355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Федор Гладков » Лихая година » Текст книги (страница 14)
Лихая година
  • Текст добавлен: 6 октября 2016, 21:38

Текст книги "Лихая година"


Автор книги: Федор Гладков



сообщить о нарушении

Текущая страница: 14 (всего у книги 25 страниц)

XXII

Я повадился ходить к Елене Григорьевне не только по праздникам, но кой–когда и в будни – после школы, по вечерам. Встречала она меня с ласковой вспышкой в глазах. Всегда заставал я её за каким‑нибудь делом: то за чисткой самовара, то за стиркой белья, то за шитьём, а то и во дворе, под горкой, где она вскапывала землю лопаткой и сажала вместе с Костей яблоньки и вишни. Простенько одетая, в белом платке, повязанном по–деревенски, в холщовом фартуке, она казалась совсем невзрачной, будничной, и мне было как‑то обидно, что она теряла свой праздничный, красивый наряд, как цветок свои лепестки.

Синие ядовитые кучи уже не громоздились на дворе: их вывезли мужики куда‑то в овраг. Это место мы с Кузярём вскопали и сровняли граблями, а перед окном посадили вишенки и кусты сирени, которые прислал из барского сада отец Гараськи.

Как‑то в одну из прогулок в берёзовую рощу Елена Григорьевна попросила нас с Кузярём и Миколькой взять железные лопатки в школе и в церковной сторожке.

– Мы выкопаем несколько берёзок и посадим их перед школой. Они будут расти вместе с вами и напоминать обо мне.

И она почему‑то грустно засмеялась.

Мы вырыли десять берёзок и посадили их вдоль ограды, перед окнами школы.

Если же я заставал учительницу за стиркой во дворе, она, как родная, ласково и, как всегда, весело привечала меня:

– Пройди в комнату, Федя. Я сейчас кончу. А ты просмотри новые книжки на столе.

В сенях я встречал Феню, жену Кости, – молчаливую, высокую женщину, с затаённой думой в лине. Она проходила мимо и как будто не видела меня.

Я ни разу не слышал её голоса, а когда разговаривала с ней Елена Григорьевна, она молчала, как немая. Но по её лицу и по тёмным глазам, которые смотрели как будто внутрь, я вспоминал, что Феня была обездолена Сергеем Ивагиным, а потом пережила несчастье с Костей.

Елена Григорьевна говорила о ней сочувственно и тепло:

– Феня очень хорошая женщина: умная, строгая к себе и другим. Она очень много страдала, но о себе меньше всего думала.

Феня ни с кем не зналась и жила вместе с Костей, как в келье. Только Парушу любила, жаловала и уединялась с нею, когда Паруша приходила проведать Елену Григорьевну.

Однажды в предвечерье, когда Елена Григорьевна, наклонившись над деревянным корытом, высоко засучив рукава, торопливо стирала бельё, я столкнулся у крылечка с Феней. Она с ночёвками – с мукой в корытце и ситом – шла из надворного амбарчика, статная, в белом платочке, завязанном не по–бабьи – на полголовы. Я всегда торопел перед её сосредоточенно–задумчивым лицом и скорбно–строгими глазами, которые не видели меня. Но при этой встрече она вдруг с удивлением взглянула на меня и улыбнулась, и улыбка эта как будто вдруг осветила лицо её изнутри. Я тоже невольно улыбнулся и почувствовал, что отчуждение её исчезло и она вся стала очень доброй, странно трепетной – такой, какой бывает мать в минуты радостной вспышки. Тихим, певучим голосом, ласковым и грустным, но матерински властным она приказала мне:

– А ты к нам зайди, Федя, Костя – в избе. Он там чего‑то с книжкой, как с человеком, разговаривает.

– Да, да, Федя! —обрадовалась Елена Григорьевна. – Иди к ним, посиди немного, а я скоро кончу свою работу. – И засмеялась лукаво: —А Феню не слушай: она меня ругает, что я стираю сама и не хочу лишать себя этого удовольствия.

Феня мягко подтолкнула меня на ступеньки крылечка. Костя сидел за столом с подвязанной рукой и, склонившись над какой‑то книжкой, недовольно бормотал что‑то и покачивал головой. Он показался мне стариком: беззубый рот у него провалился и нос стал большим и тяжёлым. Он дышал тяжело, словно задыхался, и, худой, с серым лицом, острыми скулами и отёками под глазами, спорил с кем‑то, как больной в бреду.

– Вот человека к тебе привела, Костя. Ты с ним и поговори, а книжка‑то не слышит тебя.

Костя пригласил меня к себе здоровой рукой и глухо, с хрипотцой, зашамкал:

– Вот тут один барин показанье даёт, что мужику земли не надо. Человеку земли‑то только на могилу потребно– три аршина. И выходит по–барски: ежели ты родился, мужик, – сейчас же отправляйся в могилу, а моя барская земля для тебя – заклята, хоть у меня во владении тыщи десятин. Для блезиру этот барин о своей земле и словечка не проронил, а мужика послал к башкирам. Ну, тут и слепому видно, куда барин гнёт. Не завидуй, не бунтуй, о земле не думай, не пекись, а богу молись. Птицы небесные не сеют, не жнут, а сыты бывают. Так это – птицы, а человек‑то ведь жив трудом своим. Знаю, граф‑то хоть и не птица, но тоже не работает, а сыт, и пьян, и нос в табаке: за него да на него те же мужики и работают… Вот какие книжки бывают, Фёдор Васильич! А мужик о себе книжки ещё не написал: тёмный мужик, ещё азбуки не знает. Ну, да он и без азбуки грамоту свою хорошо понимает. Видал, как летом‑то барам да кулакам прописали?

Феня неожиданно отозвалась из чулана с грустной шуткой:

– Уж больно пропись‑то ваша, Костя, трудная да дорогая. Вот ты и зубы, и руку потерял, и грудь размололи…

– Не подох – значит на пользю, – с беззлобной шуткой пояснил Костя. – Мне эта наука на всю жизнь, Феонушка: мне сейчас всё открыто, и дорогу свою я хорошо узнал. Я поротый, я и молотый. А ты вот у меня, молоденькая, за что по мытарствам горе мыкала?

Феня кротко и ласково ответила:

– За любовь, Костенька.

Костя с изумлением посмотрел на открытую дверь чулана и с болью в лице закрыл глаза. Он отшвырнул книжку в сторону, встал из‑за стола и с робкой улыбкой возразил:

– Ведь любовь‑то, Феня, радостью цветёт. А какая же у тебя радость? Я – на кресте, а ты – под крестом.

Феня появилась в распахе двери и с затаённой усмешечкой в умных глазах посоветовала:

– А ты, Костя, у тётушки Паруши спроси, бывает ли без муки любовь‑то?

И скрылась в чулане. В эти минуты я почувствовал её необыкновенной – совсем не похожей на других баб. Я впервые в жизни слышал такой разговор между мужем и женой и как‑то растерялся. До сих пор я видел в семьях другие отношения между мужьями и жёнами – рабскую и безмолвную покорность бабы и жестокую власть мужика. Я сам жил в такой семье и сам страдал страданием матери. Хорошая семья была у Паруши, но и там такие задушевные слова между мужьями и жёнами были немыслимы. Я догадывался, что между Еленой Григорьевной и Антоном Макарычем была тайная красивая любовь, непонятная для нашего деревенского народа. И я заранее знал, что, если бы мужики и бабы услышали и увидали в эти минуты Феню и Костю, они осмеяли бы их… Снисходительно и терпимо они могли относиться к студенту и учительнице, как к чужакам, как к полубарам, и забавляться их потешной дружбой. Но Костя и Феня, как свои люди, выходили из стародавних свычаев и обычаев и восприняли откуда‑то с «вольницы» всё «благородное». Так было с Петрушей Стодневым, который жену считал ровней, а за ребёнком ухаживал по–бабьи.

– Да. Так вот, Фёдор Васильич: народ пропись свою кровью пишет и телами своими мосты мостит. Вся земля мужичьей кровью пропиталась. Так чья же она, земля-то? Дай срок, горе–горючее, кровью политое, полымем по всей нашей земле заполыхает. Сам прошёл я через неопалимую эту купину, через все двенадцать страстей и – верую. А Тихон, и умом и силой богатырь, был и будет вожак. Зачем я об этом с тобой калякаю? Чтобы запомнил, в умишко вложил. Не графьёв читай, а ищи и слушай хороших людей. – Он кивнул на окошко и подмигнул мне. – Вон как Олёнушка аль Антон Макарыч…

Феня высунулась из чулана и с укором погрозила пальцем Косте. А я обиделся:

– Чай, я, тётенька Феня, не маленький. На своём‑то веку всяко видал…

Поражённая, она вышла из чулана и, всматриваясь в меня, всплеснула в изумлении руками. А Костя хрипло захохотал, закашлялся и закрутил головой, едва выговаривая шепелявые слова:

– А ты ещё грозишь мне, Феонушка. Видишь, какой он тёртый калач? И плавал в море и мыкал горе.

Феня взяла в ладони мою голову, поцеловала меня в лоб и ласково покаялась:

– Уж как ты оконфузил‑то меня, Федя!.. Просто обневедалась я…

Но я хорошо видел, что она притворяется, что ей забавно смотреть на меня, как на парнишку, который пыжится быть мужиком и говорит словами бывалого человека. Это меня обидело ещё больше: я тоже жил с хорошими людями, и никто из них со мной не притворялся и не играл, как с потешником.

Феня вздохнула и раздумчиво проговорила:

– Не житьё вам тут с матерью. В селе вы – чужие, как и мы.

– Нет, милка! – Костя протянул к ней руку, встал из‑за стола и хромоного шагнул к Фене. Она быстро повернулась к нему и со строгой морщинкой у переносья прикрикнула:

– Кому велено руку свою в покое держать? Ну, и слушайся! Вон Антон Макарыч идёт с барского двора.

Но Костя обнял её здоровой рукой и поцеловал в щёку.

– Нет, Фенюшка милая, бежать я не думаю. Чужие мы не народу, а мироедам да кровососам. В бродяги не пойду, а трусы сами себе волчий билет готовят.

Феня шутливо ударила его ладонью по лбу и прижалась к его щеке. Почудилось, что лицо у неё засветилось. Вот, значит, какая бывает улыбка счастья!

Как странно: я до сих пор думал, что Костя с Феней – люди, до смерти обиженные, несчастные, обречённые на позор и страдание. Костю и розгами пороли и калечили в стане; Феня осиротела, и её мироед Ивагин выбросил на улицу, а вышла замуж за Костю – изо дня в день исходила сотни вёрст, всю себя отдала на то, чтобы вызволить его из узилища. Но оказывается, что оба они счастливы в любви и сильны духом, совсем не исстрадались, словно все беды, которые выпали им на долю, не только не измотали, не обезнадёжили их, а сбили их крепче, сделали их умнее и обогатили верой в счастье. Раньше я знал Костю с его братом, когда они занимались красильным ремеслом, весёлыми ребятами, певунами – такими же, как все деревенские парни. А теперь Костя совсем изменился: ничего у него не осталось от прежнего парня. Феню я не знал прежде, и о ней никто не поминал. Но теперь её узнало всё село, и она своей упорной и неустанной борьбой за освобождение Кости вызывала удивление и уважительное участие к себе. А Елена Григорьевна вошла в их жизнь, как родная, и они звали её Олёнушкой. Обедала она в их половине, там же с Феней и рукодельничала.

XXIII

По праздникам у Елены Григорьевны гостевали учителя. Первым приходил ключовский учитель – мужиковатый, чернобородый, в длинной суконной блузе и тяжёлых сапогах. Елена Григорьевна встречала его приветливо, но без обычной своей радостной улыбки, словно он приходил к ней не во–время:

– А, Мил Милыч… Пожалуйте, напою вас чаем.

– Чайку – это хорошо, Лёля. С вами за чайком и душа теплеет.

Звали его Нилом Нилычем, а Елена Григорьевна переименовала его в Мила Милыча.

Елена Григорьевна бойко выносила из‑за ширмочки свой маленький серебристый самоварчик и скрывалась за дверью, а он, Мил Милыч, провожал её умиленным взглядом, словно отец любимую дочку. Да и на самом деле он был уже пожилой, с сединкой на висках и усталыми глазами. Пока Елена Григорьевна относила самовар в другую половину – к Фене, Мил Милыч снимал сапоги, если они были заляпаны грязью, и почему‑то шёпотом приказывал мне украдкой:

– Вынеси‑ка, паренёк, эти сапожищи в сени да сунь их куда‑нибудь в уголок, чтобы они Лёле на глаза не попадались.

В тёплых деревенских чулках он задумчиво прохаживался по комнатке и расчёсывал толстыми волосатыми пальцами свою мужичью бороду. И каждый раз, как будто видел меня впервые, спрашивал угрюмо:

– Учишься? Это хорошо. Надо учиться, и книжки читать надо. Учись и живи на пользу народу.

Говорил он обычно глухим басом, скучно, неинтересно о том, что надо думать только о народе, надо служить ему, учиться у крестьянства братской жизни, потому что только общинные устои несут в себе свободу и будущее райское житьё. Рассказывали, что в Ключах он пахал землю безлошадникам на барской лошади, выпрашивал у Ермолаева семена и засевал вместе с мужиками их полоски. На свои деньги покупал в лавочке ситец или сарпинку для полуголых ребятишек.

Елена Григорьевна слушала Мила Милыча терпеливо, рассеянно, и мне казалось, что ей было очень трудно переносить этот его нудный глуховатый голос. И как только Феня вносила кипящий самоварчик, Елена Григорьевна радостно вскрикивала, бросалась к столику и звенела посудой:

– Ну, садитесь, Мил Милыч! Забудьте пока об общинных устоях, которых нет.

– Это как же так нет? – пугался Мил Милыч и застывал в гневном изумлении.

Елена Григорьевна смеялась и весело отвечала:

– Мироеды есть… Старшина да староста есть...

Сотские да урядники есть… И, наконец, розги есть.

Мужики разбегаются… общее разорение… голод… А рядом Стодневы да Ивагины, новые помещики, скупают землю, отбирают её у мужиков, обрабатывают машинами и торгуют хлебом… Ну, не будем, милый, спорить. Садитесь!

Мил Милыч умилялся, любовно смотрел на Елену Григорьевну, и мне чудилось, что у него на глазах появлялись слёзы.

– Милая вы моя девушка! Как вы похожи на мою покойницу жену!

Он садился к узкому краю столика, наискосок от Елены Григорьевны, которая устраивалась перед самоваром, и брал из её рук стакан густого чаю.

– Вот ваш любимый крепкий чай, Мил Милыч! Я радуюсь, когда он делает вас ласковым и сердечным и вы перестаёте быть вероучителем.

Он млел, слёзно улыбался и любовался ею.

Как‑то она попросила его:

– Расскажите о вашей жене, Мил Милыч.

Он пристально уставился на неё, потом встал и тяжело вздохнул. Мне показалось, что он застонал. Он опять заходил по комнате и впервые заволновался.

– Ну, Лёля, коснулись вы больно… до раны моей незаживающей…

Елена Григорьевна всполошилась и умоляюще протянула к нему руки.

– Простите, Мил Милыч! Я не знала, что это для вас мучительно…

Он встрепенулся и порывисто схватил её маленькие пальцы.

– Нет, нет, Лёля, я и хотел рассказать о ней… о Лизе… да всё мешали,..

– А этот мальчик вам не мешает, Мил Милыч?

– Дети меня никогда не стесняют. Нет! Они чутки и озоруют от потребности в деятельности.

Елена Григорьевна с ласковым участием попросила его сесть. Он отрицательно мотнул головой.

– Нет, я так… я похожу… Мне так лучше… А чаёк буду отпивать глоточками… Я привык шагать по комнате… В тюрьме привык… в камере… ровно шесть шагов… Так я отмерил вёрст тысячу…

– Что же с ней случилось, с вашей Лизой?

– Погибла… в жертву себя принесла… Она была до болезненности отзывчива и до святости совестлива. В наше время молодёжь жила не так, как сейчас: она только и стремилась принести себя в жертву народу – страдать за него жаждала. Сколько их, этих молодых и талантливых девушек и юношей, сгорело! И все они старались раствориться в народе, чтобы их не видно было, чтобы о них и близкие люди забыли…

Елена Григорьевна встряхнула плечами и с недоумением улыбнулась.

– Этого я не понимаю. У человека одна обязанность – талантливо трудиться, расти, развиваться, а не отказываться от себя и от жизни.

– А я, Лёля, не изменил и не изменяю моей прекрасной вере. Эта вера и людей делала прекрасными. Они отказывались от всех личных благ и шли в стан погибающих за великое дело любви. Вот и Лиза тоже…

Елена Григорьевна повторила вздыхая:

– Я этого не понимаю. Но преклоняюсь… Это подвижники… Ну, а Лиза, Лиза?

Мил Милыч уже спокойно и раздумчиво шагал из угла в угол, подходил к столику, отпивал из стакана и гудел своим глухим басом:

– Мы работали вместе: она – учительницей, а я – в земстве. Но главное, чем мы были заняты, – это артель. Тогда в моде были артели, хоть все они скрипели…

Елена Григорьевна ответила с усмешкой:

– Потому что не за своё дело брались. Себя обманывали.

– Нет, нет, Лёля, – вознегодовал Мил Милыч. – Это было великое служение и великая вера. Вы, теперешние молодые, изверились. Артели‑то эти да некрестьянские земельные общины погибали не по неопытности, а оттого, что маловерие стало души разъедать. Говорили тогда: поумнели, отрезвели… а злые языки издевались сами над собой: «оттрезвонили»…

Елена Григорьевна нетерпеливо вскрикнула:

– И Лиза была этими артелями увлечена?

Мил Милыч ответил ей строгим взглядом.

– Да, она увлекалась – собственно, не самой артелью, а мечтами о будущем. Скорее всего она создавала себе свой рай. Да и характер у неё был беспокойный: ей нужно было действовать, бороться, гореть. Будничная, спокойная работа угнетала её. «Я не могу, Нил, – я умираю от скуки. Без подвига нельзя жить. А мы – подёнщики, батраки. Я не хочу ползать, как мурашка, хочу взлетать высоко, гореть не сгорая…» И вот однажды гуляли мы в лесу с друзьями. Через лес пролегала большая дорога. Вышли мы на опушку и увидели большую толпу арестантов и этапников. Гремят кандалы впереди, а позади мужики, бабы – босые, рваные. Бабы – с детишками, а детишки плачут. Лиза застыла в ужасе, потом бросилась к толпе и низко ей поклонилась.

Мил Милыч забыл о чае. Одной рукой он ворошил свои волосы, другой теребил бороду.

– Но что же дальше с Лизой? —спросила Елена Григорьевна как будто самое себя, не слушая Мила Милыча. Она встала, прошла к окну, потом порывисто повернулась и так же быстро отошла к задней стене. Но сейчас же оторвалась от стены и оперлась обеими руками о спинку стула.

– Впрочем, я знаю… Я догадываюсь…

Мил Милыч вздохнул и, помолчав немного, ответил:

– Да. В тот же день она сказала мне: «Мы – разные люди, Нил. Ты хочешь спокойного дела, ты к малому сводишь великое. А я хочу гореть, волноваться, в грозе и буре народной быть. Я дальше так жить не могу.; У нас разные дороги. Я должна с тобой расстаться, Нил.; Знаю, что для тебя это удар, но пойми меня и прости». Уехала она как‑то странно: весной, в слякоть, в бездорожье – уехала торопливо, на одноколке, с почтарем. Куда уехала – я не знал. Для меня она исчезла бесследно. Ждал я от неё весточек около года, но не дождался и сам пошёл пешком на Волгу. Работал крючником на пароходе, потом тянул лямку в бурлацких артелях и всё время искал её. Но она как в воду канула. В тюрьмах посидел годика два. И вот случайно наткнулся на заметку в астраханской газете, что подследственная такая‑то покончила с собою в тюремной камере. Помчался я в Астрахань и узнал, что в порту рабочие бросили работы и собрались огромной толпой на берегу. Нагрянули казаки и начали нагайками и шашками разгонять людей. Тут и Лиза была: она, оказывается, работала среди портовых рабочих. Вы понимаете, чтб за работу она вела? Ну, её вместе с вожаками схватили. Избили всех до полусмерти. А Лиза не перенесла побоев и пыток. Я даже не мог добиться, где она была зарыта. Так‑то вот… она хотела подвига… Ну, и добилась своего – крестную смерть приняла…

– Нет, дорогой Мил Милыч, – горячо запротестовала Елена Григорьевна. – Она боролась… за жизнь, за человека боролась… Она нашла свою дорогу, себя нашла…

На тощенькой, шелудивой лошадёнке приезжал верхом из Спасо–Александровки учитель Богданов, высокий парень с густым руном волос на голове, добродушный шутник. Он врывался в комнату размашисто, подхватывал подмышки Елену Григорьевну и вскидывал её вверх. И оба они хохотали от удовольствия.

– Чувствую, чувствую, Александр, – вскрикивала Елена Григорьевна, – новые стихи привёз.

Он не здоровался с Милом Милычем, а делал хмурое лицо и угрюмым басом мычал:

– Ну, конечно, тут и «последняя туча рассеянной бури…»

– А ты, Богдаша, «обняться с бурей был бы рад…» – смеялась Елена Григорьевна.

Мил Милыч обычно с недружелюбной насмешкой подсекал Богдашу:

– «А он, мятежный, ищет бури»… а буря‑то мглою небо кроет!

Богданов вызывающе отвечал:

– «Будет буря – мы поспорим»…

– Эх вы… мечтатели! – сокрушённо вздыхал Мил Милыч. – В облаках витаете. Знаем мы, чем кончаются некие мечты…

Тут уж наступала на него и Елена Григорьевна:

– Я думаю, что вы говорите не о близком вам человеке. Для меня, например, он – герой, за которым я хочу следовать.

Мил Милыч молча отмахивался и, занятый собою, бродил по комнате, упираясь бородою в грудь.

А Богданов шутил:

– На берегу пустынных волн, блуждал он, дум постылых полн, и в пол глядел…

Мне занятно было следить за их перепалкой. Слова, которыми они перебрасывались, были мне хорошо знакомы. Эта игра стихами казалась мне очень красивой. Значит, можно разговаривать и чужими певучими словами, только надо уметь пользоваться ими кстати. Пусть это шуточный разговор, но мне нравилась эта необычная возвышенность речи в обычном разговоре. От этого и Елена Григорьевна и Богданов казались тоже необыкновенными, как в действе. Но Богдаша и сам был необыкновенный человек: он сочинял стихи и читал их Елене Григорьевне, – нет, не читал, а пел их, размахивая руками, грозил кому‑то кулаком, и голос его гремел, или стонал, или становился жалобным, как у измученного человека. Он гневался и скорбел: везде видел рабов и мучителей, насилие и страдания, тюрьмы и цепи, но вдруг бодро призывал:

 
Смелее вперёд —
За народ!..
 

Елена Григорьевна хлопала в ладошки, а Мил Милыч, усмехаясь в бороду, мудро изрекал:

– Стишками от жизни не отделаешься. Жизнь – это будничная работа, это долг.

Богдаша кричал возмущённо:

– А мы хотим бороться за лучшую долю в самой гуще народа и впереди.

– Ага!.. Праздничка хотите, песенок, – ворчал Мил Милыч. – А жизнь жертв искупительных просит.

Александр Алексеич трунил над ним и старался растревожить его спором. Но он отмалчивался, как глухой, медленно шагая по комнате, или с сожалением упрекал Богданова:

– Напрасно пляшете, молодой человек: это не для меня. Я уже вырос из этих споров, как из пелёнок. Спорите – значит не уверены в своих мыслях, значит одолевают вас мухи сомнений.

Александр Алексеич смеялся:

– Забавная оговорка, Нил Нилыч: вы хотели сказать – муки сомнений…

– Нет, именно мухи сомнений. Для мук у вас нет мужества. А мужество – это совесть. Это – подвижничество и смирение, а не своеволие, юноша.

Александр Алексеич от этого его ворчания веселел ещё больше и старался раздразнить и разозлить его – называл «лишним человеком», «нищим духом», «ходячей совестью», «живым мертвецом», который хочет погреться в этой комнатке около молодых… Но Мил Милыч замолкал, грузно шагая по комнате и обдумывая какие‑то свои недодуманные мысли.

В памяти моей он сохранился удивительно прочно и живо. Приземистый, коренастый, густо обросший волосами, он иногда поражал меня неожиданными поступками. Так, однажды, в морозный зимний день, он долго бродил по комнатке и, кажется, очень стеснял Елену Григорьевну. Наконец он оделся и, опираясь на свою толстую палку, покаялся со вздохом:

– Надоел я вам, надоскучил донельзя, милая Лёля. Знаю. Ругаю себя, распинаю, а вот не могу побороть в себе потребности быть около вас. – И словно простонал: – Всё время вижу в вас мою покойную Лизу.

На дворе, у амбара, Феня изо всех сил старалась расколоть клиньями огромный комлевый чурбак. Дрова привезли учительнице из ермолаевского леса. Костя складывал уже расколотые поленья к стене амбара. Мил Милыч подошёл к Фене, взял у неё колун и сунул ей в руку свою палку. Елена Григорьевна, в шубке, в вязаной белой шали, подбежала к ним и с пристальным любопытством стала наблюдать за Милом Милычем. Он поплевал в ладони, перебросил колун из руки в руку и осмотрел его от конца топорища до обуха и лезвия. Вдруг глаза его посвежели от задорной улыбки и заставили улыбнуться и Феню. Он качнул перед собою колуном, широко размахнулся и вонзил его в сердцевину чурбака до самого обуха. Чурбак крякнул и звонко развалился пополам. Это был какой‑то особый, рассчитанный удар наверняка. Так он без передышки расколол этот чурбак с первых взмахов на несколько поленьев. С такой же ловкостью и быстротой он развалил и второй, такой же чурбак и, передавая колун Фене, опять улыбнулся ей с задором в глазах.

– Наука нетрудная, милая Феня. Надо только знать, как дотронуться до сердца.

Он взял у неё палку и молча пошёл к воротам. Елена Григорьевна проводила его изумлёнными глазами, потом догнала у калитки, остановила и вскинула руки ему на плечи.

– Ну, зачем вы обуздываете себя, Мил Милыч?..Зачем скрываете себя настоящего?..

И она впервые проводила его на горку и скрылась с ним в улице длинного порядка.

Костя раздумчиво поглядел им вслед, ударил себя рукой по бедру и озадаченно проговорил:

– Судим и рядим о человеке: и неудашный‑то, и бессловесный‑то… А вот, поди ж ты… какие чудеса в нём скрываются!..

Феня вздохнула, улыбнулась и тихо ответила:

– Бессчастный‑то какой!.. Сирота безродная…

А то произошёл с ним такой случай. Как‑то в осеннюю распутицу, когда наш жирный чернозём превращался в невылазное месиво и по дорогам можно было проехать только верхом или пройти в высоких сапогах по бурьянным обочинам, между нашим селом и Ключами застряла в грязи по самые ступицы телега. Костлявая лошадёнка барахталась по брюхо в липкой кашице и никак не могла вытянуть телегу из этого болота. Измученный, истерзанный мужик в дырявом кафтане, утопая по колени в чёрном месиве, бил конягу, как безумный, и вожжами по рёбрам и кулаками по морде. Лошадь рвалась из оглобель, храпела, шаталась, а потом грохнулась в грязь. Мужик бросился к ней и стал бестолково метаться около неё. На телеге лежала баба в худодыром тулупе с ребёнком у груди.

Мил Милыч шёл из Ключей к Елене Григорьевне. Он не считался ни с погодой, ни с бездорожьем и каждый праздник шагал по просёлку от своей школы до Костиной избы и обратно. Не раздумывая, он подошёл к мужику, оттолкнул его от лошади, рассупонил хомут, снял дугу и поводом понудил одра встать на ноги. Но лошадь даже не шелохнулась. Мил Милыч строго спросил, куда чёрт погнал мужика в такую распутицу, но мужик только всхлипывал и матерился. Баба, недужная, стонала и каялась, что это она виновата: это она, мол, умолила мужа отвезти её к нашей лекарке Лукерье, чтобы полежать у неё и полечиться вместе с хворым ребёнком, а то совсем смерть пришла. Мил Милыч хотел снять бабу с телеги, но она застонала: «Не хожу я, дяденька, ноги у меня отнялись». Тогда он взял ребёнка на одну руку, а другой помог ей сесть себе на плечи и велел держаться за палку. Баба завыла от стыда, но Мил Милыч шутливо пригрозил сбросить её в грязь. А она стонала и причитала: как это она на закорках у учителя средь людей очутится и какое бесславье будет на улице. Замолчала она только тогда, когда Мил Милыч пообещал ей, что пронесёт её не по улице, а через гумна.

Феня увидела из своей половины Мила Милыча с бабой на спине и, распахнув дверь в комнатку Елены Григорьевны, нетерпеливо позвала её:

– Скорей, скорей, Олёнушка! Чудо‑то какое!

Костя стоял у окна и дивился:

– Человек‑то какой! Ну, кто бы на его месте такую беду разделил?

Феня убеждённо и ласково ответила ему:

– А кто же, как не ты, Костенька… будь у тебя самосилье.

Елена Григорьевна так и застыла у окна.

Мил Милыч без усилий шагал со своей ношей вдоль прясла к избушке Лукерьи, а на верху взгорка и у мазанок сиротского порядка стояли бабы и, поражённые, смотрели на это невиданное зрелище. Потом болтали в селе, что ключовский учитель подобрал на дороге, в топкой грязи, бабу, лежавшую без памяти с полумёртвым ребёнком, и не погнушался принести её на своих плечах к Лукерье.

Он пришёл к Елене Григорьевне, как всегда, тяжёлый, неуклюжий, старый для её девичьей комнаты. Но его встретила в сенях Феня и ввела не к Елене Григорьевне, а в свою половину.

– Только вы могли совершить этот подвиг, дорогой Мил Милыч, только вы! —растроганно встретила его Елена Григорьевна. – Каждый раз я вас вижу с новой стороны.

Он с застенчивым вопросом в глазах посмотрел на Костю и Феню.

– Мне здесь бы, у порога, сапоги снять. Очень уж много грязи принёс… Дайте‑ка мне табуреточку. Оказия тут по дороге случилась…

И он нехотя и коротко рассказал, что произошло на дороге и как он принёс больную женщину и ребёнка к Лукерье.

– Редкий случай… Второй по счёту в моей жизни.

Феня спокойно и твёрдо сказала:

– На редкий случай и люди редкие бывают. На них свет держится.

Елена Григорьевна пылко схватила его грязные руки и взволнованно прошептала:

– Вы действительно редкий человек, Мил Милыч: вы, очевидно, не сознаёте своего подвига…

Но Мил Милыч с недоумением взглянул на неё, как на ребёнка, и поучительно возразил:

– Ну, какой там подвиг! Это сделает каждый честный человек. А мы с вами, Лёля, в неоплатном долгу перед народом.

– О господи, какой вы должник? Трудовой человек не может быть должником. А вы всю жизнь отдавали себя людям.

– Э–э, чего там!.. Спросите вот Константина с Феней, они ответят вам, что мы – захребетники.

Феня сердито отвернулась и буркнула:

– И не слушала бы…

Елена Григорьевна засмеялась:

– Вот вам и ответ! Всю жизнь живёте вы с народом, а народа, оказывается, не знаете.

Костя с негодованием, но почтительно пожурил Мила Милыча:

– Умный вы человек… образованный… а какие глупые слова сказываете…

– Не я говорю – мужик говорит.

– Мужик‑то другое говорит: должники‑то вон где – на горе помещик, а на той стороне – Сергей Ивагин да всякие мироеды.

Я кинулся к Милу Милычу, вцепился в его сапог, весь заляпанный грязью, и изо всех сил стал стягивать его с ноги. Но Мил Милыч оторвал мои руки от сапога и укорительно улыбнулся мне.

– Я, паренёк, чувствую твоё сердечко. Спасибо! Но даже ребятишкам не позволяю услужать мне. Я привык сам о себе заботиться. Хочу с совестью жить в ладу.

И он быстро и легко снял сапоги.

– Женщина‑то совсем плоха. Должно быть, недавно родила и не убереглась. Не к знахарке её надо бы, а в больницу… И младенец – при последнем дыхании… А лошадёнка‑то у мужика рухнула и не поднялась. Эх, терпеньем изумляющий народ!..

– До поры, до времени!.. – заволновался Костя и погрозил кому‑то своей здоровой рукой. – Мы и терпели и дрались… Потерпим до новой драки… Хвалиться терпеньем нечего: лошадь‑то вон больше нас терпит, да доля её – в грязи подыхать, а человек живой верой живёт…

Мил Милыч в толстых шерстяных чулках сидел на табуретке у печи, недалеко от двери, и, опираясь ладонями о колени, думал о чём‑то, улыбаясь в бороду.

– Вот это правильно. Именно так. Верой живёт народ. Терпит – значит верует, а верует – значит всё вынесет. А во что верует? Не в бога, не в чёрта. В себя верует, в силу свою великую, в счастье своё, в будущее… Об этом и сказки создал. У кого есть такие сказки, как сказки о жар–цвете, о жар–птице, о разрыв–траве?.. Ни у кого нет. Вот в этой вере я ещё сильней укрепился после одного испытания.

Феня налила из ковша воды в глиняный умывальник, который висел на верёвочке над лоханью, и учтиво пригласила Мила Милыча вымыть руки. Он послушно встал и подошёл к умывальнику. Елена Григорьевна не сводила с него глаз и вся светилась от волнения, словно увидела в нём что‑то новое, поразительное, о чём и не догадывалась. Необычна была и его словоохотливость. Феня стояла с холщовым полотенцем в руке и молчала, прикрывая ресницами глаза. Костя слушал внимательно и вдумчиво, как будто проверял каждое слово Мила Милыча.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю