Текст книги "Лихая година"
Автор книги: Федор Гладков
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 25 страниц)
XVI
С этого дня началась новая полоса моей жизни. Это была пора неожиданных открытий, незабываемых радостей, гнетущих невзгод и очень сложных для моих лет душевных потрясений. Но память об этих годах дорога для меня, потому что это было время моего роста – время трудной борьбы за жизнь, за право быть человеком. И не раз в эти годы я был на вершок от гибели, а спасали меня не только счастливые случайности, но и мечта о грядущих светлых днях.
В нашем селе в эти тяжёлые дни голода, холерного поветрия и горячек появились уже бесстрашные люди, как студент Антон, а среди мужиков – Тихон Кувыркин, Олёха, крашенинник Костя и Исай с Гордеем. И словно земля выбросила из своих истощённых недр невиданные раньше призывные и гневные листки, как пророческие обличения богачей и бар.
Эти листки тогда обнаружили и мы с Кузярём и Миколькой и прочитали их с замиранием сердца. Мы побежали к Тихону и сунули ему свою находку. Он не удивился, только улыбнулся и сказал многозначительно:
– Ну вот, ребятишки, и земля заговорила. Я такие листки да книжки уж знаю.
Староста Пантелей да сотский бегали по селу из избы в избу, шарили по углам, обливались потом, но никаких листков и книжек не нашли. Поморцы с давних пор научились скрывать от начальства свои заветные реликвии, и никакие ищейки не могли их найти. С давних пор между поморцами и мирскими было общее согласие – стоять друг за друга и дурачить начальство. Так спрятаны были иконы и книги из моленной, так же ни у кого не найдено было ни зерна, ни муки во время облавы, когда нагрянул земский начальник и исправник с полицией. Долгие годы гонений на поморцев приучили их к скрытности и тайности в своей борьбе с полицией. Слушая благочестивые разговоры и беседы на «стояниях», я понимал их просто, без всяких душеспасительных иносказаний: чтобы сохранить от разгрома свой «толк», свою общину, свою крестьянскую цельность и обезоружить «игёмонов» – помещиков, полицию и попов, надо крепко держаться друг за друга, стоять «сойнмом» – сплочённо, не предавать своих братьев, – быть немым перед властями и господами и не бояться никаких терзаний, как не боялись деды и прадеды. Поморцы принимали в свою среду всякого, кто уважал их твёрдость в содружестве и исполнял их обычаи.
Эта «крестьянская вера», вера бедняков и вечно обездоленных, была близка большинству мужиков, и гонимые беспоповцы, которых начальство и попы считали врагами церкви и полицейского правопорядка, вызывали сочувствие к себе и почтительное удивление перед их стойкостью. И все в деревне преклонялись перед стариком Микитушкой, который пострадал за мужицкую правду, и вспоминали о нём как о подвижнике, а себя упрекали за слабость и за отступничество от своего вожака в последний час.
Но в этом году деревня стала как будто другой. Мужики уже не разбегались от начальства, а враждебно молчали. Они никого не выдали из вожаков, и когда Тихона, Олёху и Исая урядники хотели распластать на земле для порки, а те не дались и стали драться, вся толпа словно с цепи сорвалась – смяла и урядников и станового. И не мужики бежали, а полиция уже удирала от них, спасая свою шкуру. Озлобила и сплотила мужиков и голодуха и холод, растревожили их и «подмётные листки», которыми зачитывались все, кто даже разбирал печатные строки по складам. Возможно, что люди много передумали за этот год после неудачи с самовольной запашкой барской земли и ареста Микитушки и Петруши. Ведь даже в тот страшный день, когда ночью схватили и Тихона, и Исая с Гордеем, и Олёху с Костей и, избитых до полусмерти, связанных, отправили в стан, а с десяток мужиков пороли на луке, у пожарной, – никто не каялся, не оговаривал соседей, а только выл и стонал под розгами.
Вот с какими душевными потрясениями и пережитыми ужасами начал я свою жизнь в школе.
В первое утро прибежали в училище охотники – набралось их не больше десятка. Это были подростки старше меня. Среди них были и Миколька с Сёмой, который очень похудел после горячки. Пришёл и Шустёнок, надутый, чванный, с колючей улыбочкой в прищуренных глазках.
Елена Григорьевна явилась в школу в том же платье и кофте, но в белом полушалке, повязанном по–деревенски.
В классе она записала всех на бумагу, заставила прочитать каждого по книжке и вызывала к доске – написать несколько слов. Сёма попал в первое отделение – к неграмотным, и я видел, что ему было обидно и совестно сидеть одному, большому, с малышами. Мы четверо – я, Кузярь, Миколька и Шустёнок – попали во второе отделение. Для старшего отделения никого не было. Хотя мы читали и писали хорошо, но ни арифметики, ни грамматики не знали.
Сначала Шустёнок сидел в общей куче, а потом, когда нас разделили по группам, он нелюдимо забрался на заднюю парту и, словно нарочно, раз за разом дохал простудным кашлем. Он кособоко поднялся и с ухмылкой стал клевать носом то одно, то другое своё плечо. Это было смешно, и все повизгивали от хохота. Даже Сёма, измученный болезнью, заливался смехом. Учительница удивленно спросила Шустёнка, что с ним происходит, но он не ответил, а только искоса взглянул на неё одним глазом и отвёл его в сторону. Миколька повернулся к нему и с серьёзным видом пояснил:
– У Шустова язык‑то – в кармане. Он там таится – людей боится: ябедник.
Все засмеялись опять, но Елена Григорьевна недовольно сдвинула брови и осадила Микольку:
– Не балагурь, Николай! Надо уважать место и товарищей.
Она подошла к Шустёнку, но он отпрянул от неё в самый угол.
– Не замай! —хрипло промычал он.
Елена Григорьевна покраснела и вернулась к своему столику. Она задумчиво и строго оглядела всех и заговорила с нами, как со взрослыми. Она внушала нам, что ученье в школе—это тоже работа, но работа не в одиночку, а общая, многолюдная, дружная, как на сенокосе или на гумне, или как на «помочи». А для того, чтобы эта работа – ученье – была спорой, успешной и радостной, необходим порядок, общее согласие, тишина, как это бывает в хороших больших семьях. В семье есть отец, мать, их слушаются, им попусту не перечат: они опытны, много прожили и пережили и знают, как надо вести хозяйство и как мудро воспитывать детей. Школа – это тоже семья. Она должна быть крепкой и слаженной, и старшая в этой семье – учительница. Ученики должны слушать её и подчиняться, как матери. Она наставляет только на добро, учит читать, писать и считать, чтобы в жизни быть разумными и сильными.
Однажды утром подлетел к школе вороной рысак с вытянутой атласной шеей, как на картинке. На блестящем чёрном тарантасе сидел ключовский барин – Михайло Сергеич Ермолаев, а рядом с ним – обрюзглый поп в шляпе и фиолетовой рлсе. Михайло Сергеич спрыгнул легко и, высокий, подвижной, с тёмной бородкой клинышком и длинным галчиным носом, широкими шагами подошёл к Елене Григорьевне с доброй улыбкой и приветливо снял измятую шляпу.
– Здравствуйте, милая девушка! Как устроились? Огляделись немножко?
Елена Григорьевна покраснела и сдержанно и учтиво ответила:
– Но ведь мне не привыкать стать, Михаил Сергеич.
К попу по–стариковски подбежал Лукич и протянул ему руки, сложенные вместе горсточкой.
– Ну, помогай мне вывалиться из колымаги, старик. Потом благословлю.
Лукич что‑то бормотал ему бабьим голоском. Поп действительно не слез с тарантаса, а вывалился, опираясь пухлыми руками о плечи Лукича.
Михайло Сергеич поглядел на нашу ребячью толпу и ласково пробасил:
– Здорово, ребятишки! Вот и школа у вас. Учитесь прилежно.
Он повернулся к попу и запросто распорядился:
– Проходите, батюшка! Сейчас же начнём освящение. Приглашайте нас, молодая хозяюшка!
Учительница смущённо и с поклоном проговорила:
– Милости просим, Михаил Сергеич! Пожалуйте, батюшка!
Поп жирно прорычал:
– Лукич, разжигай кадило!
Он тяжело поднялся на крылечко и скрылся за дверью.
За ним легко вбежал Ермолаев и с крыльца опять оглядел ребятишек.
– Вводите своих питомцев, Елена Григорьевна! А вы, дети, входите по порядку, по двое, чинно–благородно.
Он показал из‑под усов жёлтые зубы, и глаза у него стали свежими и молодыми.
– Люблю этих маленьких мужичков! Труженики, умники, с природной смёткой.
Учительница смело ответила:
– Потому и умники, Михаил Сергеич, что с ранних лет живут в труде. А это лето было для них тяжёлым испытанием: и неурожай, и холера, и потеря близких, и полное разорение, и обиды… Эти подростки и размышляют не по–детски.
Михаил Сергеич внимательно, с пристальным любопытством всмотрелся в неё, и над переносьем у него прорезались кверху две морщины.
– Да, да… Печальные события, которые даром не проходят… Так–с!.. Ведите детвору, Елена Григорьевна!
Он по–барски кивнул головой и перешагнул порог в коридорчик.
В школу явилось уже человек двадцать, половина – из поморских домов. Во время молебна никто из них – конечно, и мы с Кузярём и Сёмой – не крестились и не кланялись, а стояли столбом. Барин Ермолаев стоял позади попа, сбоку у окна, и подпевал ему глухим басом, выпячивая кадык:
– Го–осподи, поми–илу–уй!
А поп в епитрахили играл кадилом, а иногда взмахивал им, и синий пахучий дымок вился колечками и клубочками, поднимаясь к потолку.
Лукич подкрадывался к нам и со злым ужасом в выцветших глазах шипел:
– Молитесь, окаянные! Кулугуры беспутные! Он, батюшка‑то, башки вам свернёт, святотатцы!
Но мы стояли истово, неподвижно, как чучела. Учительница подошла к старику и что‑то прошептала с упрёком.
Вошли староста Пантелей и сотский. Они по–хозяйски пробрались вперёд, а Пантелей даже оттолкнул Елену Григорьевну назад.
Поп сказал непонятное строгое напутствие, а потом начал разбрызгивать кистью из лошадиного хвоста воду и на нас и на парты. Потом он помахал нам крестом и протянул его Ермолаеву. Барин приложился к нему губами, поцеловала крест и учительница, а затем один за другим стали подходить ребятишки. Но мы, беспоповцы, попрежнему стояли, как истуканы, и теснились позади всех, у самой двери.
– А вы там чего торчите, шелудивые? —с добродушной строгостью крикнул поп. —Кулугуры, что ли? Ну, бог с вами, еретики!
Михаил Сергеич повернулся к нам и, улыбаясь в усы и в бородку клинышком, глухим ласковым баском поздравил нас со школой и проговорил какие‑то скучные, чужие слова.
Миколька с Сёмой, как большие, стыдливо выглядывали из‑за косяков двери, словно пришли со стороны. Шустёнок выскочил из толпы учеников и прилепился к отцу. Он часто оборачивался к нам и нахально ухмылялся: я, мол, за тятяшкой‑то, как за каменной горой.
Поп снял епитрахиль, поправил обеими руками свои бабьи волосы и с почтительной улыбочкой поклонился Ермолаеву.
– Великое деяние совершили вы, Михаил Сергеич: вот и ещё школку открыли – зажгли светильник во тьме, и тьма его не объят. Свет христов просвещает всех—даже раскольников. А тьма здесь и трясина болотная – многолетние. И вы жезлом просвещения ударили по твердыне тьмы – и брызнул источник живой воды.
Ермолаев рассеянно выслушал попа, оглядывая классную комнату, и почему‑то торопливо пригласил его:
– Ну, поехали, батюшка!
Он подошёл к учительнице и пожал ей руку.
– Желаю вам успеха в вашей плодотворной работе, Елена Григорьевна. Милости прошу посещать нас. Всегда будем рады вас видеть. Если будете нуждаться в моей помощи, прошу не стесняться.
Елена Григорьевна неробко улыбнулась и поблагодарила его. Ермолаев прошёл мимо старосты с сотским и даже не взглянул на них.
Михаила Сергеевича Ермолаева и свои и окрестные мужики считали справедливым человеком. Говорили, что ни кабалы, ни отработок у него в хозяйстве не было, что беднякам он помогал и семенами на очень льготных условиях и запашкой своими лошадьми их полосок, а в своём имении держал сторонних рабочих. Наш барин, Измайлов, хоть и дружил с ним, но, не стесняясь своей дворни, ругал его за то, что он валандается с мужиками, держится с ними запанибрата, мирволит лентяям и пьяницам, устраивает школы и больницы в волостных сёлах, а главное– подрывает дворянское хозяйство и сеет смуту среди мужиков. А смута потрясла и нашу деревню, когда Ермолаев продал часть своей земли, примыкающей к нашим угодьям, своим мужикам по сходной цене с рассрочкой выплаты долга на десять лет. Наши мужики ещё не забыли сделку Измайлова за их счёт с мироедом Стодневым и решили предъявить Измайлову требование уступить им землю у Красного Мара, которую у него через крестьянский банк пожелало купить даниловское общество. Но Даниловка – село большое и богатое: там много было торгашей, барышников, которые держали в своих руках ткачих, решётников, шорников, ложкарей и токарей. Наши мужики не захотели новой кабалы: крестьянский банк как будто давал большие льготы, но по их расчёту выходило, что банк хоть называется крестьянским, но был ещё более беспощадным живодёром, чем помещик. Это были те же выкупные платежи, которые наложены были на крестьян при выходе их на «волю». Повторилась та же история, какая была с продажей земли Стодневу. А когда мужики заявили, что они хотели бы купить землю по той же цене и на тех же условиях, как и ключовское общество, Измайлов заорал и затопал на них ногами.
Так наши мужики и остались ни при чём.
XVII
Сначала ребятишек было мало: отшибал от школы давнишний страх перед учением у малограмотных стариков, которые вбивали буквы в память детишек жгутом из утиральника или чересседельником. А в семьях не только у поморцев, но и в мирских к светской школе отношение было недоверчивое, хмурое, скнтское: учение привыкли связывать со словом божиим, душеспасительным подвигом, а попросту – с истязанием. Не всякий мог пройти это испытание, выдерживали только способные к грамоте или с детских лет приученные к благочестивому смирению, а норовистые неслухи отбивались от такой пытки и предпочитали оставаться неграмотными.
Когда же ребятишки разбегались из школы по домам и, захлёбываясь, рассказывали, как в школе вольготно да гоже, да какая учительница ласковая и для каждого находит милое слово, а с малышами вместе грамоту по звукам запела и заставила их с чёрной доски палочки да оники в тетради списывать, – в школу день ото дня прибегали парнишки. Несмело и стыдливо пришли и девчонки. Недели через две ни одного пустого места на партах уже не было. В нашем отделении прибавилось только два человека: сынишка барского садовника – Гараська, худенький, бледненький, но вертлявый всезнайка, похожий по разговору на барчат, и, к моему изумлению, Петька–кузнец. Он вошёл в класс вместе с Еленой Григорьевной хоть и стеснительно, но с обычной деловой серьёзностью, как большой.
Елена Григорьевна приветливо ободрила его:
– Не смущайся, Петя: видишь, здесь всё свои, всех знаешь.
Петька ответил рассудительно:
– Чай, я не в дремучем лесу.
Никто на эти его слова не усмехнулся, все чувствовали к нему уважение.
Только Гараська не сдержался по своей живости и с весёлым блеском в жизнерадостных глазах пошутил:
– Мужичок – с ноготок, а слова – как дрова.
Петька сидел за партой с достоинством разумного труженика, которому непристойно огрызаться на озорные глупости бездельников. Он даже и ухом не повёл на дерзость Гараськи. Мы с Кузярём толкнули друг друга локтями и переглянулись. У Кузяря блеснули в глазах злые огоньки.
Отнеслись мы к Гараське по–разному: мне он понравился и чистоплотностью, и недеревенской смелостью, и голубыми весёлыми глазами, которые пристально смотрели на нас с дружелюбной доверчивостью. А Кузярь косился на него враждебно: он не терпел никого, кто приходил с барского двора. Только уважительно и не по характеру робко держался с Антоном Макарычем, который посещал его больную мать.
– Ты не тявкай, барбосик! – озорно крикнул он Гараське. – Тут тебе не барская дворня.
Елена Григорьевна погрозила Кузярю пальчиком и с укором покачала головой, но глаза её лукаво улыбались.
– Я не барбосик!.. – с обидой воскликнул Гараська и покраснел от возмущения. – Сам‑то чего лаешься? Мы в школе‑то все ровня.
А Кузярь неожиданно заявил с серьёзным видом:
– Ныне же подерёмся на кулачках! На язык ты гораздый, а вот в поединке какой – кулаки расскажут.
Елена Григорьевна встревожилась.
– Вот этого не надо, Ваня. Дружба требует рукопожатия, а не драки.
Но все ребятишки взбудоражились, а девчонки жались друг к дружке и по–бабьи ворчали на Кузяря и Гараську.
Елена Григорьевна рассадила наше отделение по–новому: Микольку, как большого, водворила на заднюю парту, Петьку с Гараськой поместила за нами, а Шустёнок опять оказался один на парте перед Миколькой и позади Петьки с Гараськой. Я оглядывался на Петьку и видел только его сосредоточенное, деловое лицо и ожидающе–пристальный взгляд на учительницу. Это был прежний Петька – работяга–разумник, который был старше себя, хозяин над собой, и я удивлялся, когда и у кого он смог научиться читать и писать: ведь он по горло был занят работой по дому, в кузнице, а этим летом на него обрушились такие беды, которые раздавили бы и мужика. Значит, он не один год корпел над азбукой, над книжкой, над бумагой, на которой старательно и упорно выводил буквы и выписывал слова. Кто же помогал ему? У кого он перенял умение владеть пёрышком? Какая у него должна быть воля и терпение, чтобы не пасть духом, не надорваться, не потерять своей ребячьей бодрости! Я знал только одно, что такой труженик, как Потап, всё время держал Петьку при себе, приучал его к труду и свою любовь к работе незаметно передавал ему с добродушием хорошего человека. Я вспомнил, как в позапрошлую зиму Петька равнодушно отвечал на моё хвастовство, что я умею читать: на что ему в кузнице и в хозяйстве азбучка? Отец и без грамоты на всю округу искусник. И мне стало смешно: Гараська верно угадал его характер хитрого мужичка–коротышки, который таит про себя свои мысли и поступки и не упустит ничего для своей пользы.
Елена Григорьевна словно играла с ребятишками. Она переходила от одного отделения к другому: позанимается с малышами, даст им самостоятельную работу – разные палочки да оники писать – и подходит к нам. И каждый раз в простую задачу или в примеры вносила что‑то неожиданно новое, увлекательное. Но стоило кому-нибудь из перваков завозиться или заскучать, она подходила к малышам:
– Встаньте, дети! Сядьте! Опять встаньте!
И начинала вместе с ними вскидывать руки вверх и в стороны. Детишки веселели, улыбались, словно пробуждались от дремоты.
Возвращалась она к нам с улыбкой в синих глазах, оглядываясь на малышей, словно ей ещё хотелось поиграть с ними. Но около нас она, не погашая улыбки, задавала вопросы и слушала наши ответы. Первым вскидывал руку Кузярь и с торжествующим блеском в глазах нетерпеливо тянулся к ней. За ним с обычной усмешечкой себе на уме поднимал руку Миколька. Как рослый парень, он только подавал знак, что готов говорить, если учительнице охота потолковать с ним. Редко поднимали руки и Петька с Шустёнком. Петька был несловоохотлив и на вопросы отвечал без вызова, когда не соглашался с кем‑нибудь из учеников. А Шустёнок только смотрел исподлобья маленькими, прижатыми к носу глазишками и сопел, наклоняясь над партой. Весёлым живчиком вёл себя Гараська.
Одна из таких поразивших меня бесед навсегда осталась в памяти: спор разгорелся до конца урока и продолжался всю перемену и в прихожей.
– Вот мы, ребята, прочли и разобрали стихи о дожде, который золотом падает с неба, и золото будет собрано тучным зерном, которым заполнятся амбары. Старики говорят, что это было в давние времена, а теперь вот замаяли неурожаи. Но ведь земля‑то та же и люди те же, а почему такие перемены?
Елена Григорьевна обратилась к Микольке. Он вышел из‑за парты и вкрадчиво сказал:
– Да ведь год на год не приходится. Иной год бог посылает дождик круглое лето, а то вот, как летось аль нынче, – сушь да гарь. Старики‑то всегда толкуют, что в былое время всё лучше было. Поговори с ними – они скажут, что и люди были раньше в два роста, а в плечах – косая сажень.
Кузярь фыркал, подпрыгивал, злился и обжигал Микольку глазами.
– Это что же? Старики‑то, по–твсгму, небыль да дурь плетут? Дубина!
– Ваня, не груби! —одёрнула его Елена Григорьевна. – Надо приучаться выслушивать товарища, а потом уж возражать.
– А чего он дурачком прикидывается? —ещё сильнее разгорячился Кузярь. – Старики‑то правду говорят: наше место в лесах было, вся речка пряталась в зелени, полноводная была, а по берегам родники гремели – издали слыхать было. А с каменных обрывов вода, как стекло, падала. Земля‑то досыту водой напитывалась. Вот и урожаи были. А сейчас что? Везде голо, глина да песок, родники высыхают, да и речка – не речка, а лягушиная лунка.
– Это барская плотина её запрудила, – поправил его Петька, но Кузярь и на него окрысился:
– Чай, вода‑то там через гауз идёт: лишки‑то никакая плотина не удержит.
Миколька не обиделся, он сморщился и защурил глаза от молчаливого смеха. Сел он как будто безучастно, но исподтишка возражал Кузярю кроткими вопросиками, как несмышлёныш:
– А куда же, Ваня, лес‑то делся?
– Вырубили – вот куда. И не мужики вырубили, хоть лес‑то по речке нашинский был, а бары. Покойник тятька говорил, что это вскорости после воли было. Нагнал барин дворовых с топорами да пилами, а мужики на них – с косами да вилами. Драка‑то бывало до убийства доходила из года в год. Наши мужики в суд подавали, да суд‑то судил мужиков за разбой.
Из отделения перваков Сёма вдруг выпалил:
– Правду‑то мужик за пазухой носит, а кривда жиреет да по свету гуляет.
Эту поговорку я сам не раз слышал от мужиков. Только Сёма её продумал да прочувствовал вместе с дедушкой и бабушкой.
Елена Григорьевна слушала очень внимательно и не останавливала Кузяря: она даже подошла к нему и всматривалась в него с изумлением.
– А потом, откуда урожай‑то будет? —совсем уже разгорячился Кузярь. – На душевом клине не разгонишься: земля‑то не отдыхает – всё рожь да рожь. Она и под паром не бывает, а округ нас – глазом не окинешь, и всё барская земля да мироедова…
Он неожиданно засмеялся.
– Золото, золото падает с неба… Только золото собираем не мы, а бары да кулаки, вроде Стоднева да Ивагина. Стихи‑то эти тоже барин написал про себя да про барчат.
Я настойчиво дёргал вниз рукав Кузяря, но Иванка отбрыкивался. Я шепнул ему сердито:
– Кто за нами сидит—забыл? Шустёнок только и ловит, как бы поддеть нас с тобой.
Елена Григорьевна тоже с тревогой оборвала разговор:
– Итак, разберёмся, ребята, в чём старики правы и почему повторяются неурожаи. Ваня верно сказал: речки и родники высыхают оттого, что во многих местах вырубаются леса. А леса охраняют воду. Волга лет сто назад была глубока и широка, потому что текла в густых лесах, а теперь леса вырубили, и она обмелела. Конечно, при малоземелье, при переделах, при плохом удобрении да при посеве одним и тем же зерном поля истощаются. Тут уж и дождик мало помогает. Только имейте в виду, ребята, мы не вольны разбираться в законах и ещё малы годами, чтобы осуждать порядки. Мы вольны читать только то, что в книжке напечатано.
И тут нас всех ошарашил Шустёнок – испорченным от давнишней простуды голосом он просипел:
– То‑то и есть. А Кузярь с Федькой – кулугуры. Они только средь бунтарей и мызгали. Тятяша уж давно нарокчается на съезжей их отпороть.
В классе сразу все обмерли, даже малыши обернулись в нашу сторону и со страхом прижались друг к дружке.
Кузярь разъярённо обернулся к Шустёнку.
– Руки коротки!
Елена Григорьевна впервые рассердилась.
– Ваня Шустов, я запрещаю тебе запугивать товарищей. Ты – ученик, а не сотский. Ты ещё ребёнок! А в школе ты должен с нами жить в мире и согласии и заслужить любовь и доверие товарищей. Иначе у нас будет ученье не в ученье. Если ты хочешь учиться, дорожи дружбой учеников, а будешь кляузничать – самому будет невтерпёж. А ты, Ваня, – так же строго предупредила она Кузяря, – не говори, чего не спрашивают. Не тебе рассуждать о вещах, о которых ты не имеешь понятия.
После уроков мы обычно гурьбой провожали Елену Григорьевну до самой её квартиры. Сёма отставал от нас у своей избы. Он обиженно ворчал на меня:
– Надо, чай, баушку‑то Анну наведывать. Она глаза проглядела на вашу избу‑то: тоскует об тебе. А отец с матерью и думать об нас забыли. Приходи, я тебе кой-чего покажу – обневедаешься.
Школа не интересовала его, и он чувствовал в ней себя чужаком. Он занят был только своим делом – корпел над какой‑то выдумкой. Его тянуло в свою норку – в выход, где у него было что‑то вроде мастерской, а чтение, письмо и арифметика не увлекали его.
В нашей жизни вспыхнул жар–цвет – живое счастье, которое ослепило нас и заиграло в душе неугасимой радостью, похожей на чудесную песню. Я переживал волнующую сказку наяву. Невольно вспоминалась былина об Иване Буяныче, об удивительных подводных чертогах, о призрачно–лёгкой деве Моряне. И в эти мгновения я верил, что сказки есть и в нашей жизни, что счастье всегда теплится в душе, как свечка, и витает над человеком, как ангел–хранитель, но не такой, о каком говорила бабушка Анна, а похожий на трепетную касаточку и на весеннее солнышко.
Кузярь посветлел, горячие его глаза преданно смотрели на учительницу, и в них таяло озлоблённое и мстительное ожесточение. Он, как и я, готов был не отходить от неё ни днём, ни ночью и охранять её, не жалея жизни.; А Миколька стал серьёзным, задумчивым и как‑то издали любовался ею, словно боялся оскорбить её своей деревенской нескладностью.
В низинке, в вётлах, Елена Григорьевна останавливалась и почему‑то вздыхала.
– Как здесь хорошо! Пахнет осенними вётлами и речкой.
Я тоже любил это место: весь крутой склон горы был густо покрыт зарослями колючего тёрна и заплетён непроходимыми кистями ежевики, а внизу, между вётлами, росли молодые осинки, дубки и черёмуха. Слева, под обрывчиком, рокотала по камням речка. Оттуда пахло голубой глиной. Эта глина, вязкая, маслянистая, длинным пластом лежала под чёрным перегноем и рухляком, спускалась к воде. Мы, ребятишки, брали эту нежную глину, как густое тесто, и лепили лошадок, коровок и кукол. От горьковатого запаха вётел и пряного аромата глины в дни прохладной осени становилось на душе спокойно, благостно и почему‑то грустно. Хотелось дышать всей грудью, молчать и ни о чём не думать.
Мы ходили провожать Елену Григорьевну только этой дорогой: она была безлюдна, а к колодцу за водой бабы приходили только по утрам и вечерам. Для нас эта дорога была полна чудесных открытий, похожих на волшебные сказки.
Каждый день Елена Григорьевна раскрывала перед нами удивительные тайны, которые до этих дней были для нас только обычными обрывами, буераками, высокими взлётами крутых взгорьев заречья, на гребнях которых тянулся длинный ряд изб с глухими дворами, крытыми соломой. Всё это было близким и понятным – всё это было нашим родным местом, нашим селом, где мы знали каждый камешек, каждую колдобину, каждый гремучий родничок и каждую тропочку. И вдруг оказалось, что всё это живёт своей скрытой, огромной, необъятной жизнью в бесконечных веках. Мне и раньше мерещилось по ночам, под звёздами, в жуткой тишине, что земля – живая, что она дышит и смотрит в звёздную бездну так же, как я, и так же ей страшно этой таинственной ночной тишины.
Поразительно было, откуда наша учительница знает, что скрыто в земле и как земля жила в прошлые времена.
Вот эти наши горы и эту низину в обрывах, оказывается, выгрызла и вымыла наша маленькая речушка. Она добралась до могил невообразимо древних веков и выкопала для нашего ребячьего развлечения эти сугробики рассыпчатого песка. А «громовые стрелы» – «чёртовы пальцы» – вовсе не стрелы и вовсе не пальцы демонов, а хвостики каких‑то морских уродцев. Значит, здесь у нас бушевало такое безбрежное море, как Каспий. В какие‑то далёкие времена здесь росли дремучие леса, но вот хлынуло на них море–океан, и они захлебнулись в пучине. Занесло их илом, извёсткой и всякими солями. А над ними плавали всякие рыбы и эти уродцы. Елена Григорьевна очень интересно и увлекательно рассказывала нам, как деревья превращались в камень, а потом, когда речка вымыла их, стали они раскалываться звонкими плитками, белыми, как снег. Эти каменные пни выходили наружу в мокрых прибрежных осыпях на том крутом берегу, и ребятишки приносили их в школу целыми кусками. Но когда же и как родился человек? Елена Григорьевна загадочно улыбалась и обещающе отговаривалась:
– Вот подождите, поучитесь, будете читать разные умные книги – и многое узнаете.
И я видел по её глазам, что ей известно и это событие, но почему‑то она не хотела раскрыть нам свою тайну.
Петька был как будто равнодушен к рассказам учительницы: он рассеянно смотрел на вётлы, заложив руки за спину, и слушал галок.