Текст книги "Цемент"
Автор книги: Федор Гладков
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 18 страниц)
2. Человек на подножном корму
Глеб вошел в открытую калитку сада и увидел не то, что видел в других домах. Мехов а стояла перед кучей одежды, тряпья и улыбалась. Громада и Лошак один за другим выносили охапками вещи и книги. У открытого окна стоял веселый старик и живо говорил:
– Всё, всё!.. Очень прошу, друзья! Вся эта дрянь приобреталась человеком для того, чтобы жизнь свою свести к одной точке. Это собирание жизни происходит до того момента, пока не наступает смерть, то есть такое состояние, которое отрицает все три измерения. Это и есть тот идеал, который выражается абсолютной нормой – нулем. Не правда ли, друзья, как это любопытно, занимательно и весело?..
Мехова издали смотрела на Глеба странно большими глазами.
– Погляди, Глеб, на этого удивительного чудака. Это – отец нашего Сергея. Человек, который может сказать больше, чем обыкновенные люди. Если бы ты видел, с каким восторгом он встретил нас!
А сама вздрагивала от утренней свежести и вызывающе ласкала его глазами.
Мимо Глеба военной походкой прошел однорукий человек с орлиным носом и непомерно маленькой верхней губой. На ходу он оглядел Глеба и зашагал к калитке.
– Гражданин, прошу возвратиться.
Однорукий быстро сделал кругом марш.
– Вы – кто такой?
Однорукий стоял перед Глебом в напряженной готовности.
– Дмитрий Ивагин, бывший полковник, а теперь гражданин Советской республики. Старший сын этого старца и единственный брат члена РКП, Сергея Ивагина. Нужны документы?
– Оставьте при себе документы. Ваша комната будет обыскана. Прошу остаться.
– Мой угол – в квартире отца. Все уже вдребезги очищена Но мои карманы остались неприкосновенными. Угодно?
И в холодных глазах неуловимо играла насмешка.
– Можете идти.
Глеб тревожно следил за ним до самой калитки и раза два порывался вернуть его, но почему-то не решился.
Юрко семенил по комнате старик с бородой под прямым углом к подбородку, суетился и весь горел восторгом.
– Истинная свобода, друзья, в полном отрицании геометрических образов и их вещественных воплощений. Коммунисты тем сильны и мудры, что они опрокинули всю Эвклидову геометрию. Я их приемлю и люблю за их веселую революцию против незыблемости всяких форм, облеченных в фетиши. Друзья мои, не оставляйте ничего; это будет непоследовательно, а для меня жутко. Быть привязанным хотя бы одним обрывком гнилой нитки к стенам куба, призмы, треугольника – это так же ужасно, как быть заваленным горами хлама.
Лошак ворочал белками и не отрывался от работы. Он поглядывал на старика и угрюмо думал. Потом подошел к нему и сказал добродушно:
– Ставь дело на попа, отец!.. Погоним тебя на подножный корм… на волю… – Он хмуро ухмыльнулся и неуклюже ткнул пальцем в грудь старика. – Вот там и… гвоздуй свою жвачку…
Старик смеялся и в восторге размахивал руками.
– Вот, вот!.. Ваша свирепость – неосознанная человечность, друзья. Человек – на подножном корму… Что может быть совершеннее этого состояния! Земля, небо, бесконечность… Вот!.. Вот!.. Но почему, друзья, не пришел с вами мой сын – Сергей? Я очень хотел бы видеть его в роли моего торжественного ликтора…
Громада собирал по шкафам, сундукам и углам книги, ковры и крутил головою: надоело слушать болтовню старика.
– Папаша, не дискуссируйте и так и дале… Предлагаю использовать себя на трудовом фронте, и как очень много у вас всякого материалу, но ворочать приходится нам с Лошаком…
Такой уж человек Громада: сам маленький, а фамилия большая и слова говорит большие.
Глеб подошел к старику и протянул ему руку.
– Ну как – здорово вас почистили, Иван Арсеньич? Сын ваш, Сергей, тоже командует по этой линии.
– Хорошо!.. Очень хорошо!.. Напрасно не пришел Сергей, напрасно… Я бы очень хотел поглядеть на пего, очень хотел бы…
– Не беспокойтесь, Иван Арсеньич; мы у вас ничего не возьмем. Вы наш культурный работник.
Старик в страхе посмотрел на Глеба. Нервно затеребил пальцами бороду.
– Нет, нет!.. Всё, всё!.. Это – очень хорошо, прекрасно!
Громада крутил головою и с брезгливым сожалением смотрел на этого суетливого, восторженного мудреца.
– Обалдеешь, товарищ Чумалов, от этой его идеологии. Дискустирует папаша зря… и так и дале…
Глеб глядел на старика с изумлением и любопытством.
– Хорошо, Иван Арсеньич, можете жить как вам угодно. Я и не знал, что у Сергея такой занятный старичок… Оставьте здесь все, ребята, и уходите…
Он опять пожал руку Ивану Арсеньичу и быстро пошел к выходу.
3. На выгон
По ту сторону залива, над заводом, горы были бурые, с черными провалами ущелий. Небо в зените было синее и глубокое, а над горами – огненное, и зубцы четко резались ослепительной линией. Только с седловин перевалов водопадно клубились, переваливаясь через высоты, снежные лавины тумана.
Завод внизу, над заливом, мерещился сказочными дворцами. Трубы стройно и тонко взлетали навстречу ползущим сугробам. Море небесно наливалось под горами и смахивало с поверхности светлые и черные пленки.
На главной улице, во всю ширину булыжной мостовой, на несколько кварталов, густо ворошились человеческие толпы. Истерически визжали и плакали женщины. Мужчины, сбитые в разноликий сброд, мрачно молчали или улыбались в бледной растерянности. Женщины с узелками и коробками, с детьми на руках, с детьми рука в руку, сидели на пожитках, стояли и лежали с обреченными глазами. В некоторых местах бились слабонервные и над ними копошились люди.
Чирский стоял в передних рядах в нижней рубашке и подтяжках, без шляпы, в туфлях и смотрел рассеянным взглядом на дома, будто впервые их видел. Жена сидела на узле, растрепанная, полураздетая, и смотрела в одну точку. А девочка танцевала между отцом и матерью, выкрикивала в лад ногам и крепко прижимала обеими руками большую куклу.
Обозы – пухлые груды белых узлов – уползали вперед, и было видно, как на подъеме улицы они выгибались из ямины длинным караваном.
На одном из возов комсомолец, с открытой грудью и шершавой головой, нажаривал на гитаре польку. А где-то далеко впереди визжала гармония.
Партийцы стояли по тротуарам с винтовками у ноги, на сажень друг от друга. Усталые, угрюмые от бессонной ночи и тяжелой работы, они смотрели на толпу и не видели ее. В переулках топали и гомонили другие толпы – мещане, хлынувшие поглазеть на необычайное зрелище…
…Мещанки не ищут чужого смеха: мещанки чувствительны сердцем, – они липки к похоронам и слезам, а в свадьбе прельщает их не пляс, а печаль и слезы невесты. Такова уж жизнь мещанки, что чужие слезы понятнее ей и желаннее смеха.
Вот и здесь почуяли они запах обильных слез и бежали с окраины, из собственных лачуг, из квартир национализированных домов, чтобы пережить желанную боль от стонов и воплей почетных и почтенных семей. Жадно искали они почерневшими глазами рыдающих женщин и орошали свои лица обильными слезами.
…Где-то очень далеко запела команда. Конвой вскинул винтовки на плечи. Толпа испуганно зашевелилась.
Загрохотали впереди обозы, и толпа волнами поплыла по улице.
Сергей шел за Дашей, а за ними – Жук. На другой стороне шагали (видно сквозь толпу) маленький Громада, Лошак и Мехова.
Мутно ныла боль в груди Сергея. То, что совершалось, – безобразно и дико. Этого не может принять партия. Зачем эта толпа? Зачем эти противные визги? Зачем эти дети, бьющиеся на руках матерей? Не может этого принять партия, а для него, Сергея, это – слишком тяжелое испытание.
Вот девочка с куклой: вцепилась в руку матери, а сама держит за руку куклу.
Чирский, высоко подняв голову, идет спокойно, с жертвенной важностью. Древняя старуха, в чепце и накидке, тяжело опирается на палку, точно идет в крестном ходе. Ее поддерживает под руку девушка, вся в белом. Они не плачут, и лица у них, как у монахинь.
Сергей увидел недалеко, впереди, отца. Он шел один, оглядывал толпу и улыбался. Шел он странно: то быстро семенил, перегоняя других, то останавливался, то брел тихо, в глубокой задумчивости. Заметив Сергея, он радостно поднял руку и направился к нему.
– Ты – мой конвоир, Сережа, а я – мудрец, идущий в изгнание. Не правда ли, любопытно? Тебе не пристало иметь со мной общение, доколе я – твой арестант. Я только хотел сказать тебе, что оружие, охраняющее крепости вашей революционной диктатуры, смешно и нелепо: оно свистит как дудочка, на плечах такого свирепого большевика, как ты. Но позавидуй мне: я чувствую сейчас весь мир таким безграничным, каким не чувствовал его Спиноза, хотя Марку Аврелию это уже мерещилось по ночам.
С тех пор, как видел его Сергей в последний раз, отец опустился еще более: смерть матери была для него последним ударом. Своими отрепьями он напоминал нищего: был грязный, нечесаный, и ноги сочились кровью и гноем. Сергею стало жалко его до слез.
– Тебе некуда идти, батя. Водворяйся, пожалуйста, в моей комнате – будем жить вместе. Не надо этого, батя. Куда ты пойдешь? Ты погибнешь… понимаешь ты это?..
Старик изумленно поднял брови и младенчески рассмеялся.
– О нет, Сережа!.. Я слишком хорошо знаю цену своей свободы. Я – человек, а у человека нет места, ибо ни одна нора не может вместить человеческого мозга. Каждое событие есть лучший учитель: смотри, как непосильна рабам свобода, какое проклятие для курицы ее крылья!..
Беззвучно подошла к Сергею Верочка. Она, должно быть, шла по тротуару вместе с любопытными. С обычным изумлением в глазах, дрожа всем телом, она залепетала около уха Сергея невнятные слова, и одно только почуял в ее голосе Сергей – мольбу и слезы.
Отец засмеялся, заиграл руками, и в его глазах блеснула радость.
– А, а… Верочка! Неизбывный источник любви… Каким чувством восприняла ты мою голгофу, девочка? Ну, иди… ну, иди сюда!..
– Иван Арсеньич!.. Иван Арсеньич!.. Я так рада… Сергей Иваныч!.. Я так рада!
И крылато подбежала к старику. Взяла его под руку и пошла вместе с ним, как дочь, с слезным сиянием в лице.
– Батя!
Сергей хотел сказать еще какое-то слово отцу (какое – забыл) и протянул ему руку. Но рука не почувствовала опоры и упала: отец с Верочкой отходили от него в толпу.
Старик опять обернулся и посмотрел на Сергея, как чужой, с морщинкой поперек лба.
– Гляди, Сережа, как не нова история: я – некий слепой Эдип, а вот она – моя Антигона…
И засмеялся, далекий, ушедший в другой, непонятный для Сергея мир. Поправив винтовку на плече, Сергей больно сжал зубы. Внутри судорожно оборвалась последняя струна.
На пустыре в седых бурьянах, недалеко от набережной, толпа опять села на узлы и на клочья травы. Обозов уже не было: их отправили к складам исполкома.
На набережной тоже толпился народ: это следом прибежали городские мещанки…
И уже не было истерических криков, рыданий и гомона. Не все ли равно, что будет потом? Дети вскрикивали, прыгали, неудержимо сплетались в игре: ведь так хорошо побегать по зеленой траве, когда солнце выходит из-за гор в утренних дымах, а море голубеет, золотится до горизонта. Только хочется есть… Есть!..
Недалеко пристани, только нет кораблей. Пристани тоже заросли травой. Томление изнуренной толпы так похоже на надежду: вот задымят на блестящей зыби пароходы, вот загрохочут, лебедки, и люди засуетятся, забегают но набережной, опьяненные запахом отплытия.
Глеб угрюмо смотрел на море и в ту сторону, откуда должен прийти с своим отрядом Лухава, с повозками, нагруженными скарбом и семьями рабочих.
…Ночью огненными гирляндами вспыхивали горы, и огни летали там, как горящие птицы. Полк красноармейцев в боевом порядке гулко шагал по мостовой. Бойцы шли в ночные горы, на зловещие зовы вражеских факелов.
Эта толпа сейчас никому не нужна, Бессонная ночь, и эта глупая свалка… Стоило ли тратить энергию на эту орду, чтобы лишний раз ударить ее страхом и выбросить, как навоз, на задворки? Зачем ненужные крики детей и вся эта сумасшедшая паника живых мертвецов? Толпа эта только воняет домашним потом, а этот ее бараний ужас отвратителен до тошноты. Как-то иначе нужно было разворошить эти гнезда. Свой страх эти детишки унесут с собою в будущее, потому что страха дети не забывают никогда.
Полк красноармейцев в боевом порядке унес с собою волнение Глеба. И эта ночь, прыгающая подштанниками, нижними юбками и смердящая спальным бельем, мутила его душу обидой и злобой.
Не в этом дело: дело – в другом. Во что бы то ни стало должен воскреснуть завод. Важно, чтобы корабли оживили пирсы и каботажи и тысячи рабочих трудились в цехах, в порту и на бремсбергах. Но там, в горах, и за горами – пушки, красноармейцы в окопах гремят затворами винтовок. А в полях – пустыня и разбойничьи скопища, голод и голые люди, умирающие на бесплодных черноземах…
Мехова с винтовкой за плечом подошла к Сергею. Хотя Поля провела бессонную ночь, но глаза ее горели утренним блеском.
– Как давно я не переживала таких волнующих минут, Сергей!.. Точно на войне или в дни Октября… Хорошо, удивительно хорошо! Ну, а ты? Почему ты такой тусклый?
И ее слова, звенящие радостным возбуждением, были очень далеки: будто слышал их и будто не слышал. Он ответил невнятно, как во сне:
– У меня болит голова…
– Что с тобой?.. Как сейчас может болеть голова, когда кровь кипит и пенится?.. Мы завтра же выгоним на принудительные работы всю эту мерзоту… Ты слышишь, Сергей?
– Не знаю…
– Как это – не знаю? Что ты говоришь?
Сергей стоял с винтовкой в руках и смотрел на толпу, чужой и замкнутый.
А Мехова пошла от него по бурьяну, торопясь и спотыкаясь. Было это или не было? Поля это подходила к Сергею или другой человек? Может быть, не было никого – показалось…
По шоссе громыхали повозки. Пожитки, дети на пожитках, а сбоку возов шли рабочие с женами, Лухава широкими взмахами ног косил бурьян, и волосы у него метались от быстрого шага.
Поля с пылающим лицом подбежала к Глебу.
Он взмахнул рукою.
– Товарищи-и!.. Стройся!..
Коммунисты разорвали круг и бегом, обгоняя друг друга, запрыгали к Глебу.
– А вы, граждане, забирайте свои манатки!.. Шагайте к новым квартирам! Пожили в хоромах – поживите в лачугах. Там, в предместье, вам покажут, где открытые двери.
Люди, обессиленные, сидели на траве, на узлах и были рыхлы, слепы и глухи. Иван Арсеньич оторвался от толпы и первым пошел по траве вместе с Верочкой, и шли они тихо, в ласковой близости, как будто вышли на обычную утреннюю прогулку. Старик улыбался, взмахивал рукою и говорил с нею оживленно и весело. За ним поднялись и зашагали еще несколько человек с узлами и корзинами, потом – еще и еще… Вдруг все заторопились, забегали и стали разбредаться в разные стороны – и на шоссе, и по бурьяну, и обратно в город…
Лухава подбежал к Глебу и, задыхаясь от утомления, заговорил быстро и гневно:
– Сейчас же в партком вместе с отрядом!.. Сегодня в ночь переходим на казарменное положение. Идет бой за горами… Объединенные силы бело-зеленых… Город стоит под угрозой захвата. Бремсберг испорчен… последние рабочие бежали в лесосек. У красноармейцев на бремсберге – потери.
– Что ты мне заливаешь чертову ерунду!.. Бремсберг?.. Тот, который наш?
– Да, тот самый, который наш… Торопись! Сбор у окружкома.
Глеб взволнованно посмотрел на него, отмахнулся от какой-то своей, поразившей его мысли и побежал к отряду.
XII. СИГНАЛЬНЫЕ ОГНИ
1. На страже
Днем, во время строевых занятий, из-за гор далеким громом рокотало дыхание пушек: там, за дымными хребтами, шел бой. Сводный отряд особого назначения готовился выступить на подкрепление. По ночам он в полном составе нес сторожевую службу по охране города.
Днем город пустыми улицами проваливался в тишину, а ночью умирал во мраке. Уже не горело электричество на заводе, и окна квартир были наглухо закрыты ставнями и занавесками. И только по учреждениям да по улицам обыватели таинственно играли бровями при встречах. Слухи и сплетни летали по городу вместе с вихрями пыли, а ветер разносил неосторожные речи по предгорьям и ущельям, где под каждым кустом и камнем таился невидимый враг.
Часть женской организации во главе с Дашей ушла с санитарным отрядом на позиции, а другая часть, под командой Поли, обслуживала коммунистический отряд в казармах и спешно подготовляла отправку семей рабочих на случай эвакуации.
Днем Глеб несколько раз встречал Полю. Она без устали бегала по профсоюзам, предприятиям, учреждениям и бросала женщин во все концы для постоянной связи, чтобы дело держать на ходу, чтобы в случае приказа эвакуировать несколько тысяч женщин и детей.
Поездные составы под парами стояли у завода, на набережных, в предместьях, готовые к погрузке, и шипение паровозов сплеталось со вздохом далекого грома орудий.
Поля не спала уже двое суток, и глаза ее были немного в горячке, а лицо горело тифозным румянцем.
В этот день она урвала минутку, подбежала к Глебу в казарме и засмеялась сухими губами.
– Вот оно, Глеб, настоящее дело!.. Жили – долбили тезисы о профсоюзах и о новой экономической политике… Крутились на ежедневной серой карусели. Глохли и слепли до одури на заседаниях. Плодили бюрократизм. Выветривались, превращались в профессиональных чиновников. Новая экономическая политика… Однажды я слышала, как один водник – водолаз – сказал: «Это новая политика выдумана башковито: вино и пиво, ресторан – распивочно и на вынос. Это я поддерживаю и великолепно голосую»… Нет, Глеб, этого не будет. Нет!..
Глеб засмеялся, любуясь ею.
– Ты не кипятись, товарищ Мехова. Не пройдет и полгода, как закрутим эту знаменитую новую экономполитику. А твоего водолаза посадим в коммунхоз: пусть плодит там всякие рестораны, а из ресторанов вышибает деньгу.
Поля испуганно выпрямилась, и брови ее вдрогнули от злости.
– Этого не будет никогда!.. Партия не может трактовать вопрос так, как трактуете вы. Не можем мы предать революцию, – это было бы страшнее смерти. Ведь интервенция разбита, блокада – бессмысленная затея. Наша революция зажгла весь мир. Пролетариат всех стран с нами. Реакция бессильна. А разве новая экономполитика – не реакция, не реставрация капитализма? Нет, это чепуха, Глеб.
– Вот тебе раз!.. Какая же это реставрация, если это союз рабочего и крестьянина?
– Как? Значит, чтобы опять были базары? Опять – буржуазия?.. Разве ты хочешь, чтобы ваш завод сдали на концессию капиталистам? Об этом говорили сегодня в исполкоме. И Шрамм будто послал доклад в главцемент. Ты будешь рад этому, да? Такая реакция тебе по душе?
И бледное ее лицо около скул горело румянцем, а лоб и верхняя губа искрились капельками пота.
У Глеба посерело лицо, и, пораженный, он нагнулся к Поле.
– Как, как, товарищ Мехова? Концессия? Какая концессия? Это чтобы рабочие отдали свой завод буржуям?.. Черта с два!.. Я покажу им концессию, сволочам…
– Ага занозило!.. Вот тебе и закрутим новую экопомполитику… Ну-ка, закрути!.. Концессии, рестораны, базары… Кулаки, прожектеры и спекулянты… Может быть, скажешь что-нибудь утешительное про рабкоопы?.. Продналог, кооперация… Может быть, все это нужно… Но только не отступление, Глеб… только не это… только не это!.. Углублять, зажигать всемирный пожар, не бросать завоеванных позиций, а с бою брать новые!.. Вот!..
Она убежала с жаром в глазах, а он, Глеб, стоял взволнованный и думал о том, что говорила Поля.
…В эту ночь Глеб с отрядом стоял в долине, за городом. Все люди были распределены цепью от шоссе – по кривой – до склонов предгорья, а патрули бродили по предместью и будоражили пугливых собак, и по их лаю можно было знать, где шагают патрули.
Глеб и Сергей стояли на опушке леса и следили за факелами в горах.
Вон пламя вспорхнуло рыжей птицей и полетело вверх. Вспыхивали вытянутая рука и плечи человека.
Очень далеко, в ущелье, взметнулся такой же порхающий факел и полетел во тьме падающей звездой.
Выше задрожал и закувыркался третий, потом – еще и еще…
Позади был лес, и он сливался с ночью.
Только деревья рядом, у шоссе, вихрились лохматыми тенями.
…В эту ночь, как и вчера, человек умер от ужаса перед смертью, идущей с гор. И над городом звенит объятая страхом тишина. Город боится по ночам своего шепота и забился в подполье. И в лесу – тишина. Она зыбью плывет из его глубин и пахнет болотом и солодом. И всюду льется, поет шмелиным звоном далекая сказочная капель…
Сергею казалось все призрачным, изменчивым и безграничным. Как культурный человек, он знал ночь при свете электричества, а горы и звездное небо казались такими близкими и понятными, как каменные дома, как бульвары, как пустоты площадей. Днем винтовка не была тяжелой, а теперь она приросла к земле.
Огненная птица упала и забилась в кустах, вспыхнула веером искр и погасла. А в горах и ущельях факелы порхали и близко и далеко.
Глеб сел на траву и равнодушно поглядел туда, где потух факел.
– Его надо поймать, прохвоста… Так и просится на мушку… Садись, Серега!..
– Ведь он совсем близко, Чумалов… Он жжет английский порох. Несомненно, он знает, что мы – здесь, знает и держит себя нахально. Впрочем, мы опоздали, Глеб Иванович: он сделал свое дело. Видишь – потухло. Он не будет рисковать…
Глеб спокойно запалил свою трубку и посматривал на блуждающие созвездия в горах.
– Если бы он не думал, что мы с тобой – дураки и трусы он не стал бы трепаться около нас. Это телеграфист еще поработает, к нашему удовольствию.
Сергей взглянул вдоль шоссе. Оно дымилось пеплом и потухало во тьме. Там, где уже не было видно дороги, черной надгорной тучей громоздилось огромное дерево. И Сергею мерещилось, что в его ветвях вспыхивала спичка и не могла зажечься.
– Всюду – враги, Глеб Иванович. Что удивительного, если они и здесь, вместе с нами?…
Там, за лесом, – вокзал. Но и на вокзале тихо, только ночь пыхтела, как животное, жевала сонную жвачку.
Где-то впереди по шоссе скрипела телега и звенела колесами.
…Все это – только неизбежные эпизоды борьбы. Будущее тоже полно событий: враги еще долго будут злодействовать в стране под разными масками друзей рабочего класса и партии. Борьба с ними будет жестокой и длительной. Но сейчас вот… очень больно, что работа, начатая с таким напряжением и энтузиазмом, сорвана. Разрушен бремсберг, и вагонетки опять валяются среди камней и кустарников, как в те дни, когда он, Глеб, ходил по ржавому мусору с тоскою в душе. Опять стоят дизеля и корпуса цехов – пустые и холодные. Опять – винтовка в руках. Опять, может быть, окопы, переходы, копоть и запах порохового дыма, а не трудового огня.
С его ли силами бороться за организацию трудового фронта, когда все, начиная от машин до гвоздя, разрушено, расхищено, заржавлено, когда нет топлива, нет хлеба, нет транспорта и вагоны громоздятся, на путях горами кладбищ, а у пирсов еще долго не будут дымить корабли… Не прав ли предисполком Бадьин, когда смотрел на него, как на дурака, который сам не знает, за что берется? Выскочка. Головотяп. Пустолом. Еще люди не в состоянии крепко держать в руках малое, еще враг угрожает самому существованию рабочей власти – как же можно строить план воскресения завода? Об этом ли думать сейчас, когда рабочий класс обречен на голодный паек и, обессиленный, не может вынести тяжести рабочего дня? Для чего производство, когда хозяйственная жизнь республики парализована на годы и страна вымирает от голода?..
Опять вспыхнул факел, но был уже дальше и выше. Накалились кусты и стали как живые. Огненные нетопыри залетали по горам. За городом, по туманной мути неба, электрическими вспышками зарниц задрожали разряды.
– Я же тебе говорил, Серёга… Гляди!
– Вот это – совсем хорошо. Такой иллюминации я еще не видел. Выходит, что мы – в сплошном кольце.
– В мешке, дружок. Прыгай в небо!
– В эти ночные часы я думаю, Глеб Иванович, о будущем. Наши дети будут представлять нас великими героями и создадут нас легенды. Даже наши будни и наше голодное вынужденное безделье в производстве, вот это наше с тобой ночное дежурство возведут в степень, как говорят математики. Все это отразится в их воображении как эпоха героических подвигов и титанических свершений. И мы с тобой, маленькие пылинки масс, покажемся им гигантами. Прошлое всегда обобщается и возводится в степень. Потомки не будут помнить наших ошибок, жестокостей, недостатков, слабостей, наших простых человеческих страданий и проклятых вопросов. Они скажут: вот – люди, которые были насыщены силой и не знали преград. Вот – люди, которым суждено было завоевать целый мир. И к нашим могилам будут приходить, как к неугасающим маякам. И когда я думаю об этом, мне немного стыдно и радостно за ту ответственность, которую мы несем перед человечеством… Меня давит будущее, Чумалов: ваше бессмертие – слишком тяжелая ноша.
– История работает, как полагается, Сергей Иванович. Мне сейчас важнее всего – организовать труд.
Вот, думал, пустим завод, – а тут эта бандитская заваруха… Мешают, сволочи: вот что противно…
– Ты думаешь слишком просто, Чумалов: мозги у тебя уложены по-хозяйски, как кирпичи. А у меня мысли – как птицы в клетке.
Ночь зияла глубиной, а мрак вспыхивал зловещими огнями. И эти огни, летающие тревожно, как совы, и электрические разряды зарниц в тучах были таинственно жутки. Близился великий час. Там, за горами, куда перелетали огненные ножи факелов, в узких ущельях гнездится недобитый зверь. Движется он, невидимый, от казачьих станиц, и бородачи, станичные батьки, рвутся сюда ордой, с гиком, с шашками, сверкающими кровью.
Саранчой выползают станицы, и куркульские восстания дымом и кровью заволакивают поля, камыши, предгорья и ковыльные степи.
Горы и леса кишат зверолюдом. Днем враги прячутся в темных зарослях и пещерах или гуляют по городу в масках друзей революции. Они – всюду: и в рядах бойцов, и в советских кабинетах, и в домах мирных, безобидных граждан. Кто может указать их, назвать имена, раздавить их, как гадов? А наступает ночь – они выползают, распыленные мраком, для предательской работы. Вот они зажигают свои сигнальные огни, и огни летят в саранчовые поля, призывно маячат и хохочут совами.
По шоссе, от гор, металлически звенела телега. Четко цокали копыта усталой лошади.
Глеб и Сергей пошли по дороге – навстречу. Все – и земля и лес – проваливалось во тьму, и оттого, что не было твердой опоры глазам, Сергею казалось все призрачным, невещественным, и небо и земля одинаково близкими и бездонными, как пустота. И при каждом шаге пугалось и замирало сердце: вот он сейчас опустит ногу, и вместо накатанной дороги – трясина или черная пропасть…
Ясно видна была лошадь. Морда тускло тлела от вспышек зарниц и огней в горах. На телеге чернели тени. Их много, и воз кажется большим и пухлым.
– Стой!.. Кто такие?
Глеб встал на дороге, перед мордой лошади, держа винтовку наготове.
– Раненые…
– Пароль?
– Какой тебе, черт, пароль?.. Видишь башки в чалмах?
– Как наши дела, товарищи?
– А ты пойди-ка туда, браток, и узнаешь. Засели крысы в норе, а мы жарим… нас – шрапнелью… Ничего – угарно… Зацарапали с полсотни офицерья…
– А как насчет подкрепления? Ждете?
– На кой черт!.. Мы живо их всех перешьем. Потерь у нас убитыми – плевое дело. А раненых – только первая партия. Остальные – в окопах. Мы – сверху, а они – в кубышке… ни туда ни сюда – ни хвостом ни мордой… чистая ступа, ядренцы!
– Ну, молодчаги, ребята! Трогай!