Текст книги "Лихая година"
Автор книги: Федор Гладков
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 25 страниц)
Я никогда не забывал о событиях ватажной жизни и с тоской думал о Грише–бондаре, о Прасковее, о Харитоне с Анфисой, обо всех дорогих мне людях, об их дружной борьбе, об их мечтах по вольной воле. Деревня показалась мне маленькой, тесной и жутко пустой: голод изморил всех, и люди казались тяжело больными, а холера пришибла их ужасом и загнала в избы и выходы. И даже сытая Татьяна Стоднева, которая самодовольно и самовластно распоряжалась плотниками и возчиками среди богатств и нагло рассыпала на широкие парусины вкусное зерно, словно дразнила голодных и издевалась над их беспомощностью и бесхлебьем, – даже эта чванливая баба, похожая на ватажную подрядчицу Василису, не будила в мужиках злобы и возмущения. И только несколько человек на нашей стороне, которые сохранили в себе в эти дни отчаяния мужество и способность видеть убийственную несправедливость, без раздумья решили отобрать у мироеда запасы зерна, которые он. как кащей, хранил в своих огромных амбарах, чтобы продать в городе по вздутым ценам. Рожь золотей россыпью каждый день жарилась на солнце перед амбарами, а по вечерам насыпалась в тугие мешки. Я видел эту манящую россыпь каждый день, видел, как возчики насыпали и Навязывали мешки и ставили их тесными рядами на площадке перед сенницами. И только воробьи да голуби стаями падали на широкие квадраты россыпи и жадно клевали зерно, но сторож, чужой мужик, взмахивал рукой, шикал на них, и они сразу же шумно поднимались в воздух и испуганно улетали на крыши амбаров. Несмело проходили мимо этих россыпей парнишки и девчушки с голодными припухшими личишками, останавливались, зачарованные, и не слыхали окрика сторожа. Потом с отчаянной решимостью бросались к зерну, хватали его в горсть и разбегались в разные стороны. Татьяна, туго налитая жиром, бродила поодаль и сварливо покрикивала и на мужиков, и на детишек, и на сторожа. А сторожу, рослому, костистому мужику, с растрёпанными волосами и бородой, с жуликоватым лицом, особенно много приходилось терпеть от пронзительных криков хозяйки.
– Эй, ты… пантюха!.. Для чего я приставила тебя к добру‑то – караулить аль воробьёв с голубями кормить? Они ведь зобы‑то туго набивают, а их тыщи. Кто убытки‑то мне платить будет? Ты, что ли? А ребятишки-то из‑под носа у тебя зерно крадут…
Мужик с притворным ужасом махал руками и визжал фистулой:
– Шишь, шишь! Ах вы, бесстыдники! Охальники!.. Воровать? Грабить богатую хозяйку? Вот она какая, порода воробьиная: хоть махонькая птаха, а сколь в ней коварства‑то!..
Возчики и плотники хохотали и подзадоривали и сторожа и Татьяну.
А когда Кузярь шёл перед вечером к пожарной мимо рассыпанной ржи, кто‑нибудь из плотников кричал:
– Гляди‑ка, гляди, караульщик! Парнишка‑то у тебя всю рожь в пазухе норовит утащить.
Кузярь нарочно останавливался, задорно скалил зубы и засучивал рукава. Сторож свирепо таращил глаза и тряс бородой.
– Прочь отсюда, прочь! Не твоя башка, а моя из‑за тебя с плеч свалится…
Кузярь с весёлой дерзостью нападал на сторожа:
– А куда ты спрятал тугой мешок‑то? Аль я не видал, как ты его пёр вчера в сумерках?
– Это какой мешок? – поражённый нахальством Кузяря, растерянно мычал мужик. – Да я тебе башку сорву и в бельмы брошу.
– Чай, с рожью мешок‑то… Маленький ты, что ли? Ежели не себе в карман положил, а голодных пожалел – тогда я никому не скажу.
Плотники хохотали, а сторож беспомощно озирался и бил себя кулаками по бёдрам.
– А, батюшки! А, соседушки! Чего эта гнида‑то на меня клеплет!
А Кузярь хладнокровно и безбоязненно брал полную горсть ржи и пересыпал зерно с ладони на ладонь.
– Хорошая ржица, налитая… Такой ржицей можно всё село прокормить до нового урожая.
Татьяна выплывала откуда‑то из‑за брёвен и свалки досок и встревоженно спохватывалась:
– Ни одному бесу веры нет. Хоть сама карауль. Всякий норовит урвать, утащить. Говори, Ванятка, в какую сторону шайтан мешок уволок! Чую, что не врёшь.
Кузярь бросил с ладони в рот щепотку ржи и спокойно ответил:
– Вру, тётка Татьяна. У тебя, вишь, сколько еды-то – целые бунты. Взяла бы да раздала всем голодным.
И он неторопливо шёл дальше, к луке. Татьяна кричала надсадно:
– Ах ты, дьяволёнок, ах ты, окаянный заморыш! Больше чтобы глаза мои тебя не видали: ноги переломаю.
Плотники и возчики смотрели на взбесившуюся Татьяну и на Кузяря, который безмятежно шагал по дороге, и задыхались от хохота. Эти богатые россыпи хлеба сияли золотом перед всем селом, а когда стали робко подходить к Татьяне старухи и детишки с сизыми личишками и жалобно просить подаяния, она строго отгоняла их:
– Бог подаст! Идите‑ка, проходите с миром! Молитесь да в грехах кайтесь!
Кузярь торопливо рассказывал об этом Тихону, а он покачивал головой и, покрякивая, натягивал картуз на глаза.
– Да… дела… как сажа бела… Вот оно как богатство‑то из людей зверей делает.
– На ватаге народ‑то скопом пошёл бы, – убеждённо сказал я. – Ежели бы там этакое случилось – все поднялись бы и своим судом хлеб этот взяли да разделили бы.
– Это ты верно, Федюк, – раздумчиво проговорил Тихон. – Там народ артельный. А тут у нас всях Иван – на свой болван. Я вот в солдатах был. Там ни отца, ни матери, ни кола, ни двора – все в строю и как один человек. А у нас только на кулачках горазды драться.
– А помнишь, дядя Тиша, – горячился Кузярь, – как мужики барскую землю почесть всем селом захватили да запахали? А кто народ повёл? Микитушка с Петрушей.
Тихон срезал Кузяря:
– А чего после‑то было? Все разбежались по своим избам, а вожаков забрали.
Я поспешил опять поделиться своим жизненным опытом:
– На ватаге сроду бы этого не было. Там все друг за дружку держатся, а подрядчицу однова на тачке вывезли, и полицейский её же отхлестал. И никто не разбежался, а ещё больше распалились и своё взяли.
Кузярь тоже не остался в долгу, он попытался обезоружить Тихона неотразимым доводом:
– Аль народ‑то раньше умнее был, дядя Тихон? Вот Емеля Пугачёв… Всю Россию поднял, всю барскую землю захватил… и всех бар, как косой, косил.
Тихон усмехнулся и укоряюще возразил:
– Дурачок! Ведь у Емели‑то Пугачёва войско было: всех мужиков казаками сделал. Понять надо.
– И у Стеньки Разина тоже много войска было, – добавил я. – И на ватаге его перед рабочими разыгрывали.
– Вот то‑то же, ребятушки!.. – поучительно закончил Тихон. – Острые у вас умишки, а зелёные ещё, незрелые. Мы о бунте не думаем. Какой тут бунт, когда люди от голода дохнут. Народ одного хочет – хлеб у мироеда, у барышника забрать да средь бедноты разделить. А разделим по закону – по письменной обоюдности. Ну, а сейчас по домам шагайте и – молчок!
Тихон вместе с Кузярём пошли дальше, мимо сбитых в кучу телег и штабелей толстых мешков, а я отстал от них у нашей избы. Мать, ещё слабая после холеры, худая, измученная, сидела на лавочке у кладовой и звала меня рукой.
VIII
Тихон не хвастался тем, что служил в гвардии, в самом Петербурге, а сразу же, когда вернулся, стал вместе с отцом мять кожи. Держал он себя скромно и невидно и только отличался удалью и непобедимостью в кулачных боях. Но в этот год лихих бедствий – неурожая, голода и холерного мора – он вдруг стал первым человеком в селе. Все обезумели от страха перед чёрной бедой: в каждой избе перед покойниками без памяти валялись бабы и старухи, а у стариков падали мутные, покорные слёзы на седые бороды. Не было уже ни отпевания, ни поминок по мертвецам. И тут, как псы на падаль, являлись мироеды – Сергей Ивагин, сам староста, сотский с книгой в руках и даже Максим Сусин – и описывали всю хурду-мурду. Сергей Ивагин, в серебристой поддёвке и в смазных сапогах, самодовольно ухмылялся и бесстыдно покрикивал своим сытым тенорком:
– Господь‑то бог по мудрости своей выпалывает лишнюю траву на земле. Видит: много едоков, много лодырей – и долой их, чтоб не мешали нам хозяйствовать. У меня всё село в загоне, как шелудивые бараны. Всяк червяк из шелухи своей выползает, а ветер шелуху уносит. По воле божьей у нас ни одному покойнику саван без меня не даван. Все в должишках увязли, как в тенётах. Портчишек да повойников я, по состоятельности своей, не сыму, а об домишках да об землишке позабочусь на помин души.
Но староста Пантелей и Максим брали имущество у вдов и сирот по «закону» – через волость.
Бабы выли, драли на себе волосы, старики горбились ещё больше, молились богу и скорбели, а мужики и парни лобового возраста и от голода и от ужаса перед призраком смерти выдирали колья из прясла. Тут‑то Тихон и бросил мять чужие кожи. Старик отец умер от горячки, жену скрутила холера, сгорел и сынишка, и он остался один, но все заметили, что он начал похаживать по избам не только на своём длинном порядке, но и в заречье. Рыжий, конопатый, высокий, кряжистый, он шагал по улице не по–мужичьи – не сутулясь, не уткнув бороду в грудь, – а с солдатской выправкой, по–гвардейски. И всем, кто смотрел на него из окон, казалось, что он как будто повеселел некстати.
Обычно на высокий порядок за рекой люди с луки ходили редко, да и то в большие праздники – погостить у тестя с тёщей. Хоть в каждой избе лежали хворые или покойники и на душе у всех была скорбная тягота и жуткая тоска, но жизнь шла своим чередом со всеми домашними заботами. Бабы так же судили и рядили о всяких делах и событиях: у кого кто помер, кто ушёл на сторону, у кого молодуха родила не в добрый час перед покойником, кто пухнет от бесхлебья и как гуляют лобовые и озорничают по ночам. А вот вдруг с цепи сорвался Тихон–кожемяка и заходил по всем порядкам с высоко поднятой головой, с озабоченным, но весёлым лицом, словно пьяный или умом рехнулся от своей беды, и задумал какую‑то смуту. Однажды его перехватил на своём порядке сотский и, как подобает бывшему жандарму, с проницательной строгостью пригрозил ему:
– Ты, солдат, тут не шатайся. Чего это ты вздумал на нашей стороне прогуливаться да в избы захаживать? Аль невесту, вдовец, ищешь? Гляди, кожемяка, как бы с горы на ту сторону не загудел. А то и в волость доставлю… Я, брат, чую, кто чем воняет.
Но Тихон схватил его за шиворот, подтащил к обрыву и спокойно ответил ему:
– Ежели я замечу, что ты, сволочь полицейская, следишь за мной да подкопы строишь – удавлю, как подлого кобеля. Со мной не шути – башкой своей не рискуй. Не забывай ни на час: я в гвардии, в Петербурге, служил– не из робких. А сейчас, чтобы ты запомнил мой наказ, лети вниз, до речки, и поквакай с лягушками.
Он без натуги швырнул его с крутой горы, а сам пошёл дальше.
И как ни тяжко было, как ни стонала душа от смертной напасти, как ни вопили бабы по избам, но расправа Тихона над ненавистным Гришкой Шустовым всех оживила.
Ребятишки и девчонки, жизнерадостные и неунывающие, как воробьи, сбежались из‑за амбаров и кладовых и с жадным любопытством наблюдали, как Тихон тащил Гришку за шиворот к обвалу и как швырнул его вниз. Они с наслаждением проследили, как сотский кувыркался через обрывчики и оползни и кричал, словно резаный. С любовным восхищением они проводили Тихона до избы Олёхи и что есть духу разбежались по своим домам. Проделка Тихона всколыхнула всех, даже старики хлопали по бёдрам руками и смеялись в бороды, а бабы и девки словно ждали этого забавного события: они хохотали сначала в чуланах, а потом бежали к соседям, встречались на улице или у колодца и словоохотливо потешались над неожиданной порухой Гришки. Не успел Тихон возвратиться домой, как всё село знало о его подвиге.
Не напрасно ходил он по избам, вышагивая решительно, с злой уверенностью: он быстро взбудоражил молодых мужиков, своих ровесников, и лобовых парней и сбил их в дружную шайку. Когда темнело, они собирались или у яра, за жигулёвкой, или где‑нибудь за околицей, у приречных увалов. К ним спускался с горы, с барского двора, студент Антон, и они долго о чём‑то толковали и спорили.
Тихон часто уходил твёрдым солдатским шагом в Ключи, в Варыпаевку, в мордовское Славкино за семь вёрст, в котором когда‑то мужики, по рассказам стариков, единодушно, всем миром, восставали против Еластех!. Эту смуту прозвали «картошным бунтом». Оттуда приезжали на роспусках молодые парни в холщовых длинных рубахах, в лаптях и долго калякали с Тихоном и его дружками.
Отец, прижимаясь к стене кладовой, смотрел из‑за угла на вереницы теней, которые спешили по дороге мимо нашей избы к возам у сенниц. Я перебежал на другую сторону кладовой и увидел густую толпу людей. Кто‑то покрикивал по–хозяйски:
– Не тормошись, народ! Никто не будет в обиде. Коли порядку нет, и за столом с пустой ложкой останешься…
Вдруг на всю улицу заголосила Татьяна. Она взвизгивала и рычала, как собака. Я видел, как она металась в толпе и среди возов и махала руками. В толпе вразнобой закричали женщины и заспорили мужики, как на сходе. Твёрдо распоряжался властный голос Тихона.
Татьяна надрывно кричала:
– Разбойники вы! Грабители! Митрий Степаныч исправнику жаловаться будет…
Подводы стали разъезжаться в разные стороны, а за ними гурьбой пошёл народ. Мимо нашей кладовой один за другим тяжело проскрипели три воза с мешками. По бокам и позади охраняли их мужики, положив руки на обочины телеги. Я услышал убеждающий и начальственный голос Гордея:
– Бестолочь‑то и золото пылью по ветру развеет. А хлебец при нашей нужде истово надо делить. Уговор такой: все слушайтесь и нашим выборным не перечьте. Остановимся у дранки, пересчитаем все голодные рты и сообча определим, какая доля на едока полагается.
Ему не возражали, и люди шли по обе стороны возов смиренно и послушно.
Из нашей калитки вышли дед с Титом и торопливо прошагали к толпе, которая теснилась у сенницы вокруг Тихона. Рядом трое мужиков возились с мешками. К ним по очереди подходили люди, и Филарет хоть и сдерживался, но покрикивал гулко и возбуждённо:
– Ты, Тихон, ей не верь! Ни одному слову не верь! Соглашенье‑то она подпишет: ей выгодно содрать с нас долг–от. Ты пропиши там, что мы не обязаны платить ей начёты, а то Стоднев‑то сдерёт по два пуда на пуд. Опять народ обездолит. Я знаю, как на них работать: все кишки вымотают и на них удавят.
Мы не ложились спать до воробьев и ласточек, хотя мутная заря над избами той стороны совсем не потухала. Отец всё время стоял на углу кладовой и наблюдал за суетой у сенниц Стоднева. Я видел, как Тихон с бумагой в руке сидел вместе с Татьяной на штабеле старого тёса и доказывал ей что‑то, тыча пальцем в белый лист. Потом вынул из кармана пузырёк с чернилами и ручку, положил лист на доску и на корточках стал писать что‑то. Татьяна сначала отмахивалась, качала головой и мычала, но вдруг выхватила ручку у Тихона и с малограмотной старательностью тоже стала царапать что‑то на бумаге. Тихон одну бумагу отдал Татьяне, а другую тщательно свернул, положил в бумажник и засунул в карман. Он размашисто подошёл к Филарету и весело распорядился:
– Ну, кончайте скорей, ребята, и айда по домам. Всё обошлось обоюдно и по закону – чинно–благородно. Общество решило хлеб распределить меж голодающих, и Татьяна Стоднева спроть миру не пошла.
Филарет фыркал и недоверчиво крутил волосатой и бородатой головой.
– Спроть‑то мира не пошла, да мир‑то обошла. Она шкуру сдерёт с нас чинно–благородно. Гляди в оба, Тихон: как бы не пришлось нам с тобой в бегах быть, ежели не свяжут нам белы руки да не угонят туда, где Макар телят не пас. Я – учёный, меня во всех щёлоках варили, а ты хоть и солдат, а легковерный.
Дедушка и Тит несли по мешку на спине и бежали зыбкими шажками, словно боялись, как бы не воротили их назад. Татьяна, выпятив живот и грудь, важно прошла между роспусками к своей избе, покрикивая по-хозяйски зычным голосом, с задором торговки, которая сумела спасти не только свою шкуру в недобрый час, но и ошельмовать своих врагов.
Возвращались пустые телеги. Возчики скалили зубы и трясли бородами. Тихон и Филарет стояли перед кучей пустых мешков и о чём‑то невнятно спорили. Филаргт, измученный бессонной ночью, весь изгибался, бушевал и убеждающе тыкал в грудь Тихона то одной, то другой рукой, а Тихон, спокойный, ровный, заложив руки за спину, слушал его с хмурой усмешкой. К ним подошли двое возчиков и, оглядываясь на хозяйские крики, стали наперебой, торопливо и настойчиво говорить им что‑то. Они как будто обожгли Филарета: он судорожно заметался около Тихона и с искажённым от злобы лицом замахал руками.
– Вот видишь, голова! Не зря толкую я гебе, не зря. У Стоднева все в упряжке и в пристяжке. Беды наделает… не приведи бог! Он и брательника не пощадил – в каторгу закатал, а нас с тобой зарежет перед всем честным народом… да и народу не сдобровагь. Он розги‑то божьим словом просолит.
И хрипло, с ужасом прошипел:
– Бежать и бежать... Очертя башку… куда глаза глядят…
Но Тихон пристально и строго посмотрел на него и на мужиков с кнутами и спокойно сказал:
– Ты, Филарет, за кого меня считаешь? За подлеца аль за вредного пустоболта? Мы не шутки шутили: знали, на что шли и что делали.
Он зябко поёжился и, всматриваясь в огненно–красное небо на востоке, над высоким взгорьем, где виднелся мезонин барского дома, подумал и надвинул картуз низко на лоб.
– Ежели и другие так же башку от страху потеряют – петлю друг на друга набросят. Я ничего не взял, не для себя старался, а для тех, кто от голоду подыхает. Ну, а раз поклялся быть в согласии – умри, а стой, как солдат в строю, и товарища не выдавай, охраняй его, чтобы и он тебя заслонял.
Филарет взревел и в бешенстве высыпал из своего мешка пшено на землю, а мешок отбросил в сторону.
– А я, по–твоему, из‑за этого дерьма на такое дело пошёл? Гляди, вот оно… наплевал я на него… Я душу чёрту не продаю…
И он с остервенением стал топтать и расшвыривать босыми ногами высыпанное пшено.
Один из обозников жвыкнул кнутом и с изумлением закрутил головой.
– Ну и народ отчаянный, ребяты! Страшенное дело произвели… без оглядки… И с грамотой ловко. Только не сдобровать вам. Я думал сперва, что вы по глупости под топор башки суёте, а потом диву дался: для добра вы и себя не жалеете.
Другой мужик, измождённый, с жиденькой бородёнкой и разбухшими красными веками, срывающимся голосом сказал, судорожно вцепившись в рукав рубахи Тихона:
– В свидетели пойдём… сколь нас есть… и плотники пойдут… полюбовно было… законно… Сам видел, как бумагу эта жирёха подписывала…
Тихон словно опамятовался, вскинул голозу, засмеялся и пожал руки обоим возчикам.
– Благодарим покорно, землячки! В беде да злосчастье люди друзьями делаются.
И он с упрёком закачал головой, взглянув на Филарета.
– Зря распалился, чеботарь. Не жри, шут с гобой, а ребёнка‑то недужного с матерью морить негоже.
Филарет тяжело дышал и злобно таращил на Тихона белки.
– А чего ты мне в харю плюёшь своей праведностью? Не брал! Не крал! Для других пострадал! Я в одной с тобой шкуре. Ну, и одинаково нас с тобой драть будут.
– Не дури, мужик! Собери пшено‑то и без опаски иди домой, – с сердитым дружелюбием посоветсзал Тихон и с уверенностью человека, который совершил подвиг, пошутил: —Скажи жене, чтобы кашу сварила: з гости приду. У меня варить некому – все покойники.
И сам стал помогать собирать пригоршнями рассыпанную крупу. Возчики посмеивались и тоже стали сгребать жёлтое пшено в картузы и ссыпать в мешок Филарета. А он держал его сконфуженно и никак не мог успокоиться.
Татьяна взгромоздилась на плетёный тарантас и покрыла его целым ворохом своей цветастой юбки и такой же цветастой шерстяной шалью. Сытые лошади – коренник и пристяжка – с завязанными хвостами горячились и били ногами о землю. Кучер, тоже сторонний человек, – должно быть, их петровский батрак, – с угрюмой покорностью уминал что‑то в тарантасе и укладывал какие‑то вещи плотнее, чтобы хозяйке сидеть было удобно. А она капризно покрикивала на него:
– Уши‑то у тебя где были, чучело? Велела перину расстелить да положить большую подушку, а ты чего навалил? Так я и буду трястись на этой дрыгалке? Беги скорее в избу да тащи с кровати перину‑то!..
Но я видел, что она торопилась уехать: жирное лицо у неё дрожало, а заплывшие глаза озирались в тревоге, словно она боялась, как бы на неё опять не нагрянула толпа мужиков и баб. Должно быть, её сильно потрясла эта ночь: хоть она и покрикивала на батрака и рабочих, хоть и показывала вид властной хозяйки, но в каждом её движении, в насторожённой оглядке по сторонам и надорванном голосе чувствовался непреоборимый страх. Эта рассветная дымная тишина и безлюдье, после того как толпы ушли за возами, казались враждебно зловещими. Должно быть, этой жирной бабе, которая нахально жрала в эти смертельные голодные дни курятину, мягкий хлеб и яичницу, стало страшно; она оказалась беспомощной, одинокой: ни сотский, ни староста не показывались – должно быть, нарочно проспали, чтобы не быть в ответе.
Филарет пошёл разболтанным шагом домой, словно, обиженный. Он волочил мешок по земле, поднимая пыль, и, сутулый, издали похож был на горбатого.
Тихон посекретничал о чём‑то с возчиками, а они, играя кнутами, подмигивали и подкашливали ему. С длинного порядка и с той стороны подъезжали порожние телеги.
Когда тарантас покатил по дороге мимо нашей кладовой, Татьяна обернулась и яростно погрозила кулаком.
– Ну, берегись, Тишка! Попомнишь ты меня…
Тихон как будто не слышал этих яростных криков Татьяны: он медленно пошагал по той же дороге мимо нас. Я перешёл на другую сторону кладовой и встретился лицом к лицу с отцом. С испугом в глазах он сердито приказал:
– Убирайся в кладовую! Чего ты суёшься, куда не надо…
А Тихон насмешливо окликнул его:
– Вася! Василий Фомич! Чего это ты за уголком‑то притаился?
Отец быстро юркнул в дверь кладовой и даже забыл прихватить меня с собою. Тихон засмеялся и закачал головой.
– Эх ты, герой! Мало, значит, кожу мяли, ежели не видишь, как народ бедствует.
Высокий, сильный, он бодро пошёл по бурой траве к своей избе. Я смутно чувствовал, что этого человека ждут тяжёлые испытания. В нём было что‑то сродное астраханскому Трише и Харитону и привлекательное, как в Грише–бондаре. Я невольно побежал за ним и схватил его за руку. Он тревожно обернулся ко мне, и в глазах его вспыхнул радостный огонёк. Его рука показалась очень лёгкой и ласковой: она погладила меня и по спине, и по волосам, и по плечу.
– Тятяшка‑то, вижу, и сам в кладовую спрятался и тебя там присупонил. А хотелось, чай, поглядеть‑то, как народ у мироеда хлеб отбирал? Кузярёк не отставал от нас: парнишка бедовый. Потом он с возами уехал на свой порядок. Хорошо, что бунта да разгрома не было. Мы с народом‑то исподволь уговор вели. А псы нагрянут… Только надо бы разогнать их.
Оглядываясь на кладовую, как бы не хватился меня отец, я срывающимся голосом проговорил:
– Ты, дядя Тиша, скройся! Чеботарь‑то не зря мечется. Татьяна‑то, вишь, как грозилась.
– Не бойся! – засмеялся Тихон. – Я не из робких. Да и зря в зубы псам не дамся.
Он ободряюще улыбнулся, снял картуз и пошагал к амбарам – на свой длинный порядок.