Текст книги "Том 15. Письма 1834-1881"
Автор книги: Федор Достоевский
сообщить о нарушении
Текущая страница: 43 (всего у книги 86 страниц)
154. А. Н. Майкову *
2 (14) марта 1871, Дрезден
Дрезден, 2/14 марта/1871.
Любезнейший и многоуважаемый друг Аполлон Николаевич, прежде всего о нашем нескончаемом деле.
Я решился его окончить, то есть начать исксудом. И труднее иски выигрывались, а мое право по контракту несомненное. Одним словом, вот чего я желаю и на чем порешил безвозвратно: так как иск дело такое, которым я Вас утруждать не смею, да к тому же Вы и не адвокат, то прошу Вас изо всех сил: передоверьте(так как Вы имеете право на то по доверенности от меня) дело какому-нибудь известному адвокату (Спасовичу, Архангельскому или тому подобное) – чего бы ни стоило,и пусть тот тотчас женачнет против Стелловского формальный законный иск в получении денег * (причем сумму надо обозначать по расчету листов; если будет ошибка, то суд решит). Впрочем, адвокат знает, как сделать. Главное, сообщите адвокату копию с контракта и попросите его особенно изучить пункты 8-й и 13-й. * 13-й – главное, ибо я хочу требовать неустойки. Вот это-то и прошу Вас сообщить адвокату.
Главное, надо констатировать, что Стелловский не хотел уплатить, иначе нельзя будет и искать по 13-му пункту. Но адвокат, вероятно, начнет с того, что потребует с Стелловского формальновсей уплаты чистыми деньгами (без векселя). (Это делается, кажется, с помощию полиции, – впрочем, не знаю. Адвокат знает.) И если Стелловский откажется, например, в трехдневный срок уплатить, то и начать иск по 13-му пункту, то есть требовать сверх уплаты и неустойку. Если же заплатит, то черт с ним и с 13-м пунктом. Тогда дело кончено.
Итак, вся моя просьба к Вам: 1) немедленно передать и передоверить всё дело адвокату, но только хорошему и чего бы это ни стоило.
2) Сделать это без малейшего промедления и не опасаясь нисколько за мои интересы. (NB. Ведь по закону адвокат получает плату по окончании дела – так, кажется? Так что Вас ничто не остановит.) Но, ради Бога, сделайте без малейшего промедления, сейчас по получении этого письма. Не сомневайтесь ни в чем: ведь это мое собственное желание, и если я сгублю мои деньги, то ведь я сам того хочу. И потому, ради Бога, передайте адвокату. Если у Вас сохранены еще мои письма к Вам при начале дела, то при передаче адвокату дела – прочтите ему или дайте прочесть некоторые места из этих писем, чтоб он видел мой взгляд.
Наконец, 3) можно еще раз попробовать до адвоката собственными силами. И для того по получении этого письма вот бы как сделать: напишите, дорогой друг, сейчас же самую лаконическую записку Стелловскому (без мнительности и ничего не опасаясь за мои интересы), что я желаю начать иск по закону и потому Вы в последний раз обращаетесь к нему, Стелловскому, приглашая уплатить. При этом в записке назначьте ему (пожалуйста, посуше и неумолимее, формальнее) день, н<а>прим<ер> послезавтра,и час, в который он может Вас застать дома и принести вседеньги. Тут же прибавьте, что дальше этого дня и часу Вы ждать не будете и не хотите и что так ятребую.
Будут два случая: или Стелловский не придет к Вам, тогда тотчас же к адвокату и начинать иск. Или Стелловский придет и заплатит. Тогда взять с него деньги или все, или не менее половины; вексель же (если предложит, в случае половины, вексель) не длиннее как на 3 месяца ни за что.
Или Стелловский придет без денег и начнет требовать, тянуть, делать предложения. В таком случае ничегоне слушайте. А если попросит отсрочки (н<а>прим<ер>, скажет, что через 2 недели получит и заплатит) – то ничего не слушайте. Самую большую отсрочку дайте ему до завтра, то есть еще на день. И ни часу долее. Ради Бога (это главное для иска), не входите с ним при этом в какие бы то либо разговоры и рассуждения по делу.
Наконец, если уж и начнется иск, а Стелловский во время иска, но до суда явится с деньгами, что несомненно, ибо, поверьте, не захочет иска, то тогда сам адвокат будет знать, как решить.
Главное же, не тяните; сделайте буквальнотак, как я Вас прошу. Ведь деньги мои, ведь я сам желаю таксделать, и если я потеряю их моимспособом действий – то ведь Вам всё равно: я сам хотел. Сделайте же буквальнотак, как я прошу (и без всяких мнительностей, без предварительных разузнаваний, посещений Стелловского, подсылок к нему, справок и проч.). Ради Бога, буквальнотак, как я прошу. И не теряйте ни одного дня.
Иначе Стелловского Вы до того избалуете разными послаблениями, что дурак он будет, если отдаст.
Ради Бога тоже, не справляйтесь у меня и не требуйте от меня разрешений, чтоб не тянуть дела. Сделайте буквально, как я прошу теперь, – вот и всё.
NB. Сроку не давайте ему в Вашей записке более 2-х дней, ни за что, ни за что!И сейчас к адвокату.
Адвоката же, опять повторяю, возьмите хорошего (отнюдь не господина с густыми бровями, * а настоящего адвоката. Знатный адвокат хоть и пустое мое дело, – но, может быть, возьмется, потому что дело литературное, даст огласку, и потому не откажется).
Главное, буквально как я прошу, без смущений, без вопросов и не опасаясь за мои интересы.Ради Бога, так.
Лестный Ваш отзыв о начале моего романа привел меня в восторг. * Боже, как я боялся и боюсь. Когда прочтете это, – вероятно, уже прочтете и вторую половину 1-й части в февральской книжке «Р<усского> вестника». Что-то скаже-те? * Боюсь, боюсь. А за дальнейшее – просто в отчаянии, справлюсь ли. Кстати, ведь всего будет 4 части – сорок листов. Ст<епан> Т<рофимови>ч лицо второстепенное, роман будет совсем не о нем; но его история тесно связывается с другими происшествиями (главными) романа, и потому я и взял его как бы за краеугольный камень всего. Но все-таки бенефис Степана Трофимовича будет в 4-й части: тут будет преоригинальное окончание его судьбы. * За всё другое – не отвечаю, но за это место отвечаю заранее. Но опять повторяю: боюсь, как испуганная мышь. Идея соблазнила меня, и полюбил я ее ужасно, но слажу ли, не изговняю ли весь роман, – вот беда!
Вообразите, что я уже получил несколько писем из разных концов с поздравлениями за первую часть. * Это ужасно, ужасно ободрило меня. Но без лести к Вам прямо говорю: Ваш отзыв для меня больше всего стоит. Во-1-х, Вы уже не польстите мне, а во-вторых, у Вас, в отзыве Вашем, проскочило одно гениальное выражение: «Это тургеневские герои в старости».Это гениально! * Пиша, я сам грезил о чем-то в этом роде; но Вы тремя словами обозначили всё, как формулой. Ну, благодарю Вас за эти слова: Вы мне всё дело осветили.
Ужасно туго работается, чувствую себя нездоровым, и наступает для меня очень скоро частый период припадков. Боюсь не поспеть в срок, опоздать. Не хотелось бы портить поспешностию. Правда, план хорошо составлен и изучен, но поспешностию можно всё испортить.
Непременно решился воротиться весною. То-то наговоримся. «Беседу» получил: что-то далее будет. Эстетического отдела нет вовсе, это правда Ваша. Чем «Заря» хуже какого бы то ни было журнала? По-моему, лучше. Но беспорядок и неумелостьредакторской части (вот увидите) похоронят ее. С мнением Вашим о Страхове не согласен: это единственный критик в наше время. Строгая критика – ведь это специальность «Зари». Выждав время и улучшив редакторскую часть – взяли бы свое. Пусть «Беседа» существует, по-моему, она вовсе не могла бы повредить «Заре» конкуренцией. Но она повредит. * До свидания. Благодарю Вас за Ваши добрые ко мне чувства. У нас распускаются почки, совершенное начало весны. Но до свидания и скорого.
Ваш весь Ф. Достоевский.
Ради Бога, не забывайте, черкните иногда мне строчки две.
155. H. H. Страхову *
18 (30) марта 1871. Дрезден
Дрезден, 18/30 марта 1871 г.
Во-первых, многоуважаемый Николай Николаевич, простите меня, что так долго не отвечал на письмо Ваше. Всё произошло от обстоятельств. Некоторое время хворал, а главное, тосковал после припадка падучей. Когда припадки долго не бывают и вдруг разразится, то наступает тоска необычайная, нравственная. До отчаяния дохожу. Прежде эта хандра продолжалась дня три после припадка, а теперь дней по семи, по восьми, хотя сами припадки в Дрездене гораздо реже приходят, чем где-нибудь. Во-вторых, тоска по работе: мочи нет, как туго пишется. Надо в Россию, хотя и совершенно отвык от петербургского климата. Но все-таки во что бы то ни стало, а надобно воротиться.
Но нечего пересчитывать; все эти тоски, одним словом, всё отвлекало меня, и только теперь сажусь поговорить с Вами, хотя, после письма Вашего, чрезвычайно много о Вас думал.
Вы не можете представить себе, какие грустные и тяжелые соображения пришли ко мне по прочтении письма Вашего. Что же это такое? Всё, чем была оригинальна «Заря», что давало ей свой особый индивидуальный вид между другими журналами, – всё это найдено у них препятствием к успеху. И это единственный русский журнал, в котором оставалась чистая литературная критика! Да именно потому, что все бросили ее, она и нужна теперь. Она давала «Заре» свою физиономию. Они испугались говору и насмешек. Напротив, чаще, в каждом номере, нужно было настаивать на своей идее, и будущность была бы за ними. Не знаю, как другие, а я по получении «Зари» каждый раз разрезывал прежде всего Ваши статьи и упивался ими. Разумеется, иногда не во всем соглашался (например, в приемах, в тоне, то есть в излишней мягкости Вашей, и, кроме того, в преувеличении некоторых явлений литературы и жизни [101]101
Я непро Льва Толстого говорю (примеч. Достоевского).
[Закрыть]), – но интерес был всегда чрезвычайный. Ваша статья о Карамзине так глубока и так мужественно-откровенна, что я порадовался здесь, что еще раздается у нас такой голос. Вы мне что-то вскользь писали тогда, но я и сам кое-что читал потом, и, сколько могу судить, ее, кажется, осудили как ретроградную. Уж не редакция ли Ваша вместе с другими? *
Во всяком случае Ваш голос замолчать не может и не должен. Без сомнения, то, что Вы мне сообщили о Ваших новыхотношениях к «Заре», есть полуотставка. Что же, Николай Николаевич, как же Вы решаетесь? Месяца через три-четыре мы, может быть, увидимся и тогда наговоримся вдоволь, но покамест, без сомнения, продолжать покаместв «Заре», напечатать там еще несколько превосходных статей, а к осени серьезно подумать о своем положении. Ведь если Вы не утвердитесь в «Заре» на прочных и совершенно приличествующих Вам основаниях, то годится ли Вам оставаться? (Я вовсе не амбицию имею в виду; я хлопочу о критике, о существовании у нас литературного органа с здравой критикой.) Что же, если «Заря» сама ее находит не так нужною?
Я надеюсь, Николай Николаевич, что я пишу Вам теперь конфиденциально и что письмо это останется между наших четырех глаз. Кстати: Вы написали в письме Вашем, чрезвычайно вскользь, что хотитесесть за литературные воспоминания. Что это будет? И будет ли что-нибудь? * Вы упомянули о времени издания нашего бывшего журнала, об Ап. Григорьеве, о нас. Я слишком понимаю, что эта полоса жизни могла резко, а может быть, и приятно (как воспоминание Вашей молодости) отпечататься в Вашей памяти. Но об этом не рано ли слишком писать, да и интересно ли в данный момент? Думаю, что и рано, да и неинтересно будет для других. И однако, мне пришло вот что в голову:
Действительно, какое-нибудь значительное, серьезное сочинение, внеВаших обыкновенных критических статей (то есть, главное, не в этой форме), а что-нибудь новое, хотя бы и действительно в историко-литературном роде, – было бы прекрасным теперь для Вас предприятием. (NB. Я с чрезвычайным наслаждением, например, прочел Ваши горячие, превосходные страницы в статье о Карамзине, где Вы вспоминаете о Ваших годах учения.) * Если «Заря» оставляет Вам теперь столько свободного времени, то к осени Вы бы могли что-нибудь приготовить. Что Вы думаете о «Беседе», например? Там совершенно нет литературной критики, но мне кажется, они ни за что не отказались бы напечатать приготовленное Вами летом сочинение, а это бы могло послужить дальнейшим шагом. Я не хочу изворотов и виляний в изложении Вам моей мысли и потому скажу прямо: это не может быть изменой «Заре». Я не подговариваю Вас оставить прежнее знамя и бежать под другое. Но согласитесь же сами, что тут всё, всё заключается в разрешении вопроса: хочет Вашего сотрудничества сама«Заря» или не хочет? Уважает ли его или нет? А ведь это непременно должно в скором времени совершенно выясниться.
Что касается до «Беседы», то я решительно не знаю, что это будет такое, хотя первый номер и прочел. Они мне прислали журнал и просили сотрудничества. Разумеется, с величайшею готовностию буду сотрудничать, если будет время. * Я-то уж нигде и ничем не связан; кроме долгов. Но деньги – вещь не столь деликатная и совершенно восполняются деньгами же. (Это не значит вовсе, что я не думаю о моей повести в «Зарю»; думаю, очень думаю и во что бы то ни было доставлю.) *
Опять повторю: жду с чрезвычайным желанием и даже волнением момента встречи с прежними близкими людьми в Петербурге. Но еще одна просьба, кстати: не говорите, если случится, утвердительнокому-нибудь о скором моем приезде. Я бы желал, чтоб хоть одну первую-то неделю после прибытия мои кредиторы оставили меня в покое; жду, что так и накинутся, и боюсь, потому что денег не имею, а всё только надежды.
Черкните мне что-нибудь, Николай Николаевич, я человек Вам преданный и Вас уважающий и говорю Вам это вполне искренно. Адресс мой здесь покамест всё один и тот же (poste restante непременно).
Не пишется, Николай Николаевич, или пишется с ужасным мучением. Что это значит – я понять не могу. Думаю только, что это – потребность России во что бы то ни стало. Надо воротиться. Чрезвычайно благодарю Вас, что не забыли написать мне о моем романе. Ужасно Вы ободрили меня. С замечанием Вашим о тонев высшей степени согласен; я мучился долго этой невыдержкой тона. * С возвращением в Россию придется перервать даже работу. Во всяком случае в нынешнем году роман кончу. *
Благодарен Вам тоже за некоторое разъяснение моих недоумений. Если б пришлось повторить, я бы не написал Вам того письма. * Я был тогда в ужасном, болезненном нервном раздражении.
Где Вы будете жить летом: в городе или на даче? * Хорошо бы, если бы я заране знал. Мне кажется, я явлюсь в самую середину лета. А какие хлопоты с переездом, дорогой Николай Николаевич! Уехали мы сам-друг с молодой женой, а теперь хотя возвращаюсь с такой же молодой женой, но и с детьми!(Секрет: одной 1½ года, а другой еще X, Y, Z. * ) Каковы же хлопоты переезда!
Вам преданнейший и весь Ваш
Федор Достоевский.
156. H. H. Страхову *
23 апреля (5 мая) 1871. Дрезден
Дрезден, 5 мая / 23 апреля 71.
Письмо Ваше, как и всегда, меня чрезвычайно заинтересовало, многоуважаемый Николай Николаевич. Но какие же странные известия: я не мог представить, что Вы так уж совсемпокончили с «Зарей». Из письма Вашего вывожу это, да еще пишете, что рады отдохнуть и набрали переводов. Нет, так нельзя, Николай Николаевич. Вы не можете бросать так Ваше большое дело. У нас нет критика ни одного. Вы были буквально единственный. Я два года радовался, что есть журнал, главная специальность которого, сравнительно со всеми журналами, – критика. И что же они сами уничтожили то, что у них было самостоятельного, оригинального, своего. Я упивался Вашими статьями, я Ваш страстный поклонник и твердо уверен, что у Вас есть и кроме меня достаточно поклонников и что во всяком случае надо продолжать. Оставлять – малодушие. Простите меня за такое слово; но я, давно уже зная Ваш характер лично, уверен, что Вы слишком не в меру обескураживаетесь после первой неудачи. Но неудача всегда бывает, во всяком деле. И притом Вы ведь сами не выдержите: погуляете, как Вы пишете, но на переводах одних не останетесь и станете издавать брошюры отдельно. * Так зачем же вместо того не обеспечить себя, не пристроиться к новому журналу «Беседе»? * А мне так кажется, что в «Беседе» именно люди, которые Вас могут получше понять и поглубже оценить, чем в «Заре».
При этом вот какое я вывел заключение, Николай Николаевич, и которое, вероятно, Вы тоже знаете, но не прониклись еще им вполне, так, как был и я до самого последнего времени. Вот в чем дело: вследствие громадных переворотов, начиная с гражданских и доходя до тесно литературного цикла, у нас разбилось, рассеялось на некоторое время и понизилось общественное образование и понимание. Люди вообразили, что им уже некогда заниматься литературой (точно игрушкой, каково образование!), и уровень критического чутья и всех литературных потребностей страшно понизился. Так что всякий критик, кто бы у нас ни появился, не произвел бы теперь надлежащего впечатления. Добролюбовы и Писаревы имели успех именно потому, что, в сущности, отвергали литературу – целую область человеческого духа. * Но потакать этому невозможно и продолжать критическую деятельность все-таки должно. Простите же и меня за совет, но вот как бы я поступил на Вашем месте теперь.
У Вас была, в одной из Ваших брошюр, одна великолепная мысль, и, главное, первый раз в литературе высказанная, – это что всякий чуть-чуть значительный и действительный талант – всегда кончал тем, что обращался к национальному чувству, становился народным, славянофильским. * Так свистун Пушкин вдруг, раньше всех Киреевских и Хомяковых, создает летописца в Чудовом монастыре, * то есть раньше всех славянофилов высказывает всю их сущность и, мало того, – высказывает это несравненно глубже, чем все они до сих пор. Посмотрите опять на Герцена: сколько тоски и потребности поворотить на этот же путь и невозможность из-за скверных свойств личности. Но этого мало: этот законповорота к национальности можно проследить не в одних поэтах и литературных деятелях, но и во всех других деятельностях. Так что, наконец, можно бы вывесть даже другой закон: если человек талантлив действительно, то он из выветрившегося слоя будет стараться воротиться к народу, если же действительного таланта нет, то не только останется в выветрившемся слое, но еще экспатриируется, перейдет в католичество * и проч. и проч. Смрадная букашка Белинский (которого Вы до сих пор еще цените) * именно был немощен и бессилен талантишком, а потому и проклял Россию и принес ей сознательно столько вреда (о Белинском еще много будет сказано впоследствии; вот увидите). Но дело в том, что эта мысль Ваша до того сильна, что непременно должна быть развита особо, специально. Напишите статью на эту именно тему, развейте ее специально и поместите в «Беседе». Наверно, они ей обрадуются. Это будет та же критика, только в иной форме. Две-три таких статьи в год, и я Вам предрекаю успех, и, кроме того, в публике Вас не забудут, а именно скажут, что Вы перешли в круг, в котором Вас более понимают. «Беседа» не «Заря». Главное, зачем бросать литературу?
Но простите; если б мы говорили лично, то лучше поняли бы друг друга. Увы, если Вы едете в Киев, то я Вас ни за что не застану в Петербурге. Я ворочусь только в июне, так расположились денежные средства мои. Итак, до осени. Хорошо бы, если б Вы, выезжая из Петербурга, написали мне еще письмецо. Письма Ваши я получаю с радостию. Но вот что скажу о Вашем последнем суждении о моем романе: во-1-х, Вы слишком высоко меня поставили за то, что нашли хорошим в романе, * и 2) Вы ужасно метко указали главный недостаток. Да, я страдал этим и страдаю; я совершенно не умею, до сих пор (не научился), совладать с моими средствами. * Множество отдельных романов и повестей разом втискиваются у меня в один, так что ни меры, ни гармонии. Всё это изумительно верно сказано Вами, и как я страдал от этого сам уже многие годы, ибо сам сознал это. Но есть и того хуже: я, не спросясь со средствами своими и увлекаясь поэтическим порывом, берусь выразить художественную идею не по силам. (NB. Так, сила поэтического порыва всегда, например, у V. Hugo сильнее средств исполнения. Даже у Пушкина замечаются следы этой двойственности.) И тем я гублю себя. Прибавлю, что переезд и множество хлопот этим летом страшно повредят роману. Но благодарю Вас за сочувствие.
Как жаль, что долго еще не увидимся. А покамест я
Ваш весь, сполна преданный Вам
Федор Достоевский.
157. H. H. Страхову *
18 (30) мая 1871. Дрезден
Дрезден, 18/30 мая.
Многоуважаемый Николай Николаевич, Вы прямо так-таки и начали Ваше письмо с Белинского. * Я это предчувствовал. Но взгляните на Париж, на Коммуну. Неужели и Вы один из тех, которые говорят, что опять не удалось за недостатком людей, обстоятельств и проч.? Во весь XIX век это движение или мечтает о рае на земле (начиная с фаланстеры), или, чуть до дела (48 год, 49 – теперь) – выказывает унизительное бессилие сказать хоть что-нибудь положительное. В сущности всё тот же Руссо и мечта пересоздать вновь мир разумом и опытом (позитивизм). Ведь уж, кажется, достаточно фактов, что их бессилие сказать новое слово – явление не случайное. Они рубят головы – почему? Единственно потому, что это всего легче. Сказать что-нибудь несравненно труднее. Желание чего-нибудь не есть достижение. Они желают счастья человека и остаются при определениях слова «счастье» Руссо, то есть на фантазии, не оправданной даже опытом. Пожар Парижа есть чудовищность: «Не удалось, так погибай мир, ибо Коммуна выше счастья мира и Франции». * Но ведь им (да и многим) не кажется чудовищностью это бешенство, а, напротив, красотою.Итак, эстетическая идея в новом человечестве помутилась. Нравственное основание общества (взятое из позитивизма) не только не дает результатов, но и не может само определить себя, путается в желаниях и в идеалах. Неужели, наконец, мало теперь фактов для доказательства, что не так создается общество, не те пути ведут к счастью и не оттуда происходит оно, как до сих пор думали. Откуда же? Напишут много книг, а главное упустят: на Западе Христа потеряли (по вине католицизма), и оттого Запад падает, единственно оттого. Идеал переменился, и – как это ясно! А падение папской власти рядом с падением главы римско-германского мира (Франция и друг<ие>). Какое совпадение!
Всё это требует больших и долгих речей, но вот что я собственно хочу сказать: если б Белинский, Грановский и вся эта шушера поглядели теперь, то сказали бы: «Нет, мы не о том мечтали, нет, это уклонение; подождем еще, и явится свет, и воцарится прогресс, и человечество перестроится на здравых началах и будет счастливо!» Они никак бы не согласились, что, раз ступив на эту дорогу, никуда больше не придешь, как к Коммуне и к Феликсу Пиа. * Они до того были тупы, что и теперьбы, уже после события, не согласились бы и продолжали мечтать. Я обругал Белинского более как явление русской жизни, нежели лицо: это было самое смрадное, тупое и позорное явление русской жизни. Одно извинение – в неизбежности этого явления. И уверяю Вас, что Белинский помирился бы теперь на такой мысли: «А ведь это оттого не удалось Коммуне, что она все-таки прежде всего была французская, то есть сохраняла в себе заразу национальности. А потому надо приискать такой народ, в котором нет ни капли национальности и который способен бить, как я, по щекам свою мать (Россию)». И с пеной у рта бросился бы вновь писать поганые статьи свои, позоря Россию, отрицая великие явления ее (Пушкина), – чтоб окончательно сделать Россию вакантноюнациею, способною стать во главе общечеловеческогодела. Иезуитизм и ложь наших передовых двигателей он принял бы со счастьем. Но вот что еще: Вы никогда его не знали, а я знал и видел и теперь осмыслил вполне. Этот человек ругал мне Христа по-матерну, а между тем никогда он не был способен сам себя и всех двигателей всего мира сопоставить со Христом для сравнения. Он не мог заметить того, сколько в нем и в них мелкого самолюбия, злобы, нетерпения, раздражительности, подлости, а главное, самолюбия. Ругая Христа, он не сказал себе никогда: что же мы поставим вместо Него, неужели себя, тогда как мы так гадки. Нет, он никогда не задумался над тем, что он сам гадок. Он был доволен собой в высшей степени, и это была уже личная, смрадная, позорная тупость. Вы говорите, он был талантлив. Совсем нет, и Боже – как наврал о нем в своей поэтической статье Григорьев. * Я помню мое юношеское удивление, когда я прислушивался к некоторым чисто художественным его суждениям (н<а>прим<ер>, о «Мертв<ых> душах»). Он до безобразия поверхностно и с пренебрежением относился к типам Гоголя и только рад был до восторга, что Гоголь обличил. * Здесь, в эти 4 года, я перечитал его критики: он обругал Пушкина, когда тот бросил свою фальшивую ноту и явился с «Повестями Белкина» и с «Арапом». Он с удивлением провозгласил ничтожество «Повестей Белкина». * Он в повести Гоголя «Коляска» не находил художественного цельного создания и повести, а только шуточный рассказ. Он отрекся от окончания «Евгения Онегина». Он первый выпустил мысль о камер-юнкерстве Пушкина. Он сказал, что Тургенев не будет художником, а между тем это сказано по прочтении чрезвычайно значительного рассказа Тургенева «Три портрета». Я бы мог Вам набрать таких примеров сколько угодно для доказательства неправды его критического чутья и «восприимчивого трепета», о котором врал Григорьев (потому что сам был поэт). О Белинском и о многих явлениях нашей жизни судим мы до сих пор еще сквозь множество чрезвычайных предрассудков.
Неужели я Вам не писал про Вашу статью о Тургеневе? * Читал я ее, как все Ваши статьи, – с восхищением, но и с некоторой маленькой досадой. Если Вы признаете, что Тургенев потерял точку и виляет и не знает, что сказатьо некоторых явлениях русской жизни (на всякий, случай.относясь к ним насмешливо), то должны бы были и признать, что великая художественная способность его ослабела (и должна была ослабеть) в последних его произведениях. Так оно и есть в самом деле: он очень ослабел как художник. «Голос» говорит, что это потому, что он живет за границей; * но причина глубже. Вы же признаете и за последними произведениями его прежнюю художественность. Так ли это?
Впрочем, я, может быть, ошибаюсь (не в суждении о Тургеневе, а в Вашей статье). Может быть, Вы не так только выразились… А знаете – ведь это всё помещичья литература. Она сказала всё, что имела сказать (великолепно у Льва Толстого). Но это в высшей степени помещичье слово было последним. Нового слова,заменяющего помещичье, еще не было, да и некогда. (Решетниковы ничего не сказали. Но все-таки Решетниковы выражают мысль необходимости чего-то нового в художническом слове, уже не помещичьего,– хотя и выражают в безобразном виде. * )
Как желал бы я Вас еще застать в Петербурге. Понятия не имею, когда ворочусь. (Между нами – мечтаю через месяц.) Но если не придут деньги и упущу срок, то придется остаться опять. Но это ужасно и бессмысленно.
Роман я или испорчу до грязи, до позора (я уже начал портить), или осилю, и хоть что-нибудь да из него выйдет хорошее. Пишу наудачу.Вот теперешний мой девиз. (Всё это между нами, ради Бога.)
А я так мечтал встретить Вас в Петербурге первого. Без сомнения, проехаться Вам в высшей степени необходимо. Но – не останьтесь как-нибудь в Киеве совсем. Ваши письма стали страшно пугать меня за Вас. Вы один из людей, наисильнейше отразившихся в моей жизни, и я Вас искренно люблю и Вам сочувствую. Вы просто в унынии (об смерти начали говорить!). Ах, хорошо бы было нам повидаться!
А «Заря»-то, кажется, и совсем не выйдет. Неужели так? Как грустно. Я апрельского номера вот уже 2 месяца не получаю и в объявлениях не вижу. У меня есть мысль, что «Заря» могла бы спастись от падения, целый план. Но долго описывать, да и специальностей о «Заре» я не знаю. Я только вообще думаю, что не худо бы журналам (хоть одному начать) специализироваться. Например, «Заре» в однуэстетико-критическую сторону и более ничем не заниматься, никаких других отделов. А ведь, право, могло бы удаться. Жаль, что не могу развить перед Вами мою мысль сейчас.
Об Тургеневе читал у Вас (в письме) с наслаждением. Эта шельма художественно верна самому себе. Я его знаю своими боками. * Много бы мог разъяснить, но оставляю до свидания.
Ваш весь искренно Вам преданный
Ф. Достоевский.
Если можете черкнуть – напишите. Адресс тот же. Жена Вам кланяется.