355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Федор Гладков » Лихая година » Текст книги (страница 18)
Лихая година
  • Текст добавлен: 6 октября 2016, 21:38

Текст книги "Лихая година"


Автор книги: Федор Гладков



сообщить о нарушении

Текущая страница: 18 (всего у книги 25 страниц)

Елена Григорьевна смущённо ответила:

– Не знаю. Это вышло как‑то само собой. Может быть, я сама пошла навстречу смерти, а может быть, уверена была, что меня, такую маленькую, почти девочку, толпа не тронет.

Феня встала, обняла со слезами на глазах Елену Григорьевну и, потрясённая, прижала её к себе. Костя не отрывал глаз от Антона. Только Мил Милыч попрежнему очень медленно бродил по комнате и с обычной своей раздумчивой улыбкой теребил бороду дрожащими пальпами. Богданов торопливо писал что‑то в своей книжечке. Но Тихон и Яков сидели спокойно и неподвижно, словно то, что рассказывал Антон, их ничуть не волновало: всё это как будто им было давно знакомо, как сама жизнь. А вот мы с Кузярём замирали от ожидания страшного момента, когда толпа сорвёт ворота, хлынет во двор и будет крушить всё, громить и остервенело рвать, терзать и топтать людей. Я чувствовал Иванку так же, как себя, схватив его руку и сжимая её изо всех сил.

– А конец такой… – сказал Антон, оглядев всех с радостным блеском в глазах. – Маленькая, вся беленькая, Лёля крикнула привратнику: «Распахни, дедушка, ворота! Пусть люди войдут сюда». И в эту минуту она увидела перед собою девочку лет трёх с тряпичной куклой в ручонках. Это была внучка привратника. Лёля подхватила её на руки и подошла к воротам. И вот тут совершилось чудо. Старик послушно, хотя и был не в себе, раскрыл ворота, и толпа лавиной ввалилась во двор, но сразу же застряла, запуталась в себе, словно её ослепила или отшибла какая‑то сила. Стоит перед этой кипящей лавиной Лёля с ребёнком на руках, ребёнок прижимается к ней с куклой, а Лёля приветливо приглашает: «Милости просим!.. Если есть здесь у кого-нибудь родные, проведайте их… Посмотрите, как мы ухаживаем за больными…» К ней подбежали женщины. Дикие, страшные, смотрят на неё, молча, поражённые этим видением. Ребёнок лепечет что‑то и куклу суёт женщинам. И вдруг в толпе заорали: «Бей, круши их!.. Они заживо людей хоронят!..» Но передние словно онемели и проснулись от кошмара. В это время через силу прибежали выздоравливающие. Две–три бабы бросились им на шею. А больные стали совестить всю эту орду: что же, мол, вы, как волки, налетели? И нас захотели погубить и эту нашу сестрицу растерзать за её добро, за то, что жизни своей для нас не жалеет… Ей, мол, в ножки поклониться надо… Ну, что там дальше произошло, рассказывать не буду: сами знаете, что в такие минуты бывает. Так вот она какая, наша Лёля: не её зверь растерзал, а она его убила.

И он при всех наклонился и поцеловал её.

– Нет, это ты меня сейчас убил, Антон! —крикнула Елена Григорьевна растерянно. – Зачем ты изобразил меня такой странной… такой героиней?.. Я совсем не узнаю себя… Право же, ничего необыкновенного не было: всё было просто.

Неожиданно остановился перед нею Мил Милыч и низко ей поклонился. Он ничего не сказал, ни на кого не взглянул, а молча вышел из комнаты.

XXIX

Школьный год прошёл быстро и незаметно. Осенью, с ранним снегом, Антон Макарыч уехал в Москву, а весной Елена Григорьевна уехала к себе на Волгу, и мы, ребятишки, по целым дням возились у себя по дворам или пропадали в поле или на барщине и на работе у новых помещиков – Ивагина и Стоднева. Иванку Кузяря я видел редко: он весь ушёл в своё хозяйство – пахал, сеял, боронил, садил картошку на усадьбе, косил траву на межах для своей лошади. Петька тоже был занят то в кузнице с отцом, то работал на поле. Только попрежнему Миколька бездельничал в пожарной, а Мосей с колченогим Архипом плотничали у Сергея Ивагина на его хуторе.

Мы тоже ездили с отцом на свою надельную полоску или тащились на пегашке из села в село и скупали для Сергея Ивагина холсты, сырые кожи и овечью шерсть.

Иногда по праздникам прибегал ко мне Гараська и уводил меня в барский сад, который давно уже насадил его отец–садовник. Мы бродили по этому саду, и я забывал обо всём в густой зелени, в пене цветущих деревьев. А Гараська всё время хвастался, что его отец – самый лучший садовод в уезде, что он умеет выводить новые породы яблок, что он первый в этих местах посадил виноград.

Уверенность моего отца в своей удачливости, предприимчивости и изворотливости не погасала даже тогда, когда его била неудача за неудачей: холсты, выклади и шкуры с околевших лошадей и коров сдавал мироеду Сергею Ивагину с убытком или в погашение каких‑то необъяснимых начётов. Эти холсты и шкуры лежали у Ивагина в амбарах целыми бунтами – он копил их до поры до времени. Он открывал один из своих амбаров и приказывал отцу выгружать из тележонки холсты, шкуры и шерсть, а потом с фальшивой улыбкой объявлял:

– Получишь своё через недельку.

Ошарашенный отец требовал денег сейчас же, доказывал, что ему не на что хлеба купить и одра прокормить, что он из кожи лез, время терял, на корм лошади последние гроши затратил, разъезжая по деревням. А Ивагин показывал на свалки всякого барахла и кротко внушал ему:

– А я куда дену эту хурду–мурду? Ей в городе сейчас грош цена. Денег у меня у самого нет.

Отец со злой словоохотливостью рассказывал за ужином, как поучал его Ивагин с наглостью барышника:

– Без капиталов, Вася, никакое дело не поладится. Капитал—это как дрожжи: без дрожжей тесто не взойдёт. А какие у тебя капиталы? Один крест на гайтане, а на гайтане‑то и удавиться нельзя: где тонко, там и рвётся. Сейчас барыш не копейкой живёт, а процентом – рубь на рубь, а то и на грош – алтын. Хоть у тебя только крест на гайтане да вошь на аркане, а я вот погоню тебя на твоей кляче баб обездоливать да с мужиков портки сдирать, да беспортошных на мою экономию землю пахать, с машинами управляться, – вот капитал мой и растёт, как подсолныш: из одного зерна пятьсот зёрен, а из мужичьих порток – воз конопли да бочка масла. То‑то, Вася, на стороне‑то ты бывал, да не удал. Говорят, лихачом ты в Астрахани был – богачей катал, а того не вбил в башку, что капитал – =»то божий дар, как счастье. Добывается он уменьем, а ие крохобором.

После многодневных хождений к Ивагину отец получал от него какие‑то гроши. С этих дней у него пропала всякая охота к разъездам по округе, и он сразу же решил уехать на Кавказ, на паровую мельницу, где работал Миколай Андреич Шурманов, муж тётки Марьи, которая тоже уехала к нему.

А в школе у меня наряду с радостями дружбы с Кузярём, Миколькой и Пгтькой–кузнецом, а потом с Гараськой были и дни обид и тяжёлых напастей.

В начале второго учебного года нежданно–негаданно обрушилась на мою голову беда. У Елены Григорьевны во время перемены исчезла книга со стола. Обычно все ученики выходили из класса в прихожую, где толпились около учительницы, или выбегали на улицу. В классе дежурный отворял окна и сам выбегал вместе с другими. Дверь в класс не затворялась, кто‑нибудь из ребятишек и девчонок забегал туда, чтобы взять из парты кусок хлеба или пряженец. Когда мы вошли на урок, Елена Григорьевна вдруг стала торопливо перебирать книжки, которые стопкой лежали у неё на ремешках. Она тревожно оглядела всех в классе и спросила:

– У меня со стола исчез Некрасов, стихи которого я вам читала. Кто же из вас пошутил со мной так неприлично?

Все испуганно молчали.

– Ну, вот что, ребятки, после урока книжка должна быть у меня на столе. Я знаю, это не кража. Эго неумная, грубая игра. Запомните, что такие забавы друг с другом и особенно со мной недопустимы.

Кузярь, красный от возмущения, вскочил и крикнул:

– Обыск надо сделать! Выворачивайте из парт всё, что там есть. А дежурному надо оглядеть каждую парту… Открывай крышки!

Но учительница строго осадила его.

– Я запрещаю, Ваня. Не распоряжайся! Я убеждена, что тут кражи нет. И я не буду искать того, кто позволил себе так пошутить со мной. Довольно! Садись, Ваня!

Но вдруг хрипло–простудный голос Шустёнка проблеял:

– А я знаю, кто украл...

Весь класс с шумным шорохом всколыхнулся, и все уставились на Шустёнка. А он кривил рот в сторону и нахально глядел на учительницу, словно издевался над нею.

– Сядь, Шустов! – строго приказала Елена Григорьевна. – Здесь не полицейский участок. Повторяю, кражи нет, а шутка. Ты не можешь знать, если бы даже оказался вор в нашей школе. Воруют тайно – так, чтобы никто не видел.

– А я видел, – с ухмылкой хрипел Шустёнок, и глаза его злорадно впились в кого‑то из нас, сидящих на передних партах.

– Ну кто? Кто? Говори! —закричали мы с Кузярём, чувствуя, что Шустёнок задумал какую‑то подлую каверзу.

Елена Григорьевна с горестной морщинкой на переносье, не скрывая неприязни к Шустёнку, каким‑то чужим голосом приказала:

– Ну, если знаешь, говори.

Шустёнок засопел на весь класс и опустил глаза: чувствовалось, что ему стало трудно и он чего‑то испугался, потому что сразу побледнел.

– Это вот они… Федька с Кузярём украли… Я сам видел… Утащили со стола и выбежали…

И я и Кузярь, оглушённые, вскочили на ноги. Сердце у меня заколотилось в груди так, что я стал задыхаться. А Кузярь, красный, с дикими глазами, истошно крикнул:

– Это я?.. И Федяшка?.. Чтоб украли?.. Врёт он, чёрт паршивый…

И у него сорвался голос от ужаса и негодования. А я стоял и дрожал, словно меня пришибло что‑то огромное и страшное. Едва выговаривая слова, я вскрикивал в отчаянии:

– Я никогда не крал… Красть – грех… Я души не убивал… И никогда не убью… Он, Шустёнок, злой на нас… Полицейское отродье он… Это он нарочно на нас… Мстит нам… Он и за мужиками шпионит… Это отец его учит…

И сел, близкий к обмороку.

А Шустёнок злорадно упорствовал:

– А я видал… Сам видал… Я подслушал, как сговаривались, да и проследил их… А куда они спрятали – не знаю…

Елена Григорьевна спокойно, но недобрым голосом подсказала ему:

– Ну, раз ты проследил, Шустов, ничего тебе не стоит и обнаружить пропажу, ведь она где‑то здесь.

Шустёнок промычал:

– Знамо, здесь. Тятяша сказывал мне: ежели, говорит, вора обличили, он сам кражу подкинет.

Учительница почему‑то улыбнулась и странно посмотрела на нас с Кузярём.

– Ну, успокойтесь, ребята! Давайте заниматься. Ты, Шустов, напрасно затеял эту историю. Я верю прежде всего себе: Федя с Ваней и подумать об этом не могли.

Её голос так потряс меня, что я уронил голову на парту и заплакал. А Кузярь метался около меня и исступленно кричал сквозь слёзы:

– Это он, лярва полицейская, нарочно подстроил! Он с отцом всему народу – недруги и псы. Это он сам украл, а свалил на нас, чтобы обесславить нас перед вами и перед батюшкой.

Подавленно и сострадательно молчали все ученики, молчал и Миколька. Но выкрики Кузяря как будто всполошили его, он вышел из‑за парты и самовольно отбросил крышки нашей парты.

– Вынимайте все книжки!

Елена Григорьевна сдвинула брови и быстро подошла к нему.

– Разве я разрешила делать обыск? У нас воров нет. А Федя и Ваня даже и такую шутку себе не позволят.

Но Миколька как будто не слышал её и. вытащил книжки и тетрадки из парты Кузяря. Я предупредил Микольку и сам выбросил на стол свои книжки.

– На, гляди!

Но учительница уже не на шутку рассердилась, и лицо её стало малиновым.

– Николай, сядь на место!

Я вдруг замер от ужаса, в ушах у меня взвизгнуло, а в лицо и руки вонзились острые иголки. Передо мной на парте лежала пропавшая книжка Елены Григорьевны.

– Ага! – злорадно прохрипел позади Шустёнок. – Вот она где! Что, попался?

И захихикал со свистом.

– Навадились чужой хлеб грабить… а книжку стибрить средь бела дня – раз плюнуть… да ещё у своей учительницы…

Кузярь в бешенстве выскочил из‑за парты и схватил его за грудки.

– Стащил… и подбросил!.. – задыхаясь, надсадно крикнул и размахнулся кулаком, чтобы сразить Шустёнка. – Душу выну! Федька не брал. Мы вместе на улице были.

Учительница бросилась к ним и оторвала пальцы Кузяря от рубашки Шустёнка.

– Ваня! Опомнись! Как тебе не стыдно!

А Кузярь, едва выговаривая слова, без памяти рвался к Шустёнку.

– Я знаю… мы оба знаем, зачем он такую кляузу надумал…

А Шустёнок ехидно кривил рот и хрипел:

– Спёрли книжку‑то… воры! Я свидетель… А когда к стенке прижали, на меня по злости сваливают..

Я сидел, окоченевший от внезапного страшного удара, с холодной тошнотой в животе, и чувствовал себя в отчаянии: я – вор!

– Дело тут нехорошее, Елена Григорьевна, – озабоченно сказал Миколька, протягивая книжку учительнице. – Надо бы разобраться. Неспроста это. Федяшка с Иванкой в краже не повинились, а Шустов клянётся, что проследил их. Тут что‑то не так.

Все ребятишки и девчонки, ошеломлённые, стояли за партами и глазели на нас широко открытыми глазами.

Елена Григорьевна бросила книжку на столик и весело приказала:

– Никаких у нас воров нет. Я уж сказала. Садитесь! Будем заниматься.

Все дружно сели и захлопали крышками парт.

Кузярь не сел, а растерянно ощипывался и весь дрожал. Что‑то вспыхнуло у меня в сердце, как огонь. Я с отчаянием и бурей в душе вскочил на ноги и крикнул, выбросив руки к учительнице:

– Это не я… не мы это!.. У меня своя есть книжка Некрасова…

– На это подзудили его… – уверенно решил Кузярь. – А тут ещё мы – из поморцев: надо нас опорочить перед ребятишками да перед всем селом. Вишь, как он насчёт хлеба‑то: грабители, мол… Не грабители, а сам народ спасал себя от голодной смерти…

Елена Григорьевна настойчиво усадила нас за парты, погладила рукой по головам и словно мгновенно исцелила нас.

– Ну, мы ему попомним… – зло пригрозил Кузярь. – Этому жандарскому выродку и ночь будет невмочь…

– Ваня! – с упрёком в радостных глазах усмирила его Елена Григорьевна. – Ты уже всё сказал – больше не надо.

Но и Шустёнок не унимался:

– Вот тятяша посадит их в жигулёвку да отлупцует хорошенько, они и повинятся. Кулугуры все такие – и спроть церкви и спроть начальства.

С гневом и болью в лице Елена Григорьевна подошла к Шустёнку, пристально посмотрела на него, вздохнула и сказала только два слова, но они как будто пришибли его:

– Несчастный ребёнок!

В перемену она осталась с ним в классе. О чём говорила с ним – неизвестно, но мы догадывались, что ей захотелось усовестить его, растревожить его сердце и допытаться, зачем он устроил такую подлость над нами. Я был убеждён, что учительница не поверила ни одному его слову, потому что она хорошо нас знала, а я без неё не проводил ни одного дня. Её вздох и сожаление: «Несчастный ребёнок!» – не требовали от нас никаких самооправданий.

Когда она вышла из класса, подталкивая Шустёнка, лицо у неё было утомлённое, потухшее, а над переносьем вздрагивали две морщинки. Но Шустёнок с тупой ухмылкой прошёл мимо нас и успел уколоть и меня и Кузяря прищуренными Лазишками.

По дороге из школы я шёл молча, с болью в сердце, с гнетущей обидой, словно меня побили ни за что или оплевали перед учительницей и перед школьниками, а значит – и перед всем селом. Вор! У него чужую книжку нашли в парте и обличили его. Пусть это подстроил нарочно Шустёнок, но болтуны и сплетники разнесут это по селу и наврут с три короба. А эго только и нужно попу и полицейскому.

Вот парнишки и девчонки возвратятся к себе в избу и крикнут:

– А Федька книжку украл. Ванька Шустов его обличил.

Такого ужаса я никогда ещё не переживал. И сейчас, когда я шёл рядом с учительницей в кучке ребят, своих товарищей, я чувствовал, что между нами возникла смутная отчуждённость. И впервые познал я своим ребячьим умом ценность незапятнанной чести. Мне казалось, что товарищи мои отвернулись от меня и затаили в душе недоверие ко мне, а учительница ни разу не взглянула на меня и лицо у неё задумчиво–строгое и чужое.

В бунтующем отчаянии я упал на землю вниз лицом, вцепился пальцами в сухую траву и заплакал.

Все подбежали ко мне, а Елена Григорьевна наклонилась надо мною и с тревожным участием захлопотала около меня:

– Федя, милый, зачем же так убиваться? Надо быть стойким и сильным в своей правоте.

– Я не вор! Я не вор!.. – надрываясь, рыдал я. – Я никогда ничего чужого не брал… Разве я могу вас обидеть?

– Милый, голубчик мой, – засмеялась сквозь слёзы Елена Григорьевна, – да ведь я же тебя хорошо знаю, и у меня в мыслях не было, чтобы заподозрить тебя. И знаю, почему всё произошло. Мне ведь тоже нелегко: ведь этот удар и по мне.

А Кузярь со злым волнением вскрикивал:

– Кому ни доведись… Ну‑ка, ни с того ни с сего – вор! Тут неспроста. Шустёнку с этого дня дышать не дадим…

Елена Григорьевна торопливо и беспокойно одёрнула его:

– Вот этого нельзя, Ваня. Междоусобия в школе я не допущу. Без моего ведома ничего не делайте.

Она поцеловала меня и улыбнулась ободряюще.

Морда Шустёнка ликовала передо мною в ухмылке, в прищурке, наслаждаясь моим ужасом и растерянностью. И я знал, что он только и думал, как бы сделать мне и Кузярю какую‑нибудь подлость: мы презирали его и следили за ним, как за наушником. Он боялся нас и ненавидел. А когда приехал поп и сразу же ошеломил мужиков поборами и опутал наговорами и сварами, властно вламываясь в каждую избу и вмешиваясь в семейные дела, Шустёнок почуял в нём, как пёсик, хозяина и покровителя. Бывший жандарм Гришка Шустов зачастил в поповский дом и завёл с отцом Иваном какие‑то тайные дела, а Шустёнок присосался к попу, как холуёк, и зачванился перед нами. Своими злопамятными прищурками и ухмылками он давал нам понять, что он теперь – сила, что мы у него в руках и он может отомстить нам, как ему вздумается, только ждёт изволения батюшки и тятяши. И вот сегодня он сумел ударить меня невыносимо больно – опозорил меня как вора, да ещё посмел нагло соврать, что он видел, как мы с Изанкой похитили книгу со стола учительницы. И не только у меня, но и у всех ребятишек надолго осталось в памяти, как учительница подошла к Шустёнку с печальным упрёком в глазах и сказала с состраданием:

– Несчастный ребёнок!

XXX

Как‑то во время занятий, когда мы, «старшаки», самостоятельно решали трудную задачу, а Елена Григорьевна вела урок с «перваками» и «средняками», на колокольне похоронно зазвонил большой колокол. Ребятишки всполошились – одни испуганно вскочили, другие застыли с удивлёнными личишками.

Гараська вдруг громко вскрикнул:

– Это, должно, молодой Измайлов умер. Он с постели уж сколь дён не встаёт.

Но Елена Григорьевна успокоила всех ззмахом руки.

– Это царь умер, Александр Третий. А на престол вступил вот этот, – и она указала на портрет наследника Николая, курносого офицера, с маленькими усиками, – Николай Александрович.

Миколька вкрадчиво, со свойственной ему хитрецой спросил:

– А прежнего‑то царя за что убили, Елена Григорьевна ?

Елена Григорьевна немного смутилась, но, сдерживая улыбку, строговато ответила:

– Задавать такой вопрос не время и не место, Николай.

Кузярь смущённо окрысился на Микольку:

– Дурак ты, а ещё – жених. За такой подвох морду тебе набить надо. Ты лучше у Шустёнка спроси: он тебе без запинки скажет. Отец‑то у него в жандарах служил.

Миколька покорно согласился:

– Верно, Ваня, сдуру я сболтнул. Это меня Ванятка Шустов подговорил.

И он подмигнул и нам с Кузярём и Елене Григорьевне: поймите, мол, в чём тут секрет, – это, мол, я вывожу Шустёнка на чистую воду.

Шустёнок промычал, уткнув голову в парту:

– Царя–ослободителя крамольники убили. Они – везде, как блохи. И этого царя они норовили извести, да не успели.

– Ну да… – поощрил его Миколька. – Не успели, лиходеи, он сам им кукиш показал – взял да и умер.

У учительницы вздрогнул подбородок, а в глазах вспыхнул лукавый огонёк.

Известие о смерти царя не взволновало мужиков: был царь с окладистой бородой, толстый, сейчас – новый, курносый, бритый, с усиками, недавно женатый на немке. Шёл разговор, что, может быть, новый царь податя сбавит да землю от бар мужикам отмежует. Но вскоре и об этом забыли. Только поп в церкви не раз разорялся, что молодой царь огнём и железом выведет крамолу, что смутьянов выморит, как тараканов, что всякие бредни о земле да о воле выбьет кнутьём да прутьём.

Иногда после уроков учительница уезжала на барском тарантасике к чахоточному молодому Измайлову, который требовал её к себе, или к барам Ермолаевым, которые тоже присылали за нею лёгкую таратаечку.

Однажды утром, когда мы с Кузярём по обыкновению встречали её на луке по дороге в школу, она с гневной улыбкой сообщила:

– Сегодня ночью какие‑то негодники бросили камень мне в окно и разбили стёкла. Хорошо, что в этот момент меня не было за столом, а то бы камень угодил в меня. Кто‑то, должно быть, решил покалечить меня или выжить отсюда.

Оглушённые, мы даже остановились, загородя дорогу учительнице, и, словно сговорившись, вскрикнули:

– Это Шустёнок! Это его подговорили отец и поп.

Но Елена Григорьевна сдвинула брови и спросила:

– Почему вы решили, что это сделал Шустов, или Шустёнок, как вы его зовёте?

– А кто ещё на это пойдёт? —загорячился Кузярь. – У нас ребятишки смирные…

Ясно было, что какой‑то ненавистник надумал испугать Елену Григорьевну и заставить дрожать по ночам. Я доблестно решил, что с этого дня вместе с Иванкой буду охранять её и мы обязательно накроем и свяжем охальника.

Елена Григорьевна растрогалась.

– Ну, раз у меня такие смелые заступники, я ничего и никого не побоюсь. Только вы уж не беспокойтесь, охранять меня не надо.

Мы переглянулись с Кузярём и не стали спорить с нею: мы, мол, своё дело сделаем, хоть она и не будет знать, – это даже лучше.

А в школе мы сговорились с Миколькой, чтобы он выведал у Шустёнка, кто его настрочил швырнуть камень именно в то окошко, перед которым сидит за столом Елена Григорьевна. Миколька сам назвался дежурить по череду вместе с нами попарно у квартиры Елены Григорьевны до полуночи – до звона церковного колокола.

На уроках Шустёнок сидел, как обычно, нелюдимо, и по лицу его нельзя было догадаться о его проделке. Миколька ничего не добился от него, только заметил, что он как будто побледнел и съежился. В эту ночь мы дежурили вместе с Кузярём до звона, но никого не приметили. Часто останавливались на горке и молча смотрели в мутное пятно окна в чёрных переплётах рамы и думали, что там, за занавеской, сидит Елена Григорьевна и читает книгу или проверяет наши тетради. И я знал, что не только мне, но и Иванке хотелось пробыть здесь всю ночь до рассвета и охранять покой нашей учительницы.

А на другой день поп Иван заходил к некоторым прихожанам и внушал, что во вражде своей к православным раскольники дошли до бесчинства – стали камни бросать в окна мирским: вот кинули голыш в окно учительницы и метили так, чтобы раскроить ей голову. Нынче стёкла разбили ей, а завтра – ему, их пастырю. Зло и ненависть завещал им учитель их, еретик Аввакум, а он по воле тишайшего царя погиб позорной смертью. Вот они, недруги и нечестивцы, и живут одной злобой и местью и к царю, и к церкви, и к власти, данной от бога, и ко всем православным христианам. Надо их миром принудить покаяться и воссоединиться с церковью, а ежели воспротивятся – отобрать у них имущество и передать церкви, а она раздаст его самым бедным и неимущим, а их, раскольников, пустить по миру, пускай победствуют и сознают свои заблуждения… Кое–кого он сбил с толку: на сходе кто‑то начал было горланить, что кулугуров надо выселить из села, а добро их разделить между верными. Но на них загалдели, бросились с угрозами и даже кто‑то кого‑то схватил за грудки.

– Ишь, какие охотники с батюшкой до чужого добра!

– То‑то, то‑то!.. Недаром поп‑то по селу бродит да смутьянит…

– Тут, мужики, не молитвой пахнет, а ловитвой… Думать надо, шабры!

Поп приходил на каждый мирской сход. Он и теперь, важно опираясь на длинный свой посох, снял шляпу и низко поклонился толпе с обычным приговором:

– Мир вам, православные! Да будет на вас благодать господня!

И сразу же начал обличительно совестить мужиков за то, что они творят грех, защищая раскольников. Государь и святейший синод считают раскольников вне закона: это враги, шайка отщепенцев. Вот почему капища их закрываются, книги их сжигаются. Разве это не сделано и в нашем селе?

Голос Паруши прогудел среди наступившей тишины:

– Это когда же у нас, мужики, был раскол‑то с вами? Ни стар, ни мал не вспомнит этого. Жили одним миром – в одном труде, в одной беде, в едином содружье. А нагрянул этот преисподний змий в образе пастыря и начал смуту сеять. Раскол‑то не у нас, а ты, поп, с собой принёс. Это я, что ли, али вот половина схода выбили стёкла у учительницы? А ведь это я ей гнездо нашла и ее приветила. А ты вот, поп–лихоимец, с того и начал, что обирать да грабить стал с первого же дня да вражду и свару под колокольный звон разводишь.

Поп смиренно, с хитрой улыбочкой возвестил:

– Бог тебя простит, старица Паруша, за ложные слова. Я ведь сам по темноте ума в вашем логове был и знаю, как вы лестью народ соблазняете.

Паруша совсем разгневалась и пошагала на попа, опираясь на клюшку.

– Это кому мне льстить‑то? Это из какой корысти народ с панталыку сбивать? Я о своей душе только пекусь, чтобы людям, с кем я жизнь прожила, худа не делать. А ты вот не знай отколь взялся, чуж–чуженин, и разруху в наше бытьё вносишь. Я с мироедами да обидчиками всю жизнь дралась, а ты с ними заодно. Не бог тебя ведёт, а алчная маммона, отступник!

Тут подошёл к ней Тихон, почтительно взял под руку, отвёл назад и твёрдо сказал:

– В обиду тебя, тётушка Паруша, не дадим. Ты жизнь свою хорошо, безбоязненно да совестливо прожила – дай бог всякому так прожить.

Мужики словно опамятовались и закричали все сразу, оравой, как всегда бывает на сходе, не поймешь что, но мы, парнишки, не пропускали ни одного схода и по лицам и по крику знали, что все стоят за Парушу.

Тихон уверенно и решительно подошёл к попу и мужественно, очень внятно проговорил:

– Вот что, отец Иван, дураки да миродёры и у нас есть, а после всяких бед да лихих лет прибавилось и умных людей. У трудящего человека, у бездольного мужика, один ворог – барин да кулак. А на подмогу к ним и ты явился. Послали тебя сюда людей мутить, свару варить, да не во–время. Умных не сделаешь дураками, а дураки умнеют и от нужды и от беды. Ты сюда к нам не ходи: у тебя торная дорожка – к миродёрам да в храм, где церковный староста – Максим–кривой, истязатель. А мы без тебя жили и будем жить в дружбе и согласии с помориами.

– Ты – крамольник, – грозно оборвал его поп. – Ты в тюрьме сидел. Ты и сейчас народ бунтуешь.

Яков громко спросил попа:

– А ты, батюшка, не покриви душой перед сходом‑то: покайся, за что тебя выпроводили из балашовского села? Там как будто старообрядцев‑то нет, а мужики‑то отрядили подводы, сложили твоё имущество, посадили тебя с попадьёй на телегу и во след тебе кулаками грозили да улюлюкали. Врут аль нет тамошние мужики‑то?

Поп с кроткой улыбкой поднял свой посох и благочестиво изрёк:

– Отвечу тебе словами святой заповеди: «Не послушествуй на друга своего свидетельства ложна». Вот он, этот раскольник, и выдал себя, как враг.

– Это кому враг? – в упор спросил его спокойно Яков. – Кому враг‑то? Тебе или моим шабрам да сродникам ?

Тихон ехидно напомнил попу:

– А на вопрос‑то Яшин ты, батюшка, так ответа и не дал. Яков – раскольник, я – крамольник. А ты кто, пастырь преподобный? Народ сказывает, что ты – мутило и обманщик. Почём продаёшь каждого из нас?

Вдруг, подпрыгивая и припадая на перебитую ногу, с подвязанной рукой, быстро вышел Костя и с судорогами на бледном лице, повернувшись к сходу, дрожащим голосом произнёс:

– Я – безземельный, я не к вашему обществу приписанный, а прожил с вами с малых лет и всех вас своими сродниками считаю. Вот и меня вместе с сельчанами мытарили и искалечили больше всех. Вместе с Тихоном да убитым Олёхой страдал. А за что? За верность, за нашу общую правду. И не каюсь я, а дорожу честью своей. Только надолго душа моя обмерла. А вот Тихон, друг истинный, да Яков, да тётушка Паруша, да учительница не оставили меня и воскресили. Ну, а этот вот священный сыщик вместе с полицейским влезли ко мне да начали уговаривать, чтобы я следил за каждым шагом да за каждым словом учительницы и за людями, которые у неё бывают. А то, мол, и другую руку мне выломают и другую ногу перешибут. На доктора клепал. Вот обо всём этом сходу изъявляю. Ничего я не боюсь – после моих мук бояться мне уж нечего, а предателем да шпионом я не буду.

Поп уже с откровенной злобой крикнул:

– Староста, ты видишь, что делается? Здесь при тебе позорят священника, а ты стоишь столбом! Или бунтовских речей не наслушался? Я владыке донесу.

Кто‑то злорадно посоветовал:

– Ты, батюшка, поближе камешек брось – к становому аль к земскому.

Староста Пантелей, привыкший к гомону, неохотно встал, встряхнул красной бородой и крикнул, вскинув руку:

– Угомонитесь, мужики, перед батюшкой‑то, аль гоже балагурить с ним? У него – сан. Не доводите до греха… Сотский, устраши народ‑то!

Но сотский почему‑то не тронулся с места, только таращил на толпу глаза.

Тихон засмеялся и спокойно пояснил:

– Вот как вышло: святой отец к старосте да полицейскому, а не к богу с молитвой обращается. Внимайте, языцы, и покоряйтеся! Ты чего же, полицейский, не устрашаешь?

Толпа гулко засмеялась.

Кузярь, ликуя, шептал мне:

– Это он от Тихона обалдел… Шагни к нему Тихон-то – он и в буерак от него скатится. Зато они с попом и спят и видят, как бы удостоить его…

Поп важно повернулся и медленным шагом пошёл к церковной ограде.

На другую ночь мы опять с Кузярём сошлись на дежурство. Хотя нам и жутко было в беззвёздном мраке и безлюдной тишине, но мы храбрились и подбадривали друг друга твёрдыми шагами и чуткой настороженностью, как охотники за дичью.

– Вот так же мне летось пришлось в поле ночью работать… – шептал Иванка. – Тьма – хоть глаз выколи, тишина мёртвая, только кобылки да сверчки скрипят. А рядом, через долочек, – кладбище. Могилы‑то извёсткой залиты, а мне всё мерещится, что это мертвецы в саванах сидят. А тут ещё гарь дымится, а звёздочки скрозь неё, как кровь, капают. И вот, откуда ни возьмись, плывёт на меня чернота чернее ночи. Я так и окоченел. Ну, думаю, и меня холера накрыла. И так мне досадно стало, чуть не взвыл от горя: не обидно ли умирать парнишкой‑то? Только жить раззадорился, а меня смертная тать пришла обратать… Я даже на землю повалился и памяти лишился. Очнулся – а надо мной ангель молоньей крыльями машет, утешно так и прохладно машет… Машет крыльями, смеётся и шепчет, как ветерок веет: «Я – Молодева, жизни подательница, я – от Волги-реки, где леса дремучи, где молоньи–тучи. И вот за то, что ты, хоть и мал годами, трудишься да готов слезой землю окропить, приношу тебе дар – живую и мёртвую воду, благость народу». Не успел я очухаться, как загремел гром и ливень меня начал хлестать.

– Всё‑таки наврал – не утерпел… – засмеялся я.

Выдумка Кузяря мне понравилась: он как будто красивую сказку рассказал, а эта «Молодева» замерцала передо мной, как живая. Да он и сам верил в то, что рассказал, потому что в голосе слышалось взволнованное удивление.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю