнуются, вспыхивают красными повязками, смуглыми и бледными лицами, картузами и кепками, всюду красными крыльями взмахивают транспаранты. За ними не видно толп, а дальше – опять толпы в движении и зыби. Над самым обрывом, на скале, – опять такие же толпы. Они колышутся по ребру и скатам горы – выше и выше, а там – опять знамена и транспаранты маковым севом. И видно, как снизу, из ущелья, все еще текут бесконечные массы людей. Там, далеко, музыка играет марш, а тут – огромное движение и необъятный гул.
День был прозрачный, по-осеннему свежий и янтарный, по-осеннему приближающий дали, по-осеннему ядреный и маревый. Глеб смотрел на горы и в небо: там пел пропеллер невидимого самолета, и шелковые нити паутин плавали в сини и дымились жемчужной пылью.
Глеб сжимал железные полосы перил и не мог удержать изнурительной дрожи в ногах. Откуда прет такая тьма народу? Здесь и без того уже навалило тысяч двадцать, а колонны все идут без конца. Вот они – не меньше чем за полверсты – растекаются по бурому взгорью, по камням и кустарникам, вливаются в общую массу и ползут все выше и выше.
Недалеко, вправо, за вышкой, стоит вольно полк красноармейцев. Так же когда-то стоял и он, Глеб. Давно ли это было? А теперь он здесь: опять рабочий завода. Завод! Сколько положено сил, сколько было борьбы! Вот он, завод, – богатырь и красавец! Был он недавно мертвец – свалка, руины, крысиное гнездо. А теперь – грохочут дизеля, звенят провода, насыщенные электричеством, играют ролами бремсберги и гремят вагонетки. Завтра заревет и закружится на своих осях первая великанная цистерна вращающейся печи, а вон из этой страшенной трубы заклубятся седые облака пыли и пара.
Разве все это не стоит того, чтобы эти несметные толпы народа пришли сюда и порадовались общей победе? Что он. Глеб, среди этого людского моря? Не море, а живая гора – камни, воскресшие людом… Ух, какая силища! Это – те, что с лопатами, кирками и молотами прорезали горы для бремсберга. Это было весной, в такой же вот прозрачный солнечный день. Тогда была пролита первая кровь. Теперь город – с дровами, а здесь все готово к пуску завода. Сколько крови в этой великой рабочей армии! Ее, этой крови, хватит надолго… Работает транспорт. Будет работать «Судосталь». Зашумят паровые мельницы. А разве мало здесь горных потоков, чтобы поставить турбины?..
Были когда-то смертельные ночи и дни в боях, и было: дрожал за жизнь свою и думал о Даше. Как все это давно, как далеко и ничтожно! Даша… Ее нет: она утонула в толпах, и ее не найдешь. Все это далеко и не нужно. И его – нет, а есть только взволнованные массы, и своим сердцем он чувствует тысячи сердец… Рабочий класс, республика, великое строительство жизни… Черт возьми, мы умеем страдать, но умеем же и радоваться!..
– Чумалов!..
Клейст стоял около Глеба, бледный, строгий, с сухими глазами.
– Герман Германович!.. Друг!..
Клейст отвернулся и пошел от него в другой конец площадки, вздрагивая плечами.
Колыхались и трепетали знамена и транспаранты. Песни и взрывы голосов потрясали воздух, и под ногами Глеба дрожала дощатая настилка. Пляски под всплески ладошек, звонкий речитатив… Видно, как осыпается камень и щебень в пластах скалы…
У Лошака все было от слесарного цеха: и горб, и лицо, и засаленная годами кепка. Громада крючился в ознобе, страдая от недуга. Лицо было желтое, лихорадочное, с острыми скулами. Спина и плечи поднимались к ушам, и он надрывался от кашля. Лошак натянул кепку на глаза и ударил ладонью по спине Глеба.
– Гвоздуем, голова… Верно!.. Поставили дело на попа знатно…
А Громада, задыхаясь, напрягал все силы, чтобы крикнуть громко и очень значительно:
– Вот именно, товарищи… Как мы есть дали великолепное достижение, я просто на своих ногах не стою… Товарищ Чумалов… да ежели бы… эх!.. Товарищи… тут – всё и везде… и так я дале…
Глеб больше не мог стоять: хотелось сбежать с высоты в это море голов, хотелось закричать во все горло до надсады… Все равно: разве это можно выдержать? Вот оно то, чем он жил все эти месяцы… Оно тут, оно собрано в единую силу…
Он подошел к Бадьину и Жидкому и спросил, будто между прочим:
– Начнем, что ли, ребята?
Бадьин скользнул по его лицу холодными глазами и отвернулся.
– Да, пора начинать, Чумалов… Сейчас я заверну на четверть часа, а потом ты… ударь этак покрепче… И сразу же подавай сигнал.
Жидкий схватил Глеба за плечи.
– Эх, Чумалыч! Дорогой ты мой!.. Жалко с тобой расставаться…
– И не говори, друг, – прямо голову рвут. А как жили! Какую работу совершили! Нельзя тебя отпускать, Жидкий, ни под каким видом… Поеду хлопотать…
Бадьин замкнуто и холодно отошел к парапету, и Глеб опять больно почувствовал в нем непримиримого своего врага.
Внизу, по шоссе, все еще шли густые колонны со знаменами, а за ними, в серых бетонах, гремели и потрясали воздух оркестры, топот и песни.
…Вот человек, с которым он не может стоять на одной земле. Бадьин опирался руками о перила, и плечи его подымались выше затылка. Он смотрел вниз, на толпы, и в мускулах его, в зорких поворотах головы, в небрежной его обособленности – сознание своей силы и значительности.
«Карьерист!..»
Глеб до боли сжал зубы.
…До сих пор еще не остыл он от пережитого в Доме Советов.
Вскоре после ухода Даши он забежал мимоходом взглянуть, как им вдвоем с Полей живется. В коридоре была певучая пустота и дремотный полусумрак (на лестнице, над дверью, часы отзвонили одиннадцать ночи). Глухо и уютно рокотали голоса внутри комнат. Где-то очень далеко звякала чайная посуда и шумели примусы.
В конце коридора мутно горел огненный квадрат на стене.
Это настежь была открыта дверь в комнату Чибиса.
В комнате Поли была тишина. Глеб не успел постучать: быстрые испуганные шаги зашлепали к двери (должно быть, Поля была босиком).
– Кто тут, ну?
Дверь открылась широко, со всего размаху и больно ударила его по плечу.
– Тьфу, будь ты неладная! Так же можно искалечить человека… Ну, здравствуй, Поля!..
Мехова стояла на пороге, бледная, слепая от страха.
– Глеб!..
– Да что ты, милок?.. Пришел проведать тебя, а ты смотришь на меня зверем. Ну, как прыгаешь?.. Давно тебя не видал… Где же Даша?
Он шагнул к ней и протянул руку, чтобы ласково обнять ее. Она сразу поняла, прислонилась к косяку и жалко улыбнулась.
– Ах, Глеб!.. Как я испугалась!.. Даша сейчас придет… После того, что я пережила, Глеб, я точно… потеряла себя… Было бы лучше, если бы ты не приходил… Почему ты не поддержал меня раньше?.. Почему всё вышло так нелепо и ужасно?.. Я больна, Глеб… Не приходи сюда больше: это мне мучительно… Точно я попала в крушение и задавлена обломками.
Глеб, смущенный, смотрел на нее и не знал, что сказать. И не чувствовал к ней ни былой нежности, ни участия: слишком уж она была жалка и беспомощна. Не было в ней больше прежней жизнерадостной кудрявой женщины.
– Мне нужно уехать, Глеб, – отдохнуть и собраться с силами. В мужчинах много страшного, Глеб. Теперь мне кажется, что в каждом из вас сидит Бадьин… Иди, Глеб, пожалуйста… Не сейчас, а потом… в иной обстановке… Почему ты тогда не дал мне того, что я хотела?.. Может быть, этого не случилось бы со мною…
Она улыбалась растерянно, испуганно, и в глазах ее блестели слезы.
– Вот она, Даша!.. Вот она!.. Возьми его, пожалуйста, Даша, и уведи подальше…
Даша взяла его за плечи и оттолкнула от двери, а дверь осторожно и плотно затворила за Полей.
– Ну-ка, вояка, пойдем!.. Давай-ка погуляем с тобой да покалякаем… Вот и хорошо, что зашел…
В душе была обида и горечь, но радости своей от близости Даши скрыть не мог. Он сжимал ее пальцы и улыбался.
– Ну, так когда же домой-то, Дашок? А то спалю свою берлогу и переселюсь сюда.
Она не сразу ответила, и в этот короткий момент ее молчания Глеб увидел, что в душе у неё – какая-то тяжелая борьба и смута.
– Не заводи пока об этом разговора, Глебушка…
Сердце его больно сжалось, и он едва сдержал стон.
– Так. Я это чуял уже раньше. Только канителились и валяли дурака. А Бадьин – мерзавец и бандит. Я его все же пришью, будет час… Он съел и тебя и Мехову…
– Глеб, пойми же наконец, что не можем мы так продолжать… Зачем отравлять жизнь? Вспомни: ведь ты каждую нашу ночь превращал в пытку. А я так не могу. Я хочу по-новому жить. Бери меня такой, какая я есть. Только такая мне нужна любовь. Ты мне дорог такой, каким я тебя знаю, и мне наплевать, что у тебя было без меня. А ты меня не уважаешь и топчешь. Не могу я так. А Бадьина оставь: Бадьин ни при чем.
– Даша, я теперь как бездомный пес. Всю душу вложил в завод. Уеду в армию…
Даша с ласковой улыбкой погладила его по груди.
– Ну, пострадаем, Глеб, помучаемся. Что же делать, если так сложилось? Придет время, и мы построим себе новую жизнь… Перегорит все, утрясется, а мы поразмыслим, как быть и как завязать новые узлы… Ведь мы же не расстаемся, Глеб. Мы же будем на виду друг у друга… вместе же будем…
С бешенством и тоской он сбросил ее руку и пошел к выходу. Носом к носу он встретился с Бадьиным, который стоял в дверях своей комнаты и смотрел на Глеба. Стоял прямо, поблескивая кожей тужурки, с руками, глубоко засунутыми в карманы.
– Заходи, Чумалов. Ты еще у меня не был ни разу. Мне хочется с тобой поговорить по душам.
Глеб стоял перед ним и не мог оторвать своих глаз от его лица. Пальцы его судорожно елозили по поясу, по бедрам, по кобуре и не могли никак остановиться.
– Не там шаришь, где нужно. Револьвер – на месте, можешь не беспокоиться: кобура застегнута хорошо.
И в последнем его взгляде за мутью в зрачках Глеб увидел неугасимый уголек ненависти. Бадьин медленно, отчужденно повернулся и тяжелым шагом пошел в глубь комнаты. Под выпуклым бритым затылком при каждом шаге упруго двигались толстые желваки мускулов.
Даша мягко взяла Глеба под руку и повела по коридору.
– Ну, иди, иди, голубчик Глеб… Я приду к тебе… обязательно приду… завтра же приду… Иди, успокойся…
…Вот и сейчас бритый затылок Бадьина из-под плоской шапки-кубанки вызывающе смотрит на Глеба. Этот затылок так к просится на мушку.
…Жидкий стоял перед Глебом и раздувал ноздри от скрытого смеха.
– Ты что? Оглох, что ли?..
И потащил его к парапету.
Долго утрясались толпы, долго таял утихающий зыбью гул голосов. Замолкли песни и оркестры.
Говорил Бадьин – говорил холодно, четко, казенно.
Разве можно выразить, что говорил Бадьин? Говорил все, что нужно для праздника: тут была и Советская власть, и новая экономическая политика, и социалистическое строительство, и товарищ Ленин, и Российская коммунистическая партия, и рабочий класс. А вот подошел к самому главному, запомнилось так:
– …И вот одна из наших побед на хозяйственном фронте – победа огромная, нечеловеческая, – это пуск нашего завода, этого гиганта республики. Вы знаете, товарищи, с чего началась наша борьба. Весною организованными силами мы впервые ударили кирками и молотами по этим горным пластам. И первый удар наш дал нам бремсберг и топливо. Рабочие профстроя не выпускали из рук молотов и удар за ударом ковали жизнь и всю сложную систему колоссального сооружения. С этого дня, четвертой годовщины Октября, мы торжествуем новую победу на фронте пролетарской революции. В борьбе рабочий класс выдвигает сбоях организаторов и героев. Разве наши рабочие массы могут забыть имя борца, красного солдата, беззаветно отдавшего свою жизнь великому делу революции, разве они могут забыть имя товарища Чумалова?.. И здесь, на фронте труда, он – такой же самоотверженный герой, как был на полях сражений…
Дальше ничего не было слышно. Будто гора сдвинулась с места и со страшным грохотом обрушилась на Глеба. Рев, вой, гул, землетрясение… Вышка дрожала и колыхалась, как проволочная. Внизу и где-то еще и еще гремели медью оркестры.
Глеб, бледный, ошеломленный, лепетал странные слова, задыхался, махал руками и неудержимо смеялся.
– Говори… твое слово, Чумалов!..
Зачем говорить, когда все ясно без слов? Ему ничего не надо. Что его жизнь, когда она – пылинка в этом океане человеческих жизней? Зачем говорить, когда язык и голос его не нужны здесь. Нет у него слов и нет жизни, отдельных от этих масс.
Он не помнил, что говорил. Ему казалось, что голос его был слабеньким, надрывным, глухим, а на самом деле слова его, усиленные эхом, гулко разносились по всему взгорью.
– …Это не заслуга наша, товарищи, когда мы бьемся над созданием нашего пролетарского хозяйства… Это – наша воля… наша борьба… В этом – мы… мы – все… единым духом… Если я – герой, так все же герои… И если мы не поднимем наших сил до героизма, так всех же нас – по шеям с колокольни. Но скажу одно, товарищи: мы сделаем всё, создадим всё – мы к этому призваны партией и нашим Лениным. А вот если бы у нас было побольше таких техноруков, как наш инженер Клейст, да еще кое-чего немножко, так мы бы сделали чудеса на весь мир. Мы ставили ставку на кровь и своею кровью зажгли весь земной шар… Теперь, закаленные в огне, мы ставим ставку на труд… Наши мозги и руки дрожат… не от натуги, а требуют новой работы… Мы строим социализм, товарищи, и свою пролетарскую культуру… К победе, товарищи!..
Глеб схватил красный флаг и взмахнул им над толпою. И сразу же охнули горы, и вихрем заклубился воздух в металлическом вое. Ревели гудки – один, два, три… – вместе и разноголосо и рвали барабанные перепонки, и словно не гудки это ревели, а горы, скалы, люди, корпуса и трубы завода.
1922–1924