355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Федор Гладков » Лихая година » Текст книги (страница 13)
Лихая година
  • Текст добавлен: 6 октября 2016, 21:38

Текст книги "Лихая година"


Автор книги: Федор Гладков



сообщить о нарушении

Текущая страница: 13 (всего у книги 25 страниц)

XX

Поп пришёл в школу на другой же день после приезда. Лукич, издавна по–собачьи служивший ключовскому попу, распахнул дверь в класс и с восторженно–слёзной улыбкой и ужасом воскликнул по–бабьи:

– Батюшка к нам жалует!.. Батюшка! Пастырь наш благословенный!.. К ручке все, к ручке, к целсванью!..

Елена Григорьевна с мягкой строгостью оборвала его:

– Ну и пусть идёт… Что же в этом особенного? А в класс врываться самовольно я ведь тебе запретила, Лукич.

– Да ведь батюшка… священник, чай…

Он опрометью, по–стариковски юрко, беспамятно, как шальной, побежал обратно, оставив дверь открытой настежь.

Поп, еысокий, уверенно–властный, в фиолетовой рясе, с серебряным крестом на груди, вошёл в класс, приглаживая ладонью волосы на голове. Мы дружно встали при его появлении, а Елена Григорьевна пошла ему навстречу, потухшая, холодно–почтительная.

Он перекрестил учительницу и сунул руку к её лицу. Она смутилась, очень покраснела и как‑то неловко приложилась губами к его руке, которая показалась мне большой и тяжёлой.

– Ну, здорово, дети!

Он опять вскинул руку и широко перекрестил нас:

– Благословляю вас во имя отца и сына и святого духа. По воле божьей я послан сюда как пастырь, чтобы собрать воедино всех овец, которые отбились от стада.

Он, как хозяин и владыка, прошёл вперёд, оттолкнув учительницу в сторону, и, пытливо вглядываясь в нас, вдруг строго приказал:

– Сядьте, православные, а поморцы стойте!

Перед классной доской, на чёрном её квадрате, поп казался угрожающе зловещим. Ключовский поп в сравнении с ним был добродушным толстяком – приезжал к нам на уроки закона божия всегда навеселе и совсем не интересовался, кто из нас – поморец, кто – церковник.

Но вот новый поп, отец Иван, сразу заполнил всю комнату. Свет в ней помутнел и стал густым и тяжёлым, а Елена Григорьевна отошла к своему столику и, туго натянув за концы пуховый платок на груди, словно защищаясь от попа, насторожённо поглядывала на него и, бледная, оцепеневшая, думала о чём‑то – вероятно, о том, как достойно держать себя с ним, чтобы защитить нас от его самовластия и самой не ударить лицом в грязь.

Елена Григорьевна, сдерживая волнение, очень тихо и ласково разрешила нам сесть. А поп важно и плавно прошёлся перед нами от столика учительницы до двери и обратно, поглаживая рясу на животе, и вцепился пухлыми пальцами в серебряный крест на груди.

– Я, дети мои, с младых лет, с юности и до мужества утопал во мраке заблуждения, как червь в болотной тине, пребывая в поморском расколе. Но явился мне во сне пресветлый ангел и коснулся огненным перстом моего лба. И я мгновенно прозрел, объятый пламенем. Вот этот свет я принёс и в вашу тьму, чтобы исцелить слепоту ваших родителей, а в души ваши вложить истинный талант познания.

Слова его лились тоже плавно, бархатно, вдохновенно. Он был похож своим пастырским красноречием на Митрия Стоднева, погубившего и брата своего и правдоискателя МикиТушку, и уж одно это пробуждало у меня тревогу и неприязнь к попу.

Он взбудоражил всё село: через старосту нарядил две подводы и вместе с Лукичом пошёл в епитрахили из конца в конец, из избы в избу с крестом в руке и после молитвы приказывал:

– Несите на подводу яичек, мучки, пшенца… Такой побор будет во имя господа и пресвятой пречистой богородицы.

Он заходил без разбору и к мирским и к поморцам и строго велел старообрядцам целовать крест. Но они противились и отказывались от целования креста и от новой повинности. Он молча крестился на иконы двуперстием и уходил из избы с улыбчивыми морщинками вокруг глаз. А на другой день к поморцам подъезжала подвода, и Гришка Шустов с двумя десятскими приказывал отпирать амбаришки, елозил по клетям и забирал яйца. Тех же упрямых мужиков, которые не подчинялись приказу сотского, запирали в жигулёвке. А по праздникам, во время службы в церкви, поп Иван произносил красноречивые обличительные проповеди против поморцев и натравлял на них молящихся. В селе качались свары и вражда.

Чтобы не попасть в жигулёвку, отец злобно отрывал от своих запасов то, что требовал поп, но к кресту не подходил. Поп кротко, как добрый пастырь, улыбался морщинками на висках и говорил с сожалением:

– А тебя, Василий, твои единоверцы сильно ненавидят. Ты им – поперёк горла: на стороне был, обмирщился. И соблазн вносишь – других смущаешь из села бежать.

Отец бледнел и хрипло оправдывался:

– Мне самому до себя, а до других мне дела нет. Всяк по–своему с ума сходит.

– Я тоже не одобряю твоего поведения, Василий. Смущать народ негоже. Говорят, ты с деньгами из Астрахани вернулся, а деньги эти нечистым путём добыл. Блюди, как бы и парнишку до безбожных дел не довёл. Говорят, он у вас вынуждает старух да солдаток за своё грамотейство на всякую мзду – яички там, маслице и всякую всячину… С малых лет до чего он дойдёт по этой дорожке? Ты бы, Василий, с семьёй‑то от греха к церкви присоединился: она защитит тебя от всякого зла и напастей. В ней – вся сила: она и казнит и милует. А схизма эта поморская – вне закона, как тать. За тобой и другие пойдут ко спасению.

Я впервые слышал попа в домашнем разговоре. Он стоял у нас в избушке большой, под самый потолок, в длинной рясе, на которой лежала шёлковая чёрная борода, а бороду окаймляла серебряная цепь с серебряным крестом.

Отец стоял перед ним маленький и тусклый, словно покрытый пылью, но не сгибался, не робел, а, скосив голову к плечу и судорожно задирая брови на лоб, смотрел злыми глазами мимо попа и с занозой в голосе отвечал:

– Мы, батюшка, живём, как нам совесть велит. А тебе бы собирать людские пересуды не к лицу. Получил с меня христа ради ни за что от моих трудов – и довольно. А честь мою чернить тебе грешно и парнишку обижать по сану твоему не пристало. Чем он тебе досадил?

Такой смелости я совсем не ждал от него: должно быть, злоба и ненависть к непрошенному гостю и вымогателю довели его до бешенства, и он уже не владел собою. Мать смотрела на попа с гневным изумлением, и я впервые заметил, что она довольна поведением отца.

Поп широко перекрестился на иконы, сделал низкий поклон и смиренно сказал:

– Бог тебя простит за гордыню и пренебрежение к духовному отцу. Но ежели случится с тобою какая‑нибудь поруха по воле божьей, приходи ко мне, и я облегчу твой душевный недуг.

– Добрый путь, батюшка. Я не был отступником и никогда им не буду.

Поп сверкнул глазами и важно пошагал к двери, опираясь на длинную трость.

Каждый день он в широкой своей рясе, в чёрной шляпе медленно и спесиво, как хозяин, проходил по улицам села, с тростью в руке, и с хитрой улыбочкой соглядатая присматривался и принюхивался к избам. Старики и старухи вставали с завалин и низко кланялись ему. Он важно подходил к ним, крестил их, взмахивая рукавом, а они протягивали к нему ладони ковшичком, ловили его руку и истово целовали её. И всегда он участливо беседовал с ними об их хозяйстве, о семье, интересовался их здоровьем и призывал на них божью благодать. Но тут же, как будто сочувствуя им, вздыхал и соболезновал:

– А вон Паруша‑то на вас злобится: гуляла она раньше по улице, как власть имущая, и все её почитали, когда церковь в запустении была и поморцы вас невидимо в пленении держали. Настоятель‑то их Митрий Стоднев ещё и сейчас гнетёт вас кабалой. А она, Паруша‑то, верная его духовная сотрапезница, гордыню свою под видом праведности и милосердия перед вами держала. А сейчас вот я ей поперёк горла встал.

Так он однажды натравил на Парушу давнишнюю её подругу – соседку Орину, «мирскую», – высохшую, темнолицую от трудной жизни.

– Как пастырь, я скорблю от всяких ваших наветов друг на друга, семьи на семью. Вот говорят, что кто‑то из вашей семьи снопы у Паруши на гумне ворует. Калякают прихожане, что Терентий грозится вилами кого‑то из вас проколоть. Вот грех‑то какой!

– Да чего это ты, батюшка, небыль творишь? —отмахивались от него старик и старуха. – Чай, мы с Парушиными век в добром согласии жили.

– Простодушные вы люди, – сокрушался поп Иван. – А вот не Парушины ли тайком, по–воровски, пожарными насосами да бочками пользовались, чтобы поливать свои полосы? На старости лет Паруша‑то и на сходе людей к самоуправству подбивала, на грех наводила. И сейчас вот коварством православных и меня с ними бесчестит. Вы и не догадываетесь, а они, кулугуры-то, сейчас вредить православным будут всяким поношением: воры, мол, – снопы крадут, а там, мол, норовят и избу поджечь. Ну, да бог нам поможет, а я не оставлю вас.

Он, как апостол, благословлял их и уходил дальше, обременённый заботами о своих пасомых.

А в этой избе вспыхнула тревога: кричали бабы, орали мужики, а старуха Орина, гневная, пошла к Паруше. После взаимных поклонов по обычаю и учтивых расспросов о здоровье, о благополучии старуха, как будто между прочим, спросила со скорбной обидой, когда это и кто видел, что у Паруши кто‑то из Орининой семьи снопы воровал и как это у Терентия совести хватило грозить её семье вилами…

Паруша всплеснула могучими руками и с изумлением пристально всмотрелась в лицо соседки.

– Спаси, господи, и помилуй! Да какой это негодяй тебе в уши‑то надул, Оринушка? Ведь вот я верой и правдой дружбу с тобой вела с самой молодости и не слушала никаких изветов. И в уме у меня никогда не было и не будет пойти к тебе с камнем за пазухой, с назолой в сердце. Ведь вот рази я поверю поклёпам‑то на вас? Я падогом от них отмахиваюсь и души своей замутить никому не дам. Содружье наше сохраню до гробовой доски.

– Батюшки, светы!.. – пугалась Орина. – Это какие поклёпы‑то, Парушенька?

– Да как же… Попался мне на улице ваш долгогривый да и начал крестить меня издали. И пыхтит, и качается весь, и скорбит: Орина‑то со стариком чего поведали… Крест целовали и молили храм по ночам охранять – будто мы хотим храм поджечь.

Орина затряслась от рыданий и закликала:

– Господи! Парушенька!.. И в мыслях‑то не было… не верь – душеньки своей не убью…

– Знаю, Ориша. Не убивайся! Тычу я ему пальцем в грудной крест–от и стыжу его: который ты раз Христа распинаешь, поп? Лжу‑то зачем на добрых людей возводишь? С Ориной да с семьёй её мы век, как родные, жили. Не богу служишь – демону. А сама – грудью на него. Знаю, мол, на какое зло идёшь: грех да свары сеешь, до убойства людей хочешь довести, ради маммоны да антихриста.

Орина в отчаянии каялась:

– Прости меня, христа ради, Парушенька! Чего я наделала‑то, легковерная!.. Жизнь нашу, подруженька, осрамила…

– Не то ещё будет, Орина. Не раз ещё он нам душу замутит – не ручайся. Он только лжой и злом живёт, отступник. Вишь, поборами, да хищением, да наговорами зачал приход свой к спасенью вести! И бродит и вынюхивает, как волк перед стадом…

Хитроумный поп стал сбивать около себя и приучать самых обездоленных мужиков. В дни поборов он заходил к какому‑нибудь нищему и голодному бедолаге, приказывал Лукичу принести с воза яиц, пшена или гороха и с кротким участием говорил:

– Вот этот дар господь посылает тебе, чадо, ради спасения души. Не ропщи, молись, в грехах кайся. Исповедуйся у меня в церкви, кто смущает душу твою. По воле божьей помогать тебе буду и телесно и духовно.

Мужик падал перед ним на колени. А поп, как добрый пастырь, наставлял его быть смиренным и послушным праведному слову священника. Так он сумел в короткое время привязать к себе не одного бедняка. Этих мужиков он ловко натравлял на поморцев и на соседей, настроенных «крамольно».

Но однажды он напоролся на крикливый бабий скандал. Переходя от избы к избе, он в день побора зашёл к Исаевой бабе, которая со своей подругой, бабой Гордея, очень бедствовала. Исай и Гордей сидели ещё в остроге. Эта беда теснее связала женщин. Обе они с детишками стали жить в одной избе и делили между собою каждую крошку. Хоть и ослабели они от голодухи и прибаливали, но ни у кого из шабров ничего не просили и не унижались перед мироедами. А когда ходили в город, на свидание с мужьями, уносили с собою последние холсты, которые когда‑то выткали на своих станах. Из города они приносили и по краюхе хлеба и по полумешку муки. Сначала поп не заходил с молитвой в эти избы «крамольников», а в церкви обличал бунтарей и смутьянов в тяжких грехах против властей предержащих, в грабежах, в своеволии, в зависти к богатым и в лености неимущих. Кара господня постигает всех таких грешников, но кающихся и исповедующихся в грехах бог в милосердии своём прощает и награждает сторицей. А бабы обоих «крамольников» – Марфа и Фросинья – после этих поповских обличений перестали ходить в церковь и охалили «долгогривого» всякими словами. Тогда поп решил, должно быть, покорить их своей добротой и незлопамятностью. Во время очередного побора он в епитрахили вошёл в избу к Марфе и Фросинье вместе с Лукичом, пропел молитву и после креста велел Лукичу выложить на стол яички, полведра гороху и совок муки, воркуя о даре владычицы. Неожиданно обе бабы взбесились и заорали во всё горло одна другой голосистей:

– Тащи назад, Лукич! Мы – не нищие, чужого добра нам не надо. Не подкидывай нам, батюшка, того, что у других отнял, у таких же голодных, как мы. Ишь, чем прельстить задумал! У нас совесть есть, а у тебя нет. Убирайся отсюда подобру–поздорову!

Они не дали Лукичу даже к столу подойти с милостыней и чуть не вытолкали его за дверь. Уж на что поп был опытен в тёмных делах и в знании людских слабостей, но и он растерялся от этого внезапного отпора. Деревенские бабы обычно лизали ему руки и гнули перед ним спину в три погибели, а тут вдруг оглушили его две лядащие, обездоленные бабёнки… Он попытался укротить их словом божьим и притворным своим смирением, но бабы ещё злее набросились на него. Он не стерпел такого поношения – стал обличать их в нечестии, в оскорблении его сана, в крамоле. За такое их неслыханное кощунство он пригрозил им отлучением от церкви, если они не покаются, и потребует от старосты наказать их – запереть в жигулёвке. А бабы и ум потеряли – выбежали вслед за ним на улицу, и их надсадные крики сквозь плач и визг детишек разносились по всей деревне. Выбежали соседи и издали глазели на этот невиданный скандал. Фросинья и Марфа – обе худущие, почерневшие – наперебой кидались на попа, клеймили его, как пса и обиралу, который тащит у бессчастных людей последние крошки, и орали на зевак, что они бесчувственные свиньи и трусы – не хлопочут за мужиков, которые страдают за всё село, которые не жалели себя, чтобы спасти от смерти народ…

Это происшествие долго обсуждали в селе. Одни бранили баб за неуважение к батюшке, другие смеялись и хвалили их за смелость. Но скандал этот был всё‑таки на руку попу: свара и разлад среди мужиков и баб доходили до уличных драк. А поп подогревал вражду и проповедями и благочестивыми беседами по избам. И всю эту деревенскую междоусобицу сваливал на злобу и лукавство раскольников.

XXI

Мы с Кузярём сразу почувствовали в попе Иване зловещего человека. Лукич благоговел перед ним, как перед грозным святым, – в первые дни он распахивал дверь в класс настежь и в ужасе шептал:

– Батюшка шествует… Встречайте!..

Хотя учительница и запрещала ему открывать дверь и тревожить учеников, он никак не мог утерпеть, чтобы не возвестить о приближении попа, как о необыкновенном событии: тощенький, жёлтый, с реденькой седой бородёнкой, он сгибался, трепетал, как грешник, ожидающий страшного суда, и таял от набожного восторга. Елена Григорьевна уже не могла вести урока: она мгновенно блёкла, замыкалась в себе и становилась странно чужой в нервной насторожённости и враждебном ожидании. А отец Иван не считался с расписанием: он приходил в школу внезапно, обычно во время урока, как властитель, крестил широким взмахом руки толпу стоящих ребятишек и, не обращая внимания на Елену Григорьевну, кротким и поющим баском приказывал:

– Читай молитву, дежурный!

Но учительница однажды не выдержала и, бледная от возмущения, пошла ему навстречу. Она лицом к лицу остановилась перед ним у самого порога и сказала строго и учтиво:

– Я очень прошу вас, батюшка, не прерывать моих уроков. У вас есть свой час по расписанию – им и пользуйтесь.

Но он властно отстранил её рукою и молча прошёл к столику, с застывшей своей пастырской улыбочкой.

И вдруг Лукич перестал распахивать дверь и предупреждать о приходе попа. После смелого её отпора отец Иван стал приходить в свой час. Но мы пронюхали, что он входил в прихожую крадучись, садился на табуретку у самой двери и подслушивал, что делается в классе.

Лукич был старик добрый и по–бабьи ласковый. Одинокий, весь какой‑то ветхий, одетый в домотканное, носивший и летом и зимой смешную серую войлочную шляпу плошкой, каких уже никто давно не носил, он по-своему любил детишек. Когда они в перемену выбегали в прихожую или на улицу, он кричал на них визгливым бабьим голоском, совестил их и называл «окаянными нёслухами». Но в его голосе и благолепном лице не было ни злости, ни строптивости. Покрикивая, чтобы утихомирить детишек, он улыбался, и по бесцветным глазкам его видно было, что он любовался нами. А с Еленой Григорьевной говорил нежно, любовно, сострадательно.

Однажды, когда он в сарайчике рубил дрова, мы с Кузярём и Миколькой подошли к нему и сразу растревожили его своими упреками.

– Дедушка Лукич, – вкрадчиво и грустно спросил его Миколька, – аль тебе не жаль учительницу‑то?

– Чего ты мелешь, окаянный? – рассердился Лукич, но сейчас же скорбно и душевно проговорил: – Девчонка‑то какая радошная!.. Одна… на чужой стороне… И приветить‑то её некому… – И опять крикнул визгливо: —Вы её, окаянные, не обиждайте. Легко ли ей с вами, арбешниками, такую епитемью нести!..

Но Миколька с угрюмой обидой упрекнул его:

– Да ты сам её батюшке в обиду даёшь.

– Не то что в обиду – на съеденье! – горячо подхватил Кузярь. – Он вон какой самоуправный, а она – маленькая!

Лукич был так потрясён, что бросил топор и бессильно сел на чурбак.

– Ушибли вы меня, окаянные… Душенька зашлась… – плаксиво забормотал он. – Это я‑то?.. Как же это, ребятишки?.. Её‑то? Да ведь… чай, он—батюшка: сила‑то какая!.. С наперсным крестом, у алтаря… Благодать на нём…

Я не утерпел и съехидничал:

– Ежели благодать на нём, значит не грех ему и учительницу мытарить? Он её, как собачонку, шпыняет. Как же она будет нас учить‑то?

Лукич окрысился:

– Ну, вы оба с Кузяришкой – кулугуры… да и молокососы… Рази гоже батюшку не почитать?

– А ежели он давит учительницу да житья ей не даёт?

Кузярь злорадно поддел Лукича:

– Хоть дедушка Лукич и толкует, что Елену Григорьевну приветить надо, а сам вместе с батюшкой терзает её.

Лукич так обиделся и разгневался, что вскочил с чурбака и весь затрясся от оскорбления. Дряблое лицо его сморщилось, и он запричитал надсадно:

– Да ты чего это, опёнок, озорнйчаешь‑то? Вот возьму да все виски тебе и выдеру, оглашенный… Ишь, как развольничались, демонята!.. Не тебе, кукиш, баять, не мне слушать: я её, учительницу‑то, всяко заслоню и от чижолой руки, и от злого глаза, и от недобрых ушей.

Миколька сердито оттолкнул Кузяря в сторону.

– Погоди ты, щипок! Дедушка Лукич на старости лет души не убьёт. Он только сан почитает. А мой старик не зря говорит: «Сан, бывает, и дураку и супостату дан». Мы с дедушкой‑то Лукичом содружно Елену Григорьевну заслоним. Он нас и на разум наставит.

Хитрая и притворно–вкрадчивая речь Микольки успокоила и растрогала Лукича. Должно быть, поп и его, покорливого и услужливого старика, успел обидеть. Мы знали, что он стал распоряжаться им, как своим батраком: заставлял его работать по двору, посылал с мирскими подводами за поборами, ездить за дровами, чистить картошку в кухне, рубить и солить капусту и огурцы и даже мыть полы в дому. Сварливая, пучеглазая попадья горласто кричала на него, помыкала им, но не давала ему и куска хлеба.

Не успел поп прожить у нас и месяца, а во дворе у него уже было голов пятнадцать овец и ягнят, две коровы, которых ему привели с барского двора, и пара лошадей: одну из них пожертвовал ему Сергей Ивагин, а другую – Максим Сусин. Закудахтали куры, захрюкала свинья. Появился плетёный тарантас, и Аукич часто ездил с попом за кучера.

Мужики трунили меж собою:

– Мало было своих мироедов – давай долгополого. Так нам, дуракам, и надо. Спасенье‑то даром не даётся: и плати, и корми, и на себе в рай вези. Хошь не хошь, а вынимай грош. На службе‑то божьей доп без чертей не обходится.

Так поп Иван быстро и глубоко пустил корни в нашем селе; и с длинным посохом ходил он по луке около своего дома и церкви, по улицам, медленно и величаво, как новый хозяин в своём поместье.

Для того, чтобы отвадить попа от подслушивания, мы однажды с Кузярём отпросились выйти из класса «до ветру». С Лукичом мы договорились, чтобы он давал нам знать о приходе попа возгласом: «Господи, воззвах к тебе, услыши мя». Елена Григорьевна занималась с младшим отделением, а мы на грифельных досках решали задачи. Когда в прихожей глухо завыл Лукич, мы подождали немного, делая вид, что прилежно бьёмся над трудной задачей. Кузярь толкнул меня коленкой, встал и отпросился выйти. Вместе с ним встал и я. Елена Григорьевна удивлённо и пытливо посмотрела на нас, потом на дверь и кивнула головой. Миколька удержал Кузяря за рукав рубахи и прошептал с усмешкой заговорщика:

– Глядите, не влопайтесь! А ежели нарвётесь, дурачками притворитесь.

Кузярь ухмыльнулся и озорно подмигнул ему. Он пошёл впереди меня на цыпочках, чтобы не мешать заниматься Елене Григорьевне, но я уже знал, почему он подкрадывается к двери. Мне было и смешно и немного страшновато: задуманная нами проделка была очень рискованной. Как решено, мы оба брякнулись в дверь, и она с большой силой вырвалась из косяка. Кузярь сейчас же сдержал её за скобу, и мы увидели, как поп схватился за голову и вскочил с табуретки.

Кузярь с лукавыми искорками в глазах захныкал:

– Прости, христа ради, батюшка! Чай, мы не знали, что ты перед дверью сидишь. Ежели бы знатьё, я первый бы отлепил дверь‑то, как пушинку.

– На колени! – свирепо прорычал поп, выкатывая яростные глаза. Он рванулся к нам и хотел схватить нас за уши, но мы отскочили от него в разные стороны. Лукич стоял поодаль с батюшкиной шляпой в руках и держал её, как икону.

– Ах вы, окаянные! Ах вы, арбешники!.. Батюшке-то какую вереду причинили!..

В этот момент выбежала Елена Григорьевна и с сердитым лицом спросила:

– Что случилось? В чём дело?

Поп опомнился, поправил обеими руками волосы и принял властную позу. На скуле у него вздулся багровый рубец.

– Вы распустили своих сорванцов, учительница. Почему они во время урока вырываются у вас из класса? И вот полюбуйтесь…

И он ткнул пальцем в повреждённую скулу.

Но Елена Григорьевна, красная от волнения, затворила дверь в класс и странно низким голосом, твёрдо, без робости сказала, смотря мимо попа:

– Но за что же вы хотите наказать этих ребят? Они не виноваты.

– То есть как не виноваты? —изумился поп, сбитый с толку независимым тоном Елены Григорьевны, и опять ткнул пальцем в скулу. – А это вам не доказательство? Кто же, по–вашему, виноват—может быть, я сам?

У Елены Григорьевны дрогнул и прошился ямочками подбородок от сдержанной улыбки.

– Я полагаю, батюшка, что вы были неосторожны – сели слишком близко к двери. А дверь каждую минуту может отворяться: могу выйти я, могу послать кого‑нибудь из учеников взять что‑нибудь из шкафа… – Она вдруг засмеялась, и лицо её задорно вспыхнуло. – Но вот я распахиваю дверь и так же вот ушибаю вас, – неужели вы и меня поставили бы на колени? Кроме того, вы пришли не в свой час. Никто из нас не думал, что вы сидите вплотную у двери и в такой неудобной позе.

Поп был так поражён словами Елены Григорьевны, что у него задрожала борода и рука судорожно хваталась за крест.

– Значит, вы лишаете меня права переступать порог школы и карать негодников? – с угрожающей кротостью проговорил он. – Как же вы мне, священнику, смеете противоречить и выражать дерзости! Вы порочите мой сан перед этими раскольничьими выродками и перед этим старым дураком.

Он вдруг освирепел, вырвал свою шляпу из рук Лукича и прикрикнул на него:

– Нечего тебе здесь бездельничать. Иди‑ка лошадей вычисти!

Елену Григорьевну словно подстёгивало каждое слово попа: она как будто вырастала перед нами и расцветала смелостью и уверенностью в своей силе и правоте, и впервые я увидел её спокойной, холодной и бесстрашной.

– Никто у вас вашего права, батюшка, не отнимает. Но у вас есть свои часы. И нехорошо детей называть негодяями и выродками, а старика Лукича – дураком. Сан же свой вы сами унижаете. Весь этот шум не мы учинили. Ребятишки тут ни при чём, если вы неудачно место себе выбрали.

Мы никак не ожидали, что окажемся под защитой Елены Григорьевны. Поп следил за учительницей и, должно быть, хотел поймать её, если услышит какие‑нибудь «вольные речи». И мы решили самостоятельно оградить её от беды – попа оглушить дверью, а самим разыграть невинных детишек, которые убиты ужасом перед неожиданной порухой с попом. Приготовились мы и к самому худшему: за эту нашу проделку учительница могла разгневаться и наказать нас, но зато мы спасли её от поповского капкана. Кроме того, мы возненавидели попа за его злые насмешки и издёвки над нами, «кулугурами». Он называл нас «поганцами», «псятами», «окаянными», «оглашенными» и заставлял стоять за партами целый урок за то, что мы не крестимся во время классной молитвы, мучил нас своими кляузными вопросами о каких-то «догматах». Вопросы эти мы не понимали и глупо молчали, а он обличал нас в какой‑то неведомой ереси и науськивал на нас мирских ребятишек.

– Вы – дети верного стада христова, а они вот, поганцы, как псята, зубами на вас щёлкают и готовы, окаянцы, загрызть вас, чистых ягняток. А мы сокрушим зубы грешников.

Но мы, окаянцы и псята, на переменах играли с чистыми ягнятами и забывали о злых словах попа, которые сеяли вражду между нами. Мы были огорошены смелой отповедью Елены Григорьевны: она не только не допустила поставить нас на колени, а сама обличила попа в подлости. И мы наслаждались, поглядывая на её лицо, вспыхивающее от негодующей улыбочки, и на растерянный лик попа, не ожидавшего доблестного отпора этой небоязливой девушки. Но особенно мы мстительно ликовали, любуясь багровой шишкой на его скуле.

Он напялил шляпу и широко зашагал к выходу с бешеной угрозой:

– Этого я, учительница, оставить не могу. Вы смуту сеете, противитесь моей борьбе с неверными и развращаете школьников.

Но Елена Григорьевна никак не встревожилась, а проводила его длинную фигуру в хламиде непотухающей насмешливой улыбкой. И только по дороге домой, когда мы, как обычно, провожали её, она строговато пожурила нас:

– Предупреждаю вас, Федя и Ваня, чтобы этого больше не повторялось.

Мы горячо оправдывались:

– А зачем он повадился подслушивать? Чай, мы не для озорства скулу‑то ему расшибли: он охотился за вами да и нас, как кутят, травит. А сейчас он перестанет коварствовать.

– Ну, уж я как‑нибудь отобьюсь, а вы свои проделки оставьте.

Мы забожились, что вольничать не будем: довольно и того, что сделали. Я только предложил держать дверь в класс отворенной, чтобы поп уже не смел войти в прихожую не в своё время. Кузярю так понравилась моя мысль, что он даже взвыл от восторга, а Елена Григорьевна весело рассмеялась.

– Ах вы, потешники милые!

С этих пор дверь в класс оставалась открытой, и даже Лукич во время занятий пропадал или в сарае или у попа во дворе.

Но Елена Григорьевна старалась незаметно освободить его из поповской кабалы: во время занятий она посылала его то в Ключи, к барыне Ермолаевой за книжками, то с записочкой на барский двор – к Антону Макарычу, то отправляла к себе на квартиру, где он отсиживался до конца уроков, а потом до вечера возился в школе. И на крики попа или попадьи ответа не было.

Однажды поп с притворным смирением спросил учительницу, вглядываясь в неё с пытливым подозрением:

– Где же пропадает этот бездельник Лукич? У меня по хозяйству работы невпроворот.

Елена Григорьевна удивилась и озадаченно дёрнула плечиками.

– Вот как! А я и не знала, батюшка, что Лукич служит у вас работником. В этом случае мне придётся просить назначить в школу сторожа.

Поп высокомерно распорядился:

– Этот старик—при церкви: он в моей воле. А в школе он приватно, но школа неотделима от церкви, она под моим пастырским наблюдением. Распоряжаться стариком без моего ведома вы не вольны.

Елена Григорьевна усмехнулась, и в глазах её блеснул игривый задор.

– А может быть, и я тоже в вашей воле и под вашим наблюдением? Но ведь наша школа – земская, а не церковно–приходская. Наблюдает над нею инспектор народных училищ.

– Не забывайте, милая: я – пастырь. А в этом селе, где много раскольников, я имею благословение вязать и решать. И я не потерплю никакого свободомыслия.

Елена Григорьевна шутила:

– Значит, вы, батюшка, вольны и душой моей распоряжаться, как распоряжаетесь Лукичом, своим бесплатным слугой? Не тяжкий ли крест вы взяли на себя? Насчёт меня вы ошибаетесь, отец: я – не овечка. Закабалить свою душу я никому, даже вам, не позволю.

Поп засмеялся, показав из‑за бороды крупные зубы, но этот его смех был похож на оскал большого и страшного пса.

– Ну, со мной вам, девочка, советую не иметь брани.

Елена Григорьевна вышла с колокольчиком на крыльцо. На звонок ворвалась в прихожую и повалила в класс густая, тоже звонкая толпа ребятни.

Так началась между учительницей и попом невидимая борьба, в которую невольно вовлечены были и мы, «старшаки».


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю