Текст книги "Пережитое"
Автор книги: Евгения Гутнова
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 37 страниц)
Дядя Володя в детстве был предметом моего обожания и поклонения. Веселый, шутливый, остроумный, знавший баснословное множество стихов, блестящий рассказчик, любящий жизнь во всех ее проявлениях, он не слишком много внимания уделял нам, детям, но если уж проводил с нами время, то вносил в нашу жизнь оживление, веселье, азарт игры, рассказывал интересные истории, кормил вкусными вещами. Он был щедр, не жалел денег на развлечения и подарки и, хотя порой вдруг раздражался, так как был очень вспыльчив (мог иногда и шлепнуть и даже дать пощечину), все равно оставался всеобщим нашим любимцем. Выдумщик и активный по природе, он на даче организовывал шумные игры в горелки, в городки, в крокет, экспедиции в лес за грибами и ягодами, веселые пикники. В то время он много сделал для моего литературного образования. Страстный библиофил, Володя имел огромную по тем временам библиотеку (около пяти тысяч томов), которая с детства оставалась для меня открытой, а в юности стала источником бесконечного интеллектуального наслаждения и, конечно же, образования и нравственного воспитания.
Володя тоже любил меня почти как свою дочь, не делая различий между мною и мальчиками. Вел ли он их в театр или на выставку, в концерт или на прогулку, он никогда не забывал позвать меня, дарил мне на праздники щедрые подарки, высказывал свои соображения по поводу моих нарядов. Когда меня разлучали с папой, он в какой-то степени возмещал мне его отсутствие. Впрочем, он и сам порою исчезал в недрах ЧК. Однако долгое время ему удавалось сравнительно легко выпутываться из подобных неприятностей. Во время дореволюционных ссылок он сдружился с крупными тогда деятелями большевистской партии – И.Т.Смилгой и Н.И.Бухариным, которые до поры до времени выручали его из беды. Поэтому до конца двадцатых годов он бывал дома во много раз больше, чем папа, и только с 1926 года несколько лет находился в ссылке, сначала в Камышлове (под Свердловском), а затем, в 1928–1929 годах, в Туле.
Глава 3. Моя жизнь дома
В общем, несмотря на все трудности и сложности, у меня было счастливое детство; счастливое в том отношении, что я жила среди любивших меня, порядочных и честных людей.
В двадцатые годы, особенно после начала нэпа жизнь нашего дома оставалась, как и до революции, беспорядочной и довольно шумной. Володя был очень общительным человеком, имевшим много друзей, мама с папой – тоже. Почти каждый день в доме бывала разная публика, по большей части деятели уже не существующей меньшевистской партии, все люди интеллигентные и, каждый по-своему, интересные. Иногда же, на дни рождения и праздники, собирались большие, шумные компании, выпивали, ели что бог послал, пели песни под расстроенный рояль, стоявший в столовой. Папа к этому времени надолго выбыл из компании, но мама всегда участвовала в этих празднествах, которые часто длились заполночь. Я же их ненавидела, так как в эти дни нас, детей, рано загоняли спать. Я лежала и не спала, прислушивалась к тому, что делалось за дверью, и чувствовала себя несчастной, так как мне казалось, что мама как бы предает меня, веселясь с гостями. У меня возникало чувство покинутости, заброшенности, и я начинала громко, в известной мере демонстративно плакать. Когда же на мои вопли приходила мама, я не отпускала ее от себя, устраивала истерику, отравляя недолгие минуты веселья и оживления, не часто выпадавшие на долю моей бедной мамы. А ей в это время не исполнилось и сорока лет. В общем, вела я себя по-свински.
Но еще хуже было, когда мама (очень редко) уходила куда-нибудь в гости. Для меня это оставалось источником жесточайших страданий (и для мамы тоже). Скандал начинался с моих безуспешных попыток удержать ее дома. Я просила и умоляла ее не уходить, рыдала, цеплялась за ее платье, падала перед ней на колени. Однако она была неумолима в этих случаях и все равно уходила, хотя и с испорченным настроением. Домоседка тетя Соня после ее ухода звала меня в столовую, занимала чем-нибудь, успокаивала. Я вовлекалась в очередную игру и забывала свое огорчение. Но когда наступало время идти спать и я отправлялась в свою большую, пустую без мамы комнату, на меня снова нападало безысходное отчаяние и страх. Я ложилась в постель, но уснуть не могла и ждала маминого прихода. Часы тянулись невероятно долго, и после двенадцати, если мамы еще не было дома, начинала рисовать себе страшные картины: что с ней что-то случилось, что она попала под трамвай, что на нее напали разбойники, и принималась тихонько плакать в безысходной тоске и страхе. Сонину комнату отделяла от моей столовая, и тетушка не слышала моих тихих рыданий. Но их обычно слышал Сережа, спавший в столовой. Он тихонько вставал, приходил ко мне в комнату, садился на кровать и начинал меня успокаивать: уверял, что мама скоро придет, шутил и смеялся надо мной, спрашивал, почему именно маму должен задавить трамвай, старался отвлечь меня от моих страхов. Нужно было быть очень добрым и терпеливым для восемнадцати-девятнадцатилетнего юноши, чтобы возиться с моими глупыми фобиями и не спать, пока не спала я. А Сережа обычно дожидался прихода мамы и только после этого отправлялся в кровать. Я же испытывала такое счастье и успокоение с ее приходом, что, даже не поговорив с ней, усталая от слез, немедленно засыпала. И так продолжалось лет до двенадцати-тринадцати. Что это было за безумие – не знаю. Но думаю, что скорее всего в основе моего страха за маму было ощущение ужаса перед тем, что как и папу, я могу потерять и ее, и останусь совсем одна. Этот страх возвращался ко мне и позднее, когда я ждала по ночам мужа, а потом сына, но об этом после. Перенесенные в детстве нервные перегрузки на всю жизнь испортили мои нервы, наградили меня вегетативным неврозом, неврозом сердца и очень рано – гипертонией. Я уже говорила о гнете арестов и всего с ними связанного, что давил меня с детских лет. Последний раз, когда папу в 1922 году увели из нашего дома, куда он больше не возвратился, я, словно чувствуя это, разразилась страшными рыданиями, которые не мог успокоить ни он сам, утешая, что скоро вернется, ни мама после его ухода. Так началось мое полусиротство.
Важное место в моей детской жизни тех лет занимала, если можно так сказать, «тюремная тематика»: передачи, свидания в тюрьме, хождения вместе с мамой в так называемый «Красный Крест политзаключенных», в то время узаконенное учреждение, возглавляемое Екатериной Павловной Пешковой – первой женой Горького. Через нее велись все переговоры с ЧК, потом ОГПУ, о судьбе политзаключенных, о смягчении режима, характера обвинений и т. д. «Красный Крест» находился на Кузнецком мосту, дом 6. Там было две или три небольших комнаты, где работала Екатерина Павловна и две-три ее помощницы, ведшие огромную, нелегкую, но благородную работу. Мама иногда брала меня туда, и я на всю жизнь запомнила Екатерину Павловну, в то время уже немолодую, но очень красивую, подтянутую и всегда очень хорошо одетую женщину с огромными, прекрасными, серыми глазами и строгой прической. Любуясь ею, я недоумевала, как Горький мог расстаться с такой необыкновенной женщиной. В те годы она очень много доброго делала для тех несчастных людей и их семей, которые еще не понимали как следует грандиозности совершающихся в стране событий и в безнадежных усилиях пытались этому противостоять. Среди них был и мой папа.
Когда он оказался в Суздале, в нашу с мамой жизнь вошли поездки туда на свидания. Их давали раз в неделю, но мама не могла ездить в Суздаль так часто и ездила раз в месяц, а меня брала еще реже, особенно зимой. Летом мы вообще жили там, как на даче, снимая комнату, и тогда навещали папу еженедельно. Путешествия в Суздаль впервые столкнули меня с жизнью и людьми, стоявшими вне круга моих прежних представлений, и в этом отношении давали мне много нового. Дорога туда в то время была довольно трудной. Мы ехали до Владимира обычно товарно-пассажирским поездом, «Максимом», который выходил из Москвы поздно вечером. Шум, гам, запах махорки, крики детей, мешки, заваливавшие проходы, тускло светившаяся свечка в фонаре под потолком – все это казалось ново, необычно и интересно. Во Владимир приезжали часов в шесть-семь утра. Зимой было еще темно и очень хотелось спать. Мы направлялись в вокзальный буфет, пили горячий чай с бутербродами. Там нас и находили суздальские ямщики, приезжавшие за нами по вызову. Обычно, особенно зимой, мы с мамой ехали не одни, но с двумя-тремя другими женами заключенных, так что собирался целый обоз.
Наши ямщики принадлежали к нескольким родственным между собой семьям, издавна занимавшимся этим промыслом. По ним я впервые смогла представить себе старую Русь, да и российские деревни и дороги XIX века, о которых знала из литературы. Все наши возницы – рослые, статные, в полушубках, подпоясанных красными кушаками, в шапках-ушанках – относились к нам с добродушием и долей сострадания, что не мешало им брать с нас большие деньги за извоз. Все они были говорливы, шутливы, но никогда при нас не ругались и крайне добросовестно выполняли свои извозные обязательства. Поздоровавшись с нами и выпив чаю, они вели нас к своим повозкам. Зимой это были сани-розвальни, устланные сеном и соломой, но имевшие спинку, на которую можно было откинуться. На нас набрасывали тулупы, на ноги попоны, и затем под звон колокольчиков наш небольшой обоз, часто еще в темноте, двигался из города.
Ехать предстояло часов пять-шесть. Санный путь зимой, проселочная дорога летом пролегали через безбрежные поля и редко встречавшиеся перелески. Мне нравились эти путешествия, особенно зимой, по заснеженной равнине. С рассветом мы любовались розовым восходом холодного зимнего солнца и сверкавшим на нем белым снегом. Ровный бег пары упитанных лошадей под звон колокольчиков под дугой напоминал о старой Московской Руси, о путешествиях Пушкина, Чичикова, «русских женщин» – декабристок. Иногда ямщик затягивал заунывную песню. Все вместе создавало ощущение перенесшей нас в далекое прошлое какой-то «машины времени», хотя в то время я еще не встречала такого понятия. Путешествие навевало покой и дремоту. Закутавшись до самых глаз, находясь в приятном тепле тулупа, но дыша свежим, чистым воздухом, я наслаждалась этим приключением. Дорога была узкая; если кто-то ехал навстречу, то меньший обоз уступал путь большему и сворачивал в глубокий снег, простиравшийся вокруг дороги. Иногда сани переворачивались, но мне это было смешно и интересно.
В середине пути обоз делал остановку в придорожном трактире. Надо было дать отдых лошадям и покормить их. Мы же вместе с ямщиками заходили на первый этаж почерневшего от старости дома, где размещался трактир. Здесь всегда было шумно и дымно, сидели и пили чай разные люди, путешествовавшие в этих заснеженных полях по своим делам. На столиках стояли круглые большие чайники, на них – маленькие, заварные. Хозяин и его помощники, половые, сновали между столиков в белых фартуках, разнося чай и всякую снедь. Все там было интересно: и люди, и разговоры о земле, зерне, скоте, которые неспешно вели посетители трактира. Иногда к нашим ямщикам подсаживались знакомые и начинался общий разговор. Водки пили мало – одну-две стопочки. Посидев в тепле час, мы двигались дальше и где-нибудь к одиннадцати утра въезжали в заснеженный Суздаль; там у нас была постоянная квартира в деревянном чистеньком домике с геранями на окошках. Хозяйка, высокая старуха, уже ждала нас. В главную «залу» быстро вносили кипящий самовар, на столе появлялись приготовленные заранее булочки и пирожки, казавшиеся страшно вкусными после мороза и не прошедшего еще возбуждения.
Летом дорога казалась скучнее, вокруг нее простирались зеленые в июне и желтоватые в августе поля. В колесной повозке ехать было неудобно, так как дорога была тряская, с ухабами, а время на путешествие сокращалось, и мы не заезжали в трактир. Вспоминая теперь эти поездки, я радуюсь, что мне еще посчастливилось увидеть эту старую, уходящую Россию, которая теперь кажется уже далеким-далеким, туманным прошлым.
Отдохнув в нашем пристанище, мы шли в комендатуру лагеря с передачей и ордерами. Лагерь находился в самом большом монастыре Суздаля, стоявшем на его окраине. Его окружали высокие розово-красные стены, не многим уступавшие по высоте и мощности кремлевским. Из комендатуры через двор нас вели в сводчатое помещение (может быть, бывшую трапезную), разделенное на небольшие отсеки. В каждом из них была комната для свидания. Дежурные коменданты в лагере были разные: одни, более снисходительные, оставляли нас наедине с нашими узниками, другие, настроенные более враждебно, сидели, согласно инструкции, во время свидания в комнате, третьи избирали средний путь, то уходя, то приходя вновь. Свидания были долгие – по два-три часа, учитывая, что накапливалось право на них за целый месяц. Мы оставались в Суздале три или четыре дня, а затем отправлялись тем же путем в Москву.
Суздаль был первым патриархальным, провинциальным городком, с которым я познакомилась. По-настоящему я узнавала его только летом. Мне нравились его тихие улицы с деревянными или кирпичными, обычно одноэтажными домами, с цветами и тюлевыми занавесками на маленьких окошках, тихий, замедленный темп его жизни, многочисленные, по большей части не работавшие церкви, которые, хотя я тогда не знала их истинной художественной ценности, восхищали меня своей гармонической красотой. Перед лагерным монастырем простиралась площадь, летом превращавшаяся в зеленый-зеленый луг, цвет которого удивительно сочетался с розоватыми стенами.
На задах небольшого городка протекала речка, где я летом купалась (не помню ее названия, может быть, это была Клязьма[6]6
Река Каменка (прим. редактора)
[Закрыть]), обрамленная зелеными лугами. Летом в Суздале жили обычно по нескольку семей заключенных. Местные жители относились к нам хорошо, с тем особенным русским сочувствием, с которым простые люди всегда относились к политзаключенным, видя в них защитников народа. В этом захолустном тогда городке не чувствовалось еще бурь революционного времени, не было понятия «враги народа» (впрочем, оно еще вообще не употреблялось) и там по-человечески жалели жен и детей узников монастыря. Живя летом в Суздале, мы с мамой навещали папу два раза в неделю, а остальное время отдыхали, гуляли, бродили по городу.
Там же я впервые увидела настоящий, большой рынок, где в то время можно было купить любую снедь, и притом очень дешево, где всегда было весело, шумно, оживленно. Шла бойкая торговля. Как в старых средневековых городах, о которых я узнала позднее, рынок представлял собой хозяйственный и культурный центр города. Так эти, вообще-то, печальные путешествия давали новые впечатления и пищу для детской души, обогащая мои представления о том сельско-городском мире, который на его историческом исходе мне посчастливилось еще захватить.
Другие, не менее яркие впечатления давала мне дача. С 1920 по 1925 год мы ежегодно ездили на все лето в деревню Акуловку, находившуюся в трех километрах от станции (теперь города) Пушкино, на берегу тихой, обрамленной с обеих сторон ветлами реки Учи, полноводной и богатой опасными омутами. Здесь мы, дети, познавали столь отличный от городского быт русской деревни на переломе от нэпа к индустриализации и началу нажима на крестьянство.
Деревня была небольшая – всего две длинных улицы. Дорога от Пушкино к ней шла сначала через редкий лес, а затем через поля, по узкой дороге, пролегавшей коридором между хлебами, вымахавшими выше нашего роста. Здесь впервые я ощутила прелесть летнего хлебного поля, с его чудесными запахами спелого зерна, меда, с жужжанием пчел, пением жаворонков, золотящегося в свете жаркого полдневного солнца или серевшего в закатное время. Утром я провожала на работу через эти поля маму, туда мы ходили за васильками, готовя букеты к приезду взрослых, особенно в субботу и воскресенье. Взрослые наезжали два раза в неделю, кроме Сони, которая приезжала почти каждый день. Мы же оставались на попечении домработницы. Она нас кормила в определенное время, а в остальном предоставляла полную свободу, считая, что более взрослый Сережа будет удерживать нас от чрезмерных шалостей. Как же было интересно в этой деревне! Перезнакомившись с местными ребятами, мы знали все важные события, происходившие в ней, знали, кто был богаче, кто беднее, кто был пьяницей, кто нет, и тому подобное.
Сначала мы жили на даче у крестьянина Морозова, снимали целую избу: семья хозяина жила в другом доме. В нашем же было четыре комнаты – одна большая и три маленькие, служивших спальнями. Бревенчатые стены приятно пахли чистым деревом и в жару сохраняли прохладу; в ненастье же можно было затопить печку, обогревавшую все помещение. Мы бегали босиком, два раза в день ходили купаться на речку, кувыркались в сене, сушившемся на лужайке за домом, вели целые войны шишками. Обед готовился на плите, чай пили из самовара, который долго не разжигался и дымил, но чай из него был ужасно вкусный. Воду носили из колодца, и мы часто упивались этой ледяной, вкусной водой. Вечером зажигали керосиновые лампы, все находившиеся дома собирались в хорошие вечера на террасе, в дождливые – в большой комнате, где вокруг лампы вились бабочки. После ужина играли в лото или в карты. Жизнь текла медленно, но насыщенно, со вкусом. Мы, дети, проводили дни беззаботно и ощущали на даче острее, чем в городе, радость и счастье простой, естественной жизни, которой теперь нет ни в городе, ни в деревне. Вечером мы ждали возвращения большого деревенского стада. Впереди шел страшный черный бык, которого все очень боялись, за ним – коровы, налитые и пахнущие молоком. Мы следили за тем, какая идет впереди. Если рыжая, то завтра будет погожий день, если черная – дождливый. Между коровами сновали шумные, блеющие овечки, чистые и ухоженные. Шествие замыкал пастух Гараська, здоровенный, красивый парень, потом женившийся на нашей веселой и разбитной домработнице Тане.
Каждая корова с мычанием направлялась в свой дом, где ее уже встречали хозяйка или дети. Позднее, когда начинало смеркаться, деревенские ребята на расседланных лошадях направлялись к речке в ночное, вызывая нашу большую зависть. Живя в деревне, мы быстро узнали весь цикл летних сельскохозяйственных работ: время сенокоса, жатвы (ею по старинке серпами, занимались в основном женщины), видели плуги, бороны, наблюдали как ведется подготовка поля под озимый сев (тогда ручной). Мне даже не верится порой, что тогда в нашем далеком детстве я была свидетелем жизни старой деревни, соблюдавшей давние традиции в труде и в быту, навсегда ушедшие теперь из жизни. В Акуловке еще действовал сельский сход, проводились переделы пахотной земли, выпасы и пустыри считались общими. В деревне были богатые и бедные. Наш первый хозяин, середняк, затем на наших глазах обеднел, после смерти жены куда-то уехал, заколотив окна и двери в «дачном» доме.
Тогда мы стали снимать дачу у его соседа, «справного мужика». Он не считался кулаком, так как не нанимал рабочих, но его большая семья – жена, три сына, две невестки – работала в полную силу. Сам он был степенный, высокий человек, с окладистой бородой и красивыми голубыми глазами. Кроме дачи, которую мы снимали, у него имелся большой, хороший дом, где жила его семья, были две лошади, две коровы, много овец, гусей, кур. Между нашим домом и его избой лежала «поляна» – небольшой лужок с высокой травой, скашиваемой дважды в лето и наполнявшей поляну дурманящим и сладостным запахом свежего, а затем сухого сена, которое позже складывали в большой сеновал, стоявший тут же неподалеку.
Наш рачительный хозяин не был мелочен. Он разрешал детям играть на этом лугу, кувыркаться в скошенном сене, бегать по нему. Когда сено складывали в сеновал, заполняя его почти под крышу, нам разрешалось прыгать с балок в боковых отсеках сарая, на сено. Это было непередаваемо захватывающее дух удовольствие – лететь с высокой балки вниз в мягкое душистое сено, увязая и с трудом выбираясь из него. Когда приезжало много гостей и не хватало постелей, часть прибывших размещали на сеновале, где тогда разрешалось спать и нам, детям.
Иногда хозяин приглашал Соню или Володю к себе, и мы вместе с ними оказывались в его избе. Здесь я впервые увидела обиход зажиточной крестьянской семьи: русскую печь, печные горшки и чугунки, скромное убранство немногочисленных комнат, где начинались неспешные беседы об урожае, о трудностях хозяйства, о будущем деревни. Нас угощали крепким чаем с молоком, хлебом, свежим маслом. Потчевали уважительно, вежливо и внимательно, неизменно сохраняя при этом достоинство трудового человека.
В деревне я на всю жизнь полюбила природу вообще, и привольную среднерусскую в частности, и до сих пор не устаю любоваться ее просторами, мягкой сменой равнины чуть заметными оврагами, или холмами, или золотящимися полями и густыми еще лесами. Все в ней казалось таким простым и неброским, но вместе с тем исполненным очарования во все времена года. Когда я любуюсь открывающимися далями, утром или тихим вечером, мне всегда приходят в голову слова Н. А. Некрасова: «Спасибо сторона родная за твой врачующий простор». Этой любви к родной природе я научилась в Акуловке. Деревня лежала среди полей, обрамленных лесами. В полях было хорошо гулять вечерами, в прохладу, любуясь восходящей серебристой луной и ощущая прикосновение к лицу и телу тихо идущего от реки тумана. Было чудесно днем в лесу, когда мы ходили туда за ягодами и грибами. Чаще всего с нами отправлялась Соня. Она обожала лес, говорила, что он подобен морю, что в шуме деревьев ей чудится волшебная музыка. Володя, который обычно ходил с нами по воскресеньям, стал первым нашим учителем ботаники, показывал и называл разные виды деревьев, трав, ягоды. Ягод тогда в лесах было много: с начала лета – земляники и черники, потом, к осени, – брусники, и мы в основном удовлетворяли свои потребности в них за счет этих лесных сборов. Из леса всегда возвращались разморенные и усталые, но веселые и счастливые.
Речка Уча, где мы купались и часто катались на лодках, была тихая и таинственная, течения в ней почти не было заметно. Берега ее обрамляли густо разросшиеся ветлы, а в затонах цвело огромное количество белых водяных лилий и кувшинок. Здесь я впервые узнала наслаждение купаться в холодной речной воде, в которую сначала так страшно окунаться, но затем так приятно вылезать, растираясь полотенцем.
Путешествия на лодке, особенно когда плавали только мы, дети, во главе со студентом Сережей, были просто пленительны. Нам казалось, что мы плывем по какой-то неизведанной реке, где нас подстерегают вечные опасности и неожиданности. Становилось и страшно, и необычайно интересно. Старое русло Учи обтекало гористый выступ – «Акулову гору», где одно время жил на даче В.В.Маяковский и где он написал свое «Необычайное приключение…». На этом выступе оставалось много старых, брошенных, видимо, их богатыми хозяевами дач, наглухо заколоченных. Они стояли в лесу, имели таинственный вид и неудержимо влекли нас к себе. Используя опыт, приобретенный в Москве, в нашем дворовом сарае, мы снизу, через дырку в крыльце или в фундаменте, проникали туда, бродили по пустым, таинственным комнатам, в которых иногда стояла пыльная мебель, и ощущали себя открывателями неизведанных земель.
За деревней высокий песчаный берег Учи круто обрывался. Наверное, он не был таким уж высоким, но нам в то время казался очень большим. Ни с чем не сравнимо было удовольствие сбегать босиком, увязая в глубоком песке, с этого обрыва к реке или скатываться кувырком, иногда прямо в воду. Вечером с обрыва хорошо было любоваться закатом и определять по нему, какой завтра будет день (в дополнение к «коровьим» приметам).
Дни на даче проходили быстро, в беготне, веселых играх. Особенно любили мы играть в индейцев. Построили из древесных веток «вигвам» на нашем участке, а потом даже перенесли его на дерево. Качели, на которых нам так нравилось качаться, игры в кегли, городки, крокет на площадке перед домом – все это было интересно, наполняло сердце ощущением счастливого детства (хотя его нельзя считать столь уж счастливым), заставляло забывать городские заботы и горести. С дачи было грустно уезжать, расставаясь с пожелтевшими деревьями и кустами на участке, слушая стук забиваемых досками окон, наблюдая, как возчики выносят из дома вещи.
Надо сказать, переезд на дачу в то время становился целым событием. Приходилось везти всю мебель, не говоря о белье, посуде и тому подобном, включая игры и игрушки. И все это за сорок верст от Москвы, а потом и обратно. Машину для этого достать было невозможно, главной «тягловой силой» оставались извозчики с так называемыми пологами (широкая деревянная платформа на колесах с мощными лошадьми-тяжеловозами, одной или двумя). Уложенные на пологу вещи обвязывались сетью веревок, чтобы не сваливались, и обычно две такие пологи двигались в путь. На одной из них ехал кто-то из домашних. Остальные члены семьи с небольшой кладью добирались поездом. Мы прибывали на дачу часов в одиннадцать утра, а пологи – только к вечеру: они ехали восемь, а то и десять часов. Если шел дождь, вещи покрывали брезентом. В общем, переезд на дачу и с дачи в Москву, повторяю, был сложным предприятием, которое требовало длительной подготовки, тщательной укладки вещей. Суматоха, наступавшая в связи с этим, нас, детей, очень развлекала. Мы называли такие дни «корзиночными» или «укладочными» и радовались их приходу и потому, что они предвещали переезд на дачу, и потому, что создавали в доме необычный переполох, а следовательно, возможность поозорничать. Все это повторялось по приезде на дачу и, соответственно, – в Москву.
В моей детской жизни была еще одна радость, скрашивавшая печальные стороны повседневного существования, – чтение. Пристрастил меня к нему, конечно, папа. В пору моего раннего детства, бывая со мной, он много читал мне. Русские народные сказки, сказки Пушкина, «Вечера на хуторе близ Диканьки» Гоголя – все это я впервые услышала в чтении папы. Читал он очень хорошо, с выражением и нажимами там, где это нужно. Особенно запомнилось, как он впервые прочитал мне «Ночь перед Рождеством» Гоголя и какое это было для меня удовольствие смеяться над проделками черта и похождениями Вакулы. Затем последовали «Как поссорились Иван Иванович с Иваном Никифоровичем», «Нос» и другие вещи Гоголя, которые я воспринимала тогда главным образом как смешные истории. У нас в комнате была небольшая, но хорошо подобранная библиотека, в основном классической литературы, и первое знакомство с ней началось с прочтения этих книг.
Когда папины «отлучки» из дома стали учащаться, пока он не исчез надолго, я, сделавшись постарше, начала читать сама. Это оказалось еще большим наслаждением. С восьми лет я читала уже взахлеб все вечера напролет, сидя в нашей столовой у стола, под высоким абажуром, где каждый тихо занимался своим делом. В эти годы я вслед за мальчиками увлеклась романами Фенимора Купера, Майн Рида, Жаколио, но особенно Жюля Верна, любовь к которому сохранила на всю жизнь. Затем настал черед Виктора Гюго. Его «Отверженные» поразили меня до глубины души и оставили в ней след навсегда. Тогда же я прочла ряд книг, предназначавшихся в то время для детей: «Маленький Лорд Фаунтлерой», «Леди Джен, или Белая цапля», «Маленькая принцесса» и, конечно, «Приключения Тома Сойера» и «Приключения Гекльберри Финна», а также «Принц и нищий» Марка Твена. Все это книги, исполненные доброты, благородства, гуманизма, отрицания зла. То же можно сказать о «Записках школьника» итальянца Де Амичиса или «Без семьи» Гектора Мало. Они заставляли думать, различать плохое и хорошее, ценить добрых людей и осуждать злых. Во многом именно им я обязана своим отношением к жизни, ее превратностям и к людям.
От восьми до одиннадцати лет я часто болела – простудами, скарлатиной, брюшным тифом. Мне приходилось, подолгу лежа в постели, быть одной, так как мама уходила на работу, мальчики в школу, да их и не пускали ко мне. Домработница хлопотала на кухне и только приносила мне еду. Единственным развлечением в эти скучные однообразные дни были книги. У нас в домашней библиотеке имелись иллюстрированные однотомники Пушкина, Гоголя, Лермонтова, Некрасова, оставлявшиеся мамой на столике у кровати и прочитываемые мною от корки до корки, включая переписку. И хотя многое не понимала, все же получала от них истинное наслаждение. Русскую классику я потом перечитывала уже более взрослой, и неоднократно.
Тогда же состоялось мое знакомство с романами Диккенса, полное собрание произведений которого было в Володиной библиотеке, и я очень полюбила его. Все эти книги не только воспитывали мой литературный вкус, знакомили меня с прекрасными произведениями, но и давали новые знания о разных странах и народах, об их истории, обычаях и нравах, очень пригодившиеся мне, когда я стала увлекаться историей. Позднее, лет в тринадцать, как я уже писала, папа прочитал мне всего Шекспира, «Илиаду» и «Одиссею» Гомера, которые бы я сама никогда не осилила, без его интересных и живых комментариев. К тринадцати годам (это был шестой класс), я прочитала всего Тургенева и «Войну и мир» Толстого. Потом этот самый любимый мною роман я перечитывала много раз, на каждом возрастном переломе своей жизни.
Вообще, чтение составляло одну из главных моих радостей в эти годы, уносило меня от суровой жизни к вершинам благородства и человеколюбия, украшало мое детство. Благородные люди, окружавшие меня дома, и, видимо, сам склад моего характера, сделали меня мечтательницей. Ложась спать после вечера, проведенного за книгой, я «прокручивала» в своем мозгу наиболее взволновавшие меня события и перед тем, как уснуть, сочиняла, а потом рассказывала себе целые романы и повести, сотканные из различных эпизодов прочитанных только что или ранее книг, а то и выдуманные. Летом на даче я часами могла бродить по поляне за домом, фантазируя на разные темы, и огрызалась, если кто-нибудь из домашних окликал меня. Со временем все привыкли к моему странному поведению и не мешали моим «саморассказам». Я не помню сюжеты ранних моих «сочинений» этого рода. Первым, который мне запомнился, был сюжет на тему истории Наполеона. Мне трудно сказать, откуда у меня возник этот «культ». «По синим волнам океана» Лермонтова, «Во Францию два гренадера» Гейне, «Наполеон» Пушкина, позднее образ Бонапарта в стихах и поэмах Байрона – скорее всего это вскружило мою романтическую голову и сделало французского императора моим кумиром. Подбирая, где только можно, все сведения из его биографии, я сочиняла и рассказывала себе бесконечные истории о нем, в которых эти сведения сплетались с самыми фантастическими вымыслами. Из всего этого складывалась в моих мечтах его трагическая судьба, а что она была трагической, я не сомневаюсь и теперь.








