Текст книги "Цемент"
Автор книги: Федор Гладков
сообщить о нарушении
Текущая страница: 16 (всего у книги 18 страниц)
– Забирай круче, братва!.. Даешь Чумалова!.. Гоп!.. Подавай выше… Гоп!..
– Да бросьте вы, черти полосатые!.. Перестаньте, идолы!.. – Глеб смеялся, болтал ногами и руками в воздухе, над головами рабочих, но видно было, что ему приятно, что этот бурный восторг друзей он считает вполне естественным и неизбежным.
Он стал на ноги, стиснутый утомленными товарищами, и сразу же столкнулся с Савчуком.
– Идолова ты душа… Глеб!.. Подавай на полный удар бондарню… Теперь не могу… Бить буду!
Глеб перемигивался с кем-то из рабочих и кому-то показывал кулак.
– Громада!.. Где Громада? Толкай его сюда, ребята… Едем, Громада!..
В совнархоз Глеб не поехал, а слез с линейки у дверей исполкома.
По лестнице на второй этаж он тащил Громаду под мышку, А Громада хрипел, задыхался и таращил глаза от изнурения.
– Ох, какая же ты дохлая курица, Громада! Голова ты садовая! Для похода ты – рваный сапог… Ну, набирайся духу для боя…
– Ты же знаешь, товарищ Чумалов, как я есть в удушливом разе, но всякому спецу покажу сорок очков вперед…
– Овва, горы своротим… Верно!..
И как только лохматый дядя увидел Глеба, отворил дверь еще издали и отодвинулся в сторону вместе со стулом.
Бадьин был не один: у него сидели Шрамм, Чибис и Даша.
Она взглянула па Глеба и ахнула глазами от изумления, и в них широкой волной плеснула тревога и радость. А Глеб увидел в глазах ее не радость – что-то другое, не виданное раньше, глубокое, как вздох.
Бадьин рассеянно взглянул на него исподлобья и опять опустил глаза на стол, на бумаги, которые ворошил волосатыми пальцами: слушал Шрамма.
Чибис сидел, как всегда: не то скучал, отдыхая, не то думал о чем-то своем, что не будет сказано вслух никому.
…Зачем тут Даша? Даша – у Бадьина. Неужели правда – ее загадки и шутки об одной постели в станице? Было это или не было? Почему в глазах у нее – тьма? Глаза ее – сухие, круглые, сожженные жаром, как в лихорадке. Опять душа ее – глубокий колодец, и, как вода в глубоком колодце, она далека для него а недоступна. И впервые он вспомнил в эту минуту слова Моти: не будет у них прежней жизни, не будет одного гнезда.
Он не подошел к ней, а она осталась сидеть в стороне и уже не смотрела на него – была как чужая.
Шрамм говорил глухим голосом:
– …И не моя вина, если были злоупотребления в райлесе. Я выполнял пунктуально инструкции руководящих органов. Почему тогда РКИ не замечала никаких ненормальностей, а теперь нагромоздила в актах целые кучи криминалов? Аппарат нашего совнархоза был до сих пор образцовым, работа проходила блестяще. И вдруг оказывается, что это – не работа, а чуть ли не сплошное уголовное преступление. Я этого не понимаю и требую тщательной и беспристрастной ревизии.
Бадьин холодно посмотрел на него и усмехнулся.
– Ты не понимаешь… Это – ясно, почему ты не понимаешь. Аппарат совнархоза – образцовый, схема выполнена великолепно. И потому, что этот аппарат образцовый, он являлся прекрасной защитой для преступлений. Ты передал всю работу в руки чужого, враждебного нам элемента. Ты не мог видеть из-за твоего образцового аппарата непрерывного грабежа в райлесе, не видел, что рабочие оставались без хлеба, без одежды, без инструментов, что агенты открыто занимались спекуляцией за счет государства. Ты не понимаешь, почему у тебя под носом совершаются мошеннические сделки по захвату народного имущества, как, скажем, недавняя сдача в аренду кожзавода бывшему владельцу. Ты не понимаешь, что в одном из твоих отделов был разработан, например, целый концессионный план насчет цементного завода, чтобы вырвать его из рук государства и передать прежним акционерам. Ты этого не понимаешь, а я вижу в этом тягчайшую экономическую контрреволюцию.
Шрамм оставался в прежнем нечеловеческом напряжении. Только глаза его наливались мутью и голос был в хриплых трещинах от утомления.
– В последнем случае я ног только разделять точку зрения сведущих людей, которые с цифрами в руках доказывали невозможность эксплуатации завода в ближайшие десятилетия. Все материалы по этому вопросу направлены в центр: ставить же этот вопрос на разрешение экосо я не был вправе. Вопрос же о кожзаводе был разрешен в положительном смысле в исполкоме.
Бадьин блеснул широкими зубами и обменялся взглядом о Чибисом.
– Я знаю, как он был разрешен в исполкоме. Там не было известно из твоего доклада о фальшивых цифрах и подставных лицах. Об этом мы поговорим с тобой в другом месте.
Он взял бумагу со стола и быстро пробежал глазами.
– Возьми, товарищ Чумалова. Сейчас же пройди в коммунхоз: пусть сегодня же он отдаст распоряжение об освобождении всех домов и немедленно оборудует их под ясли.
Даша подошла к столу и не взглянула ни на Бадьина, ни на Глеба, а Глеб увидел, что в глазах Бадьина одним коротким мигом вспыхнула пьяная капля. Челюсти Глеба до боли раздавили зубы и тинькнули в ушах.
– Товарищ Бадьин!..
– Ага, наконец-то!.. Где же ты пропадал до сих пор, черт тебя возьми? Ну, докладывай, докладывай, пожалуйста… Ишь как рожу испек: должно быть, здорово жарили…
И дружески улыбался Глебу.
А Глеб стал бок о бок с Громадой перед Бадьиным и угрюмо, с суровой отчужденностью, залпом отбарабанил:
– Товарищ Бадьин, я и член завкома Громада спешно прибыли, чтобы узнать: по чьему распоряжению и на каком основании прекращены работы на заводе? Там – полная дезорганизация и развал. Такого безобразия оставить нельзя. Я бы хотел знать, какая это сволочь развела саботаж и контрреволюцию? Рабочие неспокойны. Такая злостная бесхозяйственность хуже бандитского налета. Вот здесь товарищ Шрамм: пусть он ответит, как мог совнархоз допустить такую уголовщину?
Бадьин опять блеснул зубами в дружеской и странно веселой улыбке.
– Об этом я знаю. Из главцемента получена в совнархозе телеграмма о прекращении работ впредь до выяснения вопроса о целесообразности пуска завода.
– Я знаю, чья это работа, товарищ Бадьин. Но в совнархоз была послана из промбюро строгая директива – принять все меры к организации работ. Там этот вопрос обсуждался, и документы у меня на руках.
Голос у Шрамма был чужой и хриплый.
– Есть промбюро, но есть и главцемент.
Глеб в бешенстве заметался около стола. Щека его дергалась в неудержимой судороге.
– Товарищ прсдисполком, я ставлю вопрос на ребро: так работать нельзя. Пускай Шрамм хоть черта съел, но за такие дела надо дать ему хорошую вздрючку. Это – не шутка, товарищи. Мы еще насчет этого разбоя поговорим… А Шрамм не подходит к рабочему двору. Это – дважды два… Об этом будет доложено окружному комитету. Тут прямая угроза, товарищи, всей нашей хозяйственной политике. Товарищ Бадьин правильно подчеркнул: экономическая контрреволюция… вот! Надо положить этому конец. Дело райлеса – это одна малая болячка. Тут дело похлеще. Надо, товарищи, взять кого следует на аркан. Генерально поднять пыль во всех учреждениях. Довольно валандаться со всей этой белогвардейской шайкой: пора по-настоящему взять ее за жабры. Должен сказать, товарищ Бадьин, что все резолюции экосо и наряды проведены полностью. Завтра рабочие приступают к работам. Мы срываем печати со складов и все берем на учет. И еще заявляю, товарищ Бадьин: мы требуем безоговорочно нового состава заводоуправления. Мы поднимем и Москву, ежели на то пошло.
Он вытащил пачку бумаг и бросил на стол.
– Вот вам все документы. Нас били промбюро, так и мы же бьем этим промбюро.
Лицо у Шрамма было мертвенно-бледно, а глаза тусклы а грязны, как у трупа.
Чибис быстро встал и вышел стремительным шагом, без прежней тяжести в ногах.
Бадьин опять исподлобья взглянул на Шрамма и опять улыбнулся веселой игрой в глазах.
– Ну как, Шрамм? Придется, вероятно, и совнархозу посидеть на одной скамье с райлесом? Картина занятная, поскольку дело принимает крутой оборот.
В коридоре Глеб натолкнулся на Дашу. Она, должно быть, ожидала его. В ее мерцающих глазах дрожал мучительный крик, Она стояла перед ним спокойно, как обычно, и сказала тихо, с надломом:
– Ты вот приехал Глеб, а Нюрочка умерла… Ее уже похоронили, а ты не успел… Сгорела Нюрочка, а тебя не было… Нет больше нашей Нюрочки, Глеб… родной мой!..
В первый момент Глеб почувствовал страшный удар в груди, а потом стало тихо, точно он вдруг оглох. Сразу же похолодело внутри и растаяли ноги, как при падении с высоты. Он не отрывал глаз от Даши и долго не мог выговорить слова.
– Как?.. Да не может же быть!.. Как?.. Нюрочка?.. Да не может же этого быть!.. Даша! Что же это такое?
Даша стояла, опираясь спиной о стену, и Глеб увидел, как она, немая, плакала, задыхаясь и глотая слезы. Они текли по щекам на дрожащий подбородок и падали на грудь. Она не вытирала их и как будто улыбалась от беспомощности и покорности. Рядом, тоже у стены, Громада задыхался от хриплого кашля.
XVI. ПЛЕВЕЛЫ
1. «Пускай сердце у нас будет каменное»
Чистка заводской ячейки назначена была по распубликованному расписанию через неделю, шестнадцатого октября, и Сергей ждал этого дня с прежней думающей улыбкой и не испытывал ни волнения, ни тревоги, ни обычных вопросов, которые мучили его по ночам. Было только одно – удивление перед собою: почему он не забывает ни на миг о дне шестнадцатого октября (помнит о нем даже во сне). Знает, что это некий грозный рубеж в его жизни, – и все же глух душою к этому грядущему событию. Будет ли он исключен или оставлен в партии? Этот вопрос пролетал в мозгу странно легкой волной и потухал. А мозг спокойно, привычно исполнял свою обычную дневную работу и по ночам томился от пережитых впечатлений и неожиданных воспоминаний о былом. Но воспоминания были – как неясные сны: горы и море в солнце, птицы и далекие белопарусники, детские переливы криков, умирающая мать, лукаво улыбающийся отец, который лепетал что-то о стоицизме…
Как обычно, шел Сергей, кудрявый и лысый, с туго набитым портфелем немного сырой, сосредоточенной походкой. Всегда был занят, всегда пунктуально выполнял задания дня. И не было мига, чтобы не помнил о шестнадцатом октября.
Как-то после его доклада о работе политпросвета Жидкий посмотрел на него с ласковой насмешкой и положил ладонь на его пальцы.
– Боишься, Серега? Верно: зададут тебе перцу – держись…
– Почему же? За что? Я не испытываю ничего похожего на боязнь. Это – будто вне меня и меня не касается…
– Ничего, не робей – защитим. Не так страшен черт, как его малюют.
Лухава, который, по обыкновению, сидел на подоконнике, уткнув подбородок в колени, вскинул голову.
– Врешь, Жидкий, ты сам боишься этой чистки. И я боюсь. Ничего не боюсь, а этого боюсь. Очень вероятно, что Сергей будет исключен. Где у тебя сила помешать этому?..
Жидкий раздраженно выпрямился.
– Он не будет исключен. Почему – не ты, не я, а он? По каким признакам? Интеллигент?.. Это – ерунда… Это – не мотив… У нас есть возможности к протесту, если бы это случилось. Работы комиссии идут безобразно – исключают по ничтожным мотивам. За эту неделю исключено уже до сорока процентов ответработников и почти такой же процент рядовых членов. Вот, например, Жук… рабочий… А мотив: склочник и деклассированный элемент…
– Жук?.. Он исключен?..
Сергей вытянулся к Жидкому в изумлении, но сделалось это как-то само собой, и слова Жидкого не трогали его, как что-то далекое и малозначащее.
Лухава необычно спокойно и необычно твердо сказал с официальной небрежностью:
– Комиссия не обязана сообщать тебе факты, и ты не имеешь права вмешиваться в ее работу и критиковать ее методы. Для исключенных есть только один путь – обжалование.
– Пусть так. Но я буду действовать и ни перед чем не остановлюсь. Я дойду до самого ЦКК. Тот, кто чистит, ни черта не понимает в своей работе. Это ведет только к разрушению организации. У нас есть основания к протесту. Я этого дела не оставлю…
Лухава крутнул головой, усмехнулся.
– Осел!.. За это и тебя исключат или переведут, в лучшем случае, на низовую работу.
– Не пугай, сделай милость. Окружком не может быть пассивным зрителем в этом деле. Если мы будем хлопать глазами, нас надо гнать… к черту!..
А в женотделе Поля, похудевшая, с мукой в глазах, не могла удержать судорожной дрожи в руках и лице. Даша сидела поодаль за столом и писала. Она не видела Сергея, не видела Меховой – какое ей дело до того, о чем они будут говорить и волноваться? В последние дни Поля часто видела ее с заплаканными глазами.
Мехова взмахом руки позвала Сергея и указала на стул против себя.
Она отвернулась и вздохнула.
– Сергей, не поможешь ли ты мне разобраться во всем том, что происходит сейчас? Я окончательно обалдела, Даша совсем перестает меня понимать: она стала очень груба и не может говорить со мной, как прежде. Я чувствую, что я буду исключена из партии, Сергей…
Даша молчала – не слышала, что сказала Поля.
Сергей тоже молчал: не знал, что сказать. Хотелось мягко коснуться ее души, а слов, нужных, сердечных, не находил. И о себе хотелось сказать что-то очень простое и очень значительное, и тоже не было нужных и важных слов.
– Я буду говорить то, что вижу и чувствую. Ты понимаешь? И меня исключат… То, что происходит, что совершается… что распинает меня и революцию… я не смогу лгать…
Даша перестала писать и подняла голову.
– А что же такое происходит, товарищ Мехова? Я что-то не возьму в толк… Работа идет в женской организации лучше, и мы научились выступать общим фронтом не хуже мужчин. Что же случилось, товарищ Мехова?
Поля вздрогнула от голоса Даши и быстро вскочила на ноги.
– Как ты смеешь так говорить? Ты не знаешь, что случилось, да?.. Ты не знаешь, что кровь рабочих и красноармейцев… море крови… слышишь? – море крови пролито только для того, чтобы отдать эти площади с невысохшей кровью для базаров и кафешантанов? Чтобы смешать все, все в одну грязную кучу?.. Ты этого не знаешь, да?..
Сергей еще не видел Полю в таком потрясении. Лицо ее стало как у припадочной: оно побледнело, пот липкой росою покрыл лоб и верхнюю губу, а глаза стали сухими и острыми.
Даша опять наклонилась над бумагой и усмехнулась понимающей, снисходительной улыбкой.
– А я думала – что… Так неужто ты, товарищ Мехова, думаешь, что, кроме тебя, все такие дураки и оболтусы?
– Да, да!.. Дураки!.. Предатели!.. Трусы!..
И потом вдруг утихла, жалко улыбнулась Сергею, вскинула ладони к глазам и заплакала.
– Почему я не умерла тогда… в те дни… на улицах Москвы… или в армии?.. Зачем мне было знать эти мучительные позорные дни, дорогие товарищи?
Неудержимой улыбкой задрожало лицо у Сергея, и никак не мог он выдохнуть застрявшего воздуха в легких. Прыгали губы, как чужие, и в глазах растаяли и Поля, и окно, и стены в тягучее волокнистое месиво. Должно быть, устал. Должно быть, не может переносить чужих слез. Должно быть, Поля взяла у него последние силы в ту ночь, когда она ворвалась к нему, убитая страхом.
Даша стояла около Меховой и обнимала ее.
– Поля! Как тебе не стыдно, родная? Ты слезами и припадками хочешь доказать свою силу? Ты – не барышня, а коммунистка. Пускай сердце у нас будет каменное, а не банная мочалка… Ты зашилась, Полюха, – иди домой и успокойся. Можешь на меня положиться: меня хватит еще надолго.
Она возвратилась на свое место и опять заскрипела пером.
Поля растерянно и долго смотрела на Дашу, потом на Сергея и молча села на стул. И необычайно спокойно ответила сквозь зубы:
– Я никуда не пойду. Я пришла работать, – и буду работать до конца.
– Ну да… Я же знаю тебя, Поля: мы ведь с тобой работаем не первый день, моя роднуша…
Даша писала, не поднимая головы, и улыбалась.
2. Чистка
Мехова проходила чистку вместе с Сергеем в заводской ячейке: Сергей – как прикрепленный, а Поля – как пропустившая чистку в своей ячейке по болезни.
Собрание, открыли в клубном зрительном зале: было много народу – навалила беспартийная масса. Коммунисты трудились в передних рядах, а беспартийные – сзади. И оттого, что стены комнаты проваливались зеркалами и из этих провалов напирали новые толпы, а за толпами – новые провалы и новые толпы, – казалось, что люди сбились тысячами. А в зале было только человек полтораста.
Глеб сидел четвертым в комиссии за столом, перед сценой. Люстра в пятьдесят лампочек пламенела бриллиантами висюлек и ожерелий.
Члены комиссии были из других организаций. Двое в солдатских шинелях и картузах. Третий – портовый рабочий, похожий на татарина, партизан. Один из военных был скуластый, смуглый до черноты. Другой – костлявый, с пепельным лицом, и борода веничком. Он постоянно хватал ее тремя пальцами и осторожно доил. Когда он поднимал глаза, то глаз не было видно – они были бесцветны. Все время, когда говорил с вызванным к столу коммунистом, не смотрел на него и будто говорил не с ним, а с кем-то другим. И партбилеты будто не смотрел, а только мял тонкими окоченелыми пальцами.
Сергей услыхал шепот позади:
– Вот шерстобит, идол!.. Загрызет, истинный бо…
И когда костлявый человек назвал Громаду, не понял Сергей: этот ли человек выдавил из себя голос или тот – другой, рядом….
– Товарищ Громада… ваша автобиография?
– Моя ахтобиография такая, товарищ… Как рабочий пролетарий с малых лет, но как нас великолепно экплуатировали капиталисты, дискутировать тут нечего…
А сзади шепот:
– Э-эх, вот так чешет!.. Молодцом, Громада!..
– Когда вступили в партию?
– При советском режиме, так что по учету время – год.
– А почему не вступал раньше?
– А какой шкет идет в объявку мастером преждевременно?.. Вы, товарищ, заводским не были шкетом? Пройдет шкет выволочу в три этажа и так и дале… ну, и научится жарить.
– Я спрашиваю: почему поздно вступил в партию?
– Так я ж и доказываю: как есть наш враг – несознательность… и так и дале… но в Рекапе вступил скоровременно… зря не дискустировал…
– В красно-зеленых не был?
– Быть не был, товарищ, но с горами дело имел. За горами не был, а в горы братву и белых солдат уснащал… и так и дале… Мы с Дашей вместях винты нарезали…
– Значит, в красно-зеленых не был. Предпочитал сидеть дома и ждать погоды…
Громада почуял в вопросах этого костлявого человека опасность. В каждом слове его таилась неприязнь и жалила незаметно и больно. И когда почуял это Громада, осунулся, и в глазах его вспыхнула капелька ненависти. Может быть, заметил это сухопарый, а может быть, надоело ему возиться с Громадой – он поцарапал что-то карандашом на бумажке и отмахнулся от него.
– Можете идти… Кто хочет сделать какое-нибудь заявление насчет товарища Громады?
– Громада?.. Хо, Громада – козырь!.. Громада себя не жалеет… Совсем подыхает, а закручивает активно…
– Следующий… товарищ Савчук!..
Толпа забеспокоилась и зашептала, насторожилась. Савчук, в длинной холщовой блузе без пояса, лохматый, в ободранных штанах, зашлепал босыми ногами, задевая руками и боками за людей, а они с улыбками глядели ему вслед и хватали его за рубаху.
– Тю, скаженная бочара!.. Держи ровнее!..
Савчук стал перед столом угрюмо и не знал, куда деть свои длинные руки.
– Ты меня, товарищ чистильщик, о жизни моей не тревожь…
– Почему? Это – необходимо: на этом основана вся сущность проверки.
– Подлую мою жизнь не тревожь. Нет тебе до нее интересу, ежели я сам заховал ее к черту в зубы. Шабаш!.. Я – бондарь и делаю бочки… Это – вообче… Сейчас не делаю… Еще до бондарного цеха дело не дошло. А запоют пилы – ну, тогда почин будет для новых бочар…
– Вы вот тут пишете, что кое-кого за это время били по башкам и еще будете бить почем зря. Кому это вы били башки и о каких башках вы говорите?
Все напряженно ждали: грохнет Савчук какую-нибудь орясину, не рассчитав удара, и будет потеха и скандал. На лбу и на шее у него надулись жилы, а глаза заиграли смехом и злобой.
– Я их, идоловых душ, громил и буду громить сволочей… Вот тут на скамьях слесаря сидят – и их бил… Они меня дюже нюхали, зажигалыцики… Один стал черт: что в лоб, что по лбу… И тогда, при старом режиме, в ахтанабилях форсу задавали, и сейчас они тем же махом банки ставят нашему брату…
– Кто ставит банки? Партийные и советские товарищи, что ли? Говорите конкретно.
Из передних рядов послышался одинокий голос, разбитый кашлем:
– Да гоните его в шею! Что он голову морочит!..
Зал вздохнул от ропота.
– Говорите точнее, товарищ Савчук. Башки разные бывают: одни надо действительно бить, а другие беречь пуще своей.
Савчук упрямо пробасил.
– Бил и буду бить… И вы мне не указывайте… Хозяев багато, а командирами хоть трамбуй мостовую…
Сухопарый был слеп и глух: он ни разу не взглянул на Савчука и даже будто не слышал и не замечал его.
Глеб чужим голосом оборвал Савчука:
– Ты, друг, оставь хулиганить. Ты не с Мотей воюешь.
Савчук взглянул на Глеба налитыми кровью глазами.
– Замолчь, Глеб!.. Я – не какой-нибудь обормот… Меня крутить нечего… Я – на виду…
Неожиданно закричала женщина откуда-то издали, из-за голов:
– А того не высказывает Савчук, как лакал самогон да своей Мотьке ломал кости каждый день…
– Да все они, мужики, барбосы: бабы туды и сюды – и с горшком, и с мешком, и корми, и молчи, и детей годуй…
Мотя вскочила со своего места и заметалась в проходе.
– А неправда… неправда и неправда!.. Ежели Савчук меня бил, так и я его била… (Хохот). Вы все не стоите Савчуковой подметки…
Люди притихли растерянно и смущенно.
– А где, Мотя, у Савчука подметки?.. Он босиком шагает – гляди…
А Мотя взволнованно огрызалась направо и налево:
– Вы не смеете Савчука… да, да!.. Он, Савчук, лучше вас всех. Не давайся, Савчук!.. Никого не бойся, Савчук!..
Улыбались члены комиссии, улыбнулся неожиданно весело и костлявый.
Поля вздрагивала и ежилась в ознобе. Сидела около Сергея и не отрывала глаз от стола.
Очарованная, смотрела она на костлявого члена комиссии и улыбалась одними губами, а лицо у нее было как у больной – в темных пятнах.
А Сергей волновался от смутной радости. Не все ли равно – в нем ли колыхалась эта радость или она насыщала его из недр этой залитой светом толпы? Пела и младенчески смеялась радость в каждой клеточке тела, и все – и эти люди, и хохочущие шепоты сзади, и люстра в гроздьях огненного винограда – все было необыкновенно ново, полно глубокого смысла и значения. Сознание схватывает только отдельные звуки и жесты или только одну волну общего вздоха, и все так ясно и просто. Это – разорванные миги, и эти миги играют яркой жизнью. А почему эта игра в общем сплетении мигов – огромный и сложный процесс? И сложный процесс – это великая человеческая судьба, и судьба эта – трагедия. Отец говорит иначе. Может быть, отдельный миг поглощает собою целую историю? Может быть, самое важное – не время, а миг, не человечество, а человек?
…Почему уши у Поли кажутся лишними? Они цветут, как лепестки. Когда она дышит, ноздри раздуваются и бледнеют по краям. В горячих каплях крови, разлитых по жилам, – боль и страдание. И в этих каплях крови – весь смысл и разгадка человеческой жизни, вся ее радость и простота.
– Товарищ Сергей Ивагин!
Встал. Шаг, два, три… Остановился. Так просто и тревожно… Говорилось само собою. Слышал свой голос, а видел чужой нос, твердый, как клюв.
– Скажите, тот полковник, который недавно расстрелян, – ваш брат? Вы с ним часто виделись до его расстрела?
– Два раза; один раз у постели умирающей матери, а другой – когда мы вместе с товарищем Чумаловым схватили его как сигнальщика.
– Почему же вы не постарались помочь арестовать его после первого вашего свидания?
– Очевидно, не было повода.
– Почему вы не ушли из города в восемнадцатом году вместе с Красной Армией, а остались у белых? Разве вы были гарантированы от расстрела?
– Нет, какая же гарантия? Я в бегстве не видел особого смысла. И здесь можно было работать.
– Так. Вы тогда ведь не были коммунистом? Ну, тогда понятно.
– Что понятно? Какой смысл в этом вашем «понятно»?
– Товарищ, я не обязан отвечать на вопросы. Мы не устраиваем дискуссий. Вы – свободны.
Сергей не сел на свое место, а пошел между рядами рабочих в глубину зала, и с ним вместе, по бокам и навстречу, шли еще несколько Сергеев, которые смотрели на него пристально, выпученными глазами в красных набухших веках. И словно не по полу он шел, а по зыбкой узкой доске, – и все вниз, вниз… И никак не мог удержать своих ног. И словно не ноги шли, а ползла под ним эта зыбкая доска, и ноги едва успевали переступать по волнующейся ленте. Сотни, бесконечные вороха лиц и шершавых голов в дыму и огненном тумане плывут, громоздятся со всех сторон…
И потом сразу все исчезло, как видение. Здесь, в коридоре, было пусто и вздыхала певучая тишина. Только где-то далеко играли юношеские голоса.
…Комиссия по чистке. Костлявый человек, спокойный в лице и движениях, непроницаемый в мыслях, без улыбки и боли (у него, кажется, нет и морщин на лице)… Были в его власти Громада, Савчук и он, будет и Поля, и Глеб, и Даша – все будут…
Звенели голоса за дверью, звенели клеточки мозга…
И как только он отворил дверь, его ослепили красные пятна знамен и полотен: пылали стены, летали надписи белыми птицами. И всюду – на окнах, в углах – пучки горных цветов.
Ребята – все в трусах, у всех – голые ноги и руки. Девчат можно было узнать по красным повязкам и приподнятым грудям.
Ряды, фигуры, ритмические движения…
– Раз – два – три – четыре…
Переплетались в петлях, в узлах, в сложных звеньях.
– Раз – два – три – четыре…
Сергей смотрел на эту музыку движений, и где-то близко, у самого сердца, волнами билась кровь:
– Раз – два – три – четыре…
…Сергей опять направился в зрительный зал. Он остановился у двери, прислонился к косяку – дальше не мог шагнуть. Столик за ворохами голов и плеч и четыре головы над ним казались недостижимо далекими, и эти головы в зеркалах и множество отраженных люстр были невыносимо ярки и жутки. Поля стояла у стола, маленькая, как девочка, без обычной повязки. Голос её задыхался, рвался, дрожал и кричал от боли:
– …и этого я не могу пережить, потому что не могу понять, не могу найти оправдания… Мы боролись, страдали… Море крови и голод… И вдруг – сразу… воскресло и заулюлюкало… И я не знаю, где кошмар: эти ли годы борьбы, страданий, крови, жертв или этот праздник жирных витрин и пьяных кафе?.. Зачем тогда нужны были горы трупов? Ведь не для того же, чтобы мерзавцы и гады опять пользовались благами жизни – жрали, грабили, улюлюкали?.. Этого я не могу принять и не могу с этим жить… Мы жертвовали собою, умирали, чтобы позорно распять себя… Зачем?
– А вы не находите, товарищ, что эта ваша лирика похожа на то левое ребячество, о котором недавно говорил товарищ Ленин?
Голос костлявого человека был спокоен, строг, без интонаций, и от этого вскрики Меховой были похожи на рыдание, А толпа горбатых спин и пыльных затылков кряхтела, лезла вперед и будоражилась.
– Вы – завженотделом, руководите организацией женщин, а говорите перед рабочими и теми же женщинами несообразные вещи. Это никуда не годится, товарищ.
Издали было видно, как дрожали губы у Поли и глаза лучились слезами. И как только она пошла по рядам пьяным шагом без цели и необходимости идти, люди смотрели на нее угрюмо и провожали долго, не отрывая от нее взгляда.
– Кто имеет заявление насчет товарища Меховой?
И вся толпа сразу охнула, загалдела, замахала руками.
– Какого черта!.. Почему зря!.. Верно!..
– А я бы подчеркнул, товарищи комиссия, как кучерявая есть недоносок… как мы не доросли еще насчет коммунизма… а гнать надо наипаче бабенок… барышнешек тоже…
И когда отхлынула волна криков и осели спины и затылки, Сергей увидел Глеба, который стоял за столом и пристально смотрел на костлявого члена комиссии. Он порывался что-то сказать, шевелил губами и челюстями, но член комиссии не поднимал головы и был неподвижен.
Даша стояла впереди, перед столом, и пристально, напряженно провожала Мехову испуганными страдальческими глазами. Потом она протянула руку Глебу и встретила острый, призывный взгляд его, кричащий о помощи.
– Товарищи, – слово… Так нельзя поступать…
Сергей вышел вслед за Полей в коридор и не слышал, что говорила Даша. Поля быстро, неустойчивой походкой пошла к выходной двери, и голова ее, отброшенная назад, моталась на плечах, как у слепой. Он робко позвал се, и голос его глухо охнул в ночной пустоте коридора. Она не оглянулась и с разбегу всем телом упала на тяжелую дверь.
Сергей опять встал в дверях залы и впервые услышал громкий, молодой вскрик костлявого человека:
– Вот это я понимаю… Вот это – член партии!.. Это – настоящий работник и партиец. Наша партия может гордиться такими товарищами. Идите, товарищ Чумалова… Желаю вам всего хорошего.
И Сергей увидел, как костлявый встал со стула и потряс руку Даши.