Текст книги "Пережитое"
Автор книги: Евгения Гутнова
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 37 страниц)
Младшая дочь Нади, Виктория, или Витя, – хорошенькая и жизнерадостная девушка, не была создана для служения идее. Имея способности к журналистике, она еще девочкой стала работать в «Комсомольской правде» и вовлеклась в совсем иной мир чувств и отношений. И хотя она всегда тоже очень любила и сестру и брата, в молодости ее жизнь шла совсем иным путем. Она вышла замуж за комсомольского работника, прожила с ним довольно долго, родила двух детей, вырастила их (один, младший, погиб лет в восемнадцать, утонув при купании), потом разошлась с мужем. И только уже в зрелом возрасте, и чем дальше, тем больше, увлеклась историей своей семьи: собирала материалы в библиотеках и архивах, написала книгу об отце – С. Н. Кранихфельде, думала со временем, когда изменится ситуация, написать о брате и других родственниках. В 1983 году она умерла.
О семье моего папы можно было бы написать целый роман вроде «Саги о Форсайтах» или «Семьи Тибо». Но это, наверное, окажется возможным только в далеком будущем, а тогда это, должно быть, станет неинтересным.
Всех этих людей я встречала, живя месяцами у Риты, в городе и на даче в Братовщине, куда иногда ездила с ее семьей летом. Но моим родным домом оставался дом на Спиридоновке, и я всегда с радостью возвращалась туда после очередного пребывания в «гостях». Там были мои любимые кузены, Соня и Володя, и в первую очередь, конечно, мама, если она к этому времени возвращалась из санатория. С началом нэпа, когда питание наладилось, мамин туберкулез постепенно отступил, необходимость в санаториях отпала. Мама теперь всегда была рядом, и, хотя я продолжала бывать в гостях у Риты и Жени и общаться со своими тамошними кузенами, жизнь моя отныне стала протекать более стабильно и налаженно.
К этому времени настала пора идти в школу. Тесный и однородный до тех пор, круг общения разомкнулся, и я вошла в более широкий, новый для меня и, как все новое, интересный мир, с совершенно иной, чем дома, атмосферой.
Глава 6. Школа
Я пошла в школу сравнительно поздно, в восемь лет, к тому времени уже свободно умея читать, писать и прилично зная французский язык. За два года до этого в нашем доме поселилась «бонна» – Бенигина Марковна, проработавшая много лет учительницей французского и «классной дамой» в балетном училище Большого театра. Полька по происхождению, верующая католичка, но, по условиям договора, никогда с нами об этом не говорившая, она учила меня, Игоря и Диму французскому языку, разговаривала с нами по-французски.
Вопрос о том, идти ли нам в школу или учиться дома, долго обсуждался в семье. Володя считал, что советская школа не может ничему научить, но и придумать ничего другого не мог. Поэтому в конце концов было решено, что мы должны учиться как все – ведь в 1921 году уже стало ясно, что возврата к старому нет и не будет. Сначала Володя отдал нас в школу № 26, находившуюся на Никитском (теперь Суворовском) бульваре в доме, около которого стоит теперь старый памятник Гоголю. Я пошла в первый класс, Игорек – в третий. Но школа была плохая, в памяти от нее у меня ничего не осталось, кроме странного имени моей первой учительницы – Ольга Иоаникиевна, которое мне трудно было произносить. За то время, что мы там учились, неутомимый Володя узнал, что неподалеку от нашей школы, в Хлебном переулке, есть другая – школа № 24, бывшая частная гимназия прогрессивного учителя Виктора Саввича Нечаева, где он же оставался директором и которая считалась хорошей. На следующий год он повел нас туда. В большом кабинете нас принял сам Виктор Саввич, высокий человек, строгий на вид, но с добрыми глазами. Он проэкзаменовал нас, Игорька безоговорочно похвалил и принял в четвертый класс, а про меня сразу сказал, что с арифметикой у меня нелады, но все же принял во второй. Так началась моя новая жизнь в двадцать четвертой школе Хамовнического района, несмотря на многие неполадки и сумасбродства тогдашней школьной жизни, оставившая в душе самые теплые и светлые воспоминания. Тогда советская школа только еще создавалась и строилась. В моей маленькой судьбе теперь столкнулись и скрестились школа и дом, большой мир и семья со всеми ее заботами и тревогами. Началась противоречивая, какая-то фантасмагорическая жизнь, к которой нужно было привыкать и приспособляться.
Школа тех лет, как и все остальное, находилась в состоянии бурной перестройки, в процессе которой легко выбрасывалось за борт не только плохое, но и многое хорошее из старой системы образования. Правда, младших трех классов это касалось меньше. Здесь по-прежнему главным способом обучения оставалась традиционная урочная система. Во втором классе все предметы вела, как обычно, одна учительница. Имя у нее было не менее сложное, чем у первой: ее звали Флорентина, или Флора Фредериковна. Позднее я оказалась тесно связанной с ней через мою самую большую подругу Юлию Гриндлер, ее племянницу. В доме у Флоры Фредериковны Юля жила многие годы. Я часто бывала у них и имела возможность хорошо узнать свою наставницу как человека. Это была очень добрая и в общем знающая учительница из интеллигентной немецкой семьи, окончившая педагогические курсы, но при этом невероятно шумная, крикливая и безалаберная, что, конечно, сказывалось и на моей учебе. Меня она очень любила, была в курсе моих семейных неурядиц, постоянно отпускала в Суздаль на свидания с папой, но на ней, наверное, лежала часть ответственности за то, что я и в третьем классе оставалась не очень грамотной и совсем плохо знала арифметику, хотя училась старательно. Уроки обычно делала сама, по арифметике – с помощью Игорька, но в первых классах не блистала отметками, да и не очень к этому стремилась, так как в то время совсем не отличалась честолюбием.
Кроме Флоры Фредериковны у нас была еще только одна учительница, обучавшая нас французскому языку – Анна Павловна, высокая, стройная, аристократической внешности женщина, хотя и не очень красивая, из бывших, мне кажется, институток. В отличие от Флоры Фредериковны, спокойная, строгая, властная и вместе с тем справедливая, она прекрасно знала французский язык и преподавала очень интересно. Но в третьем классе, видимо из-за улучшения отношений с Германией в двадцатые годы, французский нам заменили на немецкий, который Анна Павловна тоже знала и преподавала столь же хорошо. Так я стала учить второй язык. С четвертого до седьмого класса (наша школа была семилеткой) Анна Павловна оставалась у нас классным руководителем, и, несмотря на ее строгость, все ребята любили и уважали ее. И Флора Фредериковна, и Анна Павловна работали в гимназии Нечаева еще до революции, были дружны с его семьей, а его жена, добрейшая Варвара Ивановна, также учительствовала в начальных классах двадцать четвертой школы.
Класс наш в основе своей оставался стабильным до конца учебы, хотя в нем происходили кое-какие изменения. Он был очень разнороден по составу: здесь были и подобные мне интеллигентные дети, и дети рабочих, и мелкого мещанства. Вместе с тем учились с нами также Ира Смирнова – девочка из бывшей богатой купеческой семьи, державшаяся особняком, ее однофамилец Толя Смирнов – сын священника ближайшей церкви, Люся Жемчужная, дочь преуспевающего врача, вскоре навсегда уехавшая с семьей в Харбин. Застенчивая и боязливая, я до четвертого класса не имела в школе друзей и подруг, держалась отдельно от всех, не участвовала в шумных шалостях моих одноклассников. Да никто из них ко мне особенно и не тянулся. Обижать тоже не обижали, так как знали, что за меня всегда может вступиться Игорек, учившийся на два класса старше.
По-настоящему я полюбила школу, стала ощущать себя членом коллектива только с четвертого класса, когда у меня появились настоящие подруги, с которыми мы крепко дружили до окончания школы, а затем долго и после этого.
Первая подруга появилась у меня, правда, еще в третьем классе и не по моей, а по ее инициативе. Это была Лиля Гальперина, дочь известного в Москве врача и младшая сестра первой жены крупного художника Осьмеркина. Лишь немногим старше меня (на один год), она в свои одиннадцать-двенадцать лет представляла собой уже сформировавшуюся, большую и нескладную девушку с милым и добрым лицом. Как я теперь понимаю, Лиля оставалась одиноким, заброшенным ребенком, при всем материальном благополучии, никому не нужным в семье. К тому же она рано оказалась втянутой в богемную жизнь своей сестры, учившейся на артистку, и ее достаточно легкомысленного и развращенного мужа. Поэтому часто наблюдала то, чего не следовало бы видеть девочке ее лет, притом с сильно развитым уже сексуальным инстинктом. Ко мне она привязалась с какой-то неистовой нежностью, которая пугала меня. Как она мне потом объясняла, ее привлекла во мне чистота и невинность, которых не хватало ей самой, и разумное начало, противоположное всегда господствовавшей над ней стихии. Ее поступки отличались необычной экстравагантностью. Однажды она бросилась меня обнимать на школьной лестнице и увлекла вместе с собой на целый марш, в результате чего я сильно подвернула ногу. В другой раз во время урока физкультуры, когда класс на какое-то время опустел, она спрятала в печку новый сапог Саши Крылова, мальчика, которым она тогда увлекалась. Нянечка, не зная об этом, затопила печку и мы, вернувшись в класс и ощутив запах горелой кожи, извлекли из печки испорченный сапог. Подобная экспансивность дорого стоила родителям Лили. Вместе с тем это был добрый, хороший человек с тяжелой, увы, судьбой. В пятом или шестом классе она ушла из школы, поступив сначала на курсы журналистов, потом в Институт журналистики. Но и после мы изредка встречались. В моей жизни она позднее сыграла большую роль, познакомив однажды вечером с моим будущим мужем, но затем надолго снова исчезнув из моей жизни.
В четвертом классе у меня появилось сразу три подруги. Самой близкой и любимой из них, ставшей моим другом на всю жизнь, была уже упоминавшаяся мною племянница нашей первой учительницы Юля Гриндлер. Ее, дочь крупного горного инженера, родоначальника горноспасательного дела в России, кочевавшего всю жизнь по разным угольным бассейнам страны, когда пришло время серьезно учиться, родители поселили в Москве у тетки. Она была тоже в достаточной мере одинока и с двенадцати лет предоставлена самой себе. Ее кормили, одевали, обували, но никто, в сущности, не занимался ее воспитанием, и Юля воспитывала себя сама. Из-за частых переездов и смены школ, она, будучи на два года старше меня, попала в наш четвертый класс. Высокая, большая, нескладная девочка-подросток, тогда совсем некрасивая, к шестнадцати годам превратившаяся в очень интересную девушку, даже красавицу. У нее были большие голубые глаза, смелость, которой мне не хватало, самостоятельность, резкий, самобытный характер, что-то мальчишеское и тем особенно привлекательное для меня – тихой и застенчивой. Мы быстро сошлись с ней, несмотря на противоположность характеров. Главной почвой для нашей дружбы тогда, как и потом, были интеллектуальные интересы, и прежде всего увлечение литературой, о которой мы могли говорить без конца. Нашу детскую дружбу мы пронесли с Юлей через всю нашу исполненную превратностями жизнь, несмотря на разницу в характерах, в темпераментах, во многих жизненных установках. Наша сила тяготения друг к другу преодолевала все эти различия, побуждала нас быть терпеливыми к ошибкам и недостаткам друг друга, и часто не видясь по многу лет, мы встречались как друзья, не расстававшиеся ни на день.
Вторая моя подруга тех лет, была Фаня Гецелевич, дочь когда-то богатого и известного в Москве портного, имевшего свой дом на Бронной улице. Ко времени нашего знакомства отец ее уже умер, дом реквизировали и вся их большая семья, состоявшая из матери, трех сестер и двух братьев, один из которых был женат, жили очень скромно, даже бедно, но дружным и уютным домом, где я провела немало счастливых теплых вечеров моей юности. Высокая, сутулая, некрасивая еврейская девочка, Фаня носила две недлинные, но толстые черные косички и на год была меня старше. Ее широкий нос, толстые негритянские губы и высокий лоб не могли затмить прелесть ее темно-карих, живых, глубоко посаженных и очень умных глаз. Казалось, что где-то в глубине их, скрывалась какая-то невидимая тайна или мудрость. Внимательный взгляд этих глаз как будто проникал в душу. Это и вкрадчивые, немного кошачьи манеры, то ласковые, то резкие, придавали ей своеобразную прелесть и позднее делали ее очень привлекательной для мужчин. По своему житейскому опыту и практичности она была внутренне старше нас с Юлей и этим тоже нас привлекала. В школьные годы и первые годы после школы, до моего замужества, я очень с ней дружила, набиралась от нее «ума-разума» в разных сферах практической жизни. Потом наши пути разошлись. Мы с Юлей называли ее «черным вороном» за темные глаза и, как нам казалось, мудрость.
Третий член нашей компании Галя Головкина – маленькая, худенькая, востроносенькая, с большими голубыми глазами навыкате, с растрепанными, торчавшими в стороны маленькими косичками и глубоким шрамом на подбородке от стекла, в которое она врезалась во время беготни в зале. Всегда заляпанная чернилами, – была самой бесшабашной, веселой и компанейской из всех нас. Готовая на любой розыгрыш и озорство в любой момент, Галя неизменно оставалась бесконечно преданной нам всем. Очень разные, мы, однако, с четвертого класса до окончания школы-семилетки составляли неразрывную, тесно спаянную «четверку» – под этим именем и фигурировали в классе даже в глазах учителей. Словно четыре мушкетера, своим лозунгом мы считали «все за одного, один за всех», и в возникающих коллизиях школьной жизни всегда выступали единым фронтом. Имелась у нас даже своя как бы печать, с таинственным знаком, составленным из наших имен. Хотя я была тихая девочка, все мои подружки слыли великими озорницами и я, получив дома тоже мальчишеское воспитание, старалась держаться в их фарватере. Чего только мы ни делали: ездили на уроках на неуклюжих партах по классу, стреляли из рогаток чернильными бумажками, дрались с мальчишками, лили чернила из открытых окон на головы прохожих и многое другое. Учителя нас ругали за это, девочки в классе побаивались, а мальчишки уважали, некоторые из них даже дружили с нашей четверкой: общим нашим другом, страстно влюбленным в Юлю, был Володя Воробьев, тяжело больной мальчик, ходивший на костылях. Потеряв мать и младшего брата, который раньше тоже учился с нами, он жил с отцом и мачехой. Старше нас возрастом, Володя выглядел мрачным и одиноким, но был внутренне добрым, даже нежным, умным и смелым. Мы дружили с ним все четверо до седьмого класса, когда он умер после тяжелой болезни. Хорошим товарищем всегда оставался Игорь Тарле – племянник известного позднее ученого Евгения Викторовича Тарле. Интеллигентный и славный, он тоже тяжело болел – детским сахарным диабетом – и тоже умер, не окончив нашу школу. Другие мальчики были попроще, из самых разных слоев, многие слыли порядочными озорниками, но никто из них никогда не ругался, считал позором обижать девочек, ябедничать, бояться ответственности за содеянную вместе шалость. Я помню, как однажды из шкафа первоклашек, занимавшихся в классе в первую смену, кто-то стащил тетради, перья, карандаши. На дознании у директора никто из нас ничего не сказал, несмотря на угрозы суровых мер воздействия. Другой раз мы всем классом ушли с урока литературы, и все попытки установить «зачинщиков» так и не удались.
Эта детская спайка, доверие друг к другу, чувство чести и собственного достоинства составляли важную часть морального климата тогдашней школы, и не только нашей. С пятого-шестого класса в нашей среде уже зарождались детские романы школьного свойства, выражавшиеся в дерганье за волосы, в так называемой «возне» – перепалках, толкучках в классе во время перемен, но не более. Никаких пошлых ухаживаний и разговоров мы не знали, во всяком случае в нашем присутствии их не было.
В шестом классе наша четверка вела долгую «таинственную игру» с мальчишками класса. Мы писали им письма, подписанные нашей монограммой, которой они тогда не знали, изображая наличие в классе какого-то союза, состав которого они пытались разгадать. Все это казалось страшно интересным, увлекательным и заполняло однообразие скучных школьных уроков. Были и другие удовольствия. Наша школа располагалась в Хлебном переулке (д.2), выходившим на Поварскую (ул. Воровского), в то время соединенную с Арбатской площадью. Почти на углу с нашим переулком находилась булочная-пекарня, из которой всегда шел опьяняющий запах свежеиспеченного хлеба. Самыми вкусными были тогда маленькие французские булочки (теперь они называются «городскими») с поджаренной, хрустящей корочкой и ароматной мякотью. На большой, двадцатиминутной перемене, мы взапуски бегали в эту пекарню за булочками и на обратном пути с наслаждением их съедали, что составляло наш основной завтрак (буфета, тем более горячих завтраков в школе не было). Эти побеги в булочную тоже остались одним из самых радостных воспоминаний моей школьной жизни.
Свободное от школы время наша «четверка» тоже часто проводила вместе. Сообща учили уроки, повторяя задания друг другу, решали задачки, в промежутках болтая о всякой всячине. Эти встречи проходили весело и интересно. Собирались мы чаще всего у меня, так как мама была на работе, а комната – большая. Особенно притягивало нас большое, мягкое, старое кресло. Мы нашли способ размещаться в нем вчетвером. Одна из нас садилась в кресло, другая ложилась поперек ее колен, а две остальные садились на толстую спинку и одну из боковых стенок. Сколько часов мы провели в этом кресле теперь не пересчитать. И нам всегда было хорошо. Между нами не бывало ссор. Наши детские сердца, при всем различии наших характеров и жизненных условий, бились в унисон. Каждый не сомневался в верности друга и был открыт ему навстречу. Эта открытость, вера в верность и дружбу, готовность помочь друг другу в беде составляла в течение четырех лет одно из главных очарований моей жизни, за что я благодарна судьбе.
Глава 7. Как мы учились
Школа двадцатых годов в СССР бурлила и кипела, как и все вокруг. Отвергались старые методы преподавания, вводились новые, часто непродуманные или не соответствующие тогдашним скромным условиям и колоссальным задачам народного образования. Уходили старые учителя и приходили новые, возникали и вновь исчезали новые и старые предметы. В нашей школе все это тоже было, но в некоторой степени умерялось осторожностью наших директоров. В эти годы на ниве просвещения бурно развивался так называемый Дальтон-план, усиленно внедрявшийся сверху. Кто такой был этот Дальтон и в чем заключался в первоначальном варианте его «план» обучения, ни я, ни мои товарищи точно не знали. В известной сатирической повести Огнева «Дневник Кости Рябцева», популярной в двадцатых – начале тридцатых годов, приводилось двустишие, якобы распространенное в то время среди учеников:
Ты, Дальтон, проклятый лорд,
Уходи, паршивый черт!
Из чего можно было заключить, что это был англичанин (или, в крайнем случае, американец). Суть его педагогических идей в известном нам (и, видимо, нашим учителям) воплощении заключалась в том, что дети должны заниматься не индивидуально, а бригадами. Получив у преподавателя тему, после краткого вводного урока бригады должны были ее разрабатывать, используя своего рода «разделение труда», составить общий отчет и бригадой же сдать зачет. Опрос проводился коллективно, а так как бригады составлялись из учеников разных способностей и возможностей, то это давало легкий шанс лодырям и невеждам получать свои зачеты под общей шапкой бригады, где главную работу делали сильные ученики. Думаю, в теории «лорд» Дальтон преследовал благую цель: взаимопомощь и взаимообучение внутри бригады, но на практике часто получалось обратное. Бригадный метод обучения был успешен и полезен лишь при хорошем, внимательном к каждому ученику учителе, который знал каждого из них, а в бригаде царили дружеские отношения.
В первых трех классах мы занимались по традиционной урочной системе. Но с четвертого класса испытали на себе прелести бригадного метода. Главные предметы, изучавшиеся нами, плохо поддавались этой системе. К тому же и учителя оказались не на высоте. К этому времени В.С.Нечаев, как бывший владелец гимназии, был отстранен от директорства. Его место заняла весьма пародийная дама Забицкая (не помню как ее звали), довольно злая и ехидная, но несомненно умная и не слишком уповавшая на Дальтон-план, хотя формально и соблюдавшая его по указанию вышестоящих организаций. Кроме того, ей приходилось брать преподавателей, совсем не годившихся не только для новой системы, но и для преподавания в школе вообще. Таким был, в частности, наш учитель русского языка Абрам Моисеевич (не помню фамилию), из местечковых евреев, прославившийся на своей «малой» родине не столько революционными делами, сколько словами. Русский язык при этом он коверкал немилосердно, говорил с невероятным акцентом, так что под его умелым руководством мы забыли все, что выучили в первых трех классах. Ему я в значительной мере обязана своей долгой безграмотностью, ибо никаким правилам он нас не учил, но усиленно прививал неуважение к родному языку. Зато он был мастером произносить на собраниях революционные речи. Все мы его не любили и неуважительно называли «Абрашкой». По настоянию родителей, видевших на родительских собраниях, каковы его познания в русском языке, его от нас убрали.
Остальные наши учителя представляли собой разношерстную публику. В четвертом и пятом классах, кроме нашей классной руководительницы Анны Павловны (о которой я уже говорила) и «Абрашки», над нами господствовали две сестры: Ольга и Елизавета Ивановны. Ольга Ивановна – маленькая черненькая, сухонькая и довольно злая женщина, преподавала нам литературу весьма скучно, но добросовестно; Елизавета Ивановна – большая полная, с рыжеватой пышной прической, очень крикливая и раздражительная, по прозвищу «Броненосец», она обучала нас обществоведению – предмету, заменившему в то время историю.
Обе они были учителями дореволюционной школы и применяли Дальтон-план в самой незначительной мере, ведя занятия, за редким исключением, по обычной урочной системе с индивидуальными опросами. Бригадный метод применялся иногда лишь в обществоведении. Нас водили на экскурсии – обычно на какие-либо заводы или в мастерские, где каждый в бригаде изучал свою часть производственного процесса и потом все вместе составляли бригадный отчет. Фиктивность этого метода видна хотя бы из того, что я сама, вполне примерная и исполнительная девочка, но стеснявшаяся идти на фабрику, написала прекрасный отчет о мифической шоколадной фабрике, где я будто бы побывала, взяв все данные о производстве шоколада из тогдашней дореволюционной «Детской энциклопедии». Никто так и не открыл моей фальсификации. Арифметику, которую я ненавидела, преподавала по совместительству Ольга Ивановна. Кроме того, нас обучали рисованию. Это делала сидевшая тогда без средств Матильда Ивановна Рындзюнская, прекрасный, талантливый, впоследствии известный скульптор. В высшей степени интеллигентная, добрая и, как потом оказалось, очень нас любившая, она, однако, оказалась неопытным педагогом. Мы же были слишком глупы, чтобы оценить ее талант, и, зная о ее беззащитности, издевались над ней сколько могли, так что наши уроки рисования представляли собой сплошной хаос с невероятным шумом, гамом, беготней, драками, в то время как бедная «Матильда» беспомощно сидела за столом, не в силах навести в классе элементарный порядок.
В четвертом классе появился у нас еще один учитель, преподававший странный предмет, по-моему, не входивший в какую-либо программу – «развитие речи». Что это означало, не знал, похоже, и сам тогда еще совсем молодой Сергей Алексеевич Лучишкин, чтец, учившийся у известного артиста Сережникова художественному чтению. Позднее он стал известным художником, товарищем моего мужа по Московскому союзу художников.
Молодой, худощавый, подвижный, живой, с большими голубыми глазами, Сергей Алексеевич, в отличие от «Матильды», быстро нашел с нами общий язык и до конца обучения в двадцать четвертой школе-семилетке оставался нашим другом и одним из любимых учителей. «Развитие речи», которому он нас учил, заключалось в том, что он объяснял нам понятия «метафора», «синоним», «троп» и др., демонстрировал разные поэтические размеры – ямбы, хореи и т. д., придумывал интересные задачи на эти темы, читал нам много стихов и требовал от нас декламаторского чтения. Его предмет, изобретенный, по-моему, чтобы дать молодому артисту скромный заработок, оказался, в конечном счете, полезным для многих из нас, в том числе и для меня, так как из его веселых и остроумных рассуждений по-новому открывалось многое из того, чего нам не удавалось почерпнуть из сухих и социологизированных объяснений Ольги Ивановны.
Была у нас также одна любимая учительница – физкультуры. Маргарита Александровна, молодая, стройная, подтянутая, строгая и вместе с тем веселая, превращала уроки физкультуры в интересные и развлекательные занятия. Она оставалась у нас до конца седьмого класса.
Новые предметы и учителя появились с пятого класса, т. е. со второй ступени обучения. К этому же времени стал постепенно сходить на нет и Дальтон-план. Началось серьезное преподавание математики. Ее вела прекрасная учительница Екатерина Дмитриевна, на вид, однако, нелепая, небрежно одетая «старая дева», как мы считали, хотя ей едва ли минуло тридцать. Серьезная, строгая, но спокойная, правда, не без ехидства, она иногда взрывалась в ответ на наши шалости и громко кричала на нас. Отсюда произошло, видимо, ее прозвище «Белуга», которое пришло к нам от бывших пятиклассников, рассказывавших про ее строгость невероятные ужасы. Я была не в ладах с математикой, училась в основном на «уды» (тройки), а иногда получала и «неуды» (двойки). Поэтому все три года занятий с ней я безмерно ее боялась и от этого училась еще хуже, при всей своей добросовестности. Мои подруги из «четверки» оказались удачливее меня. Только к концу седьмого класса мы открыли в нашей «Белуге» прекрасного, доброго человека, с которым грустно было расставаться. Математикой, к счастью, мы занимались без всякого Дальтон-плана.
В пятом классе, с началом занятий по физике, у нас появился новый (ранее не работавший в этой школе) учитель Гилель Львович Несвятский, незадолго до того окончивший университет. Это был рыжеватый, с тонким интеллигентным лицом, в очках, на вид строгий, но, в сущности, очень добрый и державшийся с нами на равных человек. С ним мы занимались по Дальтону в маленькой скромной лаборатории, выполняя бригадами разные задания по физике. Очень хороший преподаватель, Гилель Львович объяснял сложные вещи понятно, но очень сердился, когда, прослушав его объяснения, кто-то мялся у доски при опросе. В таких случаях, не стесняясь в выражениях, он говорил: «Эх ты, корова!», или «дубина», или просто «дура». Но мы на это нисколько не обижались. Веселый, остроумный, он, в общем, любил своих учеников и старался дать им как можно больше знаний. Позднее, уже после окончания школы, он как-то позвал небольшую группу учеников к себе, и мы провели веселый и счастливый вечер в его скромной комнате в коммуналке за чайным столом, заливаясь хохотом над его хохмами. Мы любовно называли его «Гилькой».
Совсем другим был наш тоже новый учитель химии (не помню, как его звали), по прозвищу «Селезень», из-за длинной шеи и близко посаженных глазок. Хороший педагог, но довольно нудный и равнодушный человек, он мало интересовался нами. С ним мы тоже работали по Дальтону в химической лаборатории: делали опыты, записывали их результаты и потом сдавали зачет по каждой теме. Обучал он нас неплохо, и все мои скромные знания по химии я почерпнула из занятий именно с ним.
Географию нам преподавала Серафима Дмитриевна Менделеева – дочь знаменитого ученого. Тихая, скромная, худая, она была уже немолода, жила со старушкой матерью и сестрой где-то в арбатских переулках. Выглядела всегда усталой, грустной, какой-то пришибленной, вела уроки содержательно, но несколько скучновато, а мы, неблагодарные, дали ей прозвище «Глиста в маринаде».
Едва ли не самым любимым нашим учителем и другом стал преподаватель биологии Леонид Михайлович. Человек тяжелой жизни, рано потерявший жену и воспитавший четырех маленьких детей, он был исключительно добрым, отзывчивым человеком, который относился к каждому из нас с вниманием и заботой. В его маленьком кабинете биологии, расположенном под крышей школьного здания, по стенам висели изображения разных зверей и птиц, внутренних органов человека, всевозможных бацилл и микробов. Здесь же красовался скелет, который в этом уютном мирке совсем не казался страшным. Учителем Леонид Михайлович был очень хорошим, вдумчивым и серьезным, умевшим говорить о самых трудных сюжетах просто и нисколько их не опошляя. Когда в седьмом классе мы приступили к изучению анатомии и физиологии человека, он, надо думать по своей инициативе (этого не было в тогдашних программах), много времени уделял модным теперь проблемам сексологии, объясняя четырнадцатилетним мальчикам и девочкам вопросы взаимоотношения полов, половой гигиены, рассказывал о тяжелых болезнях, возникающих при ее несоблюдении, предостерегал нас от ошибок в этой сфере. И, что самое удивительное, ни во время этих уроков, ни после них, мы не слышали от наших мальчиков никаких разговоров на эти больные темы, никаких скабрезностей, не видели усмешек – настолько серьезными и целомудренными оказались его уроки. Это был настоящий учитель и Воспитатель с большой буквы, благодарность к которому сохранилась у меня и по нынешний день.
В пятом классе в нашу монотонную жизнь ворвалась как метеор новая учительница литературы, во всем противоположная сухой Ольге Ивановне. Совсем еще молоденькая, Екатерина Александровна, была хорошенькой толстушкой с кудрявой прической, румянцем во всю щеку и живыми карими глазами. Всегда хорошо одетая и кокетливая, она воспринималась нами скорее как добрый товарищ-сверстник, нежели как учитель. И она отвечала нам тем же. За ее милую пухлость, румяные щечки и губы (она не красилась) мы прозвали ее «Пончиком». Все – и мальчики и девочки нашего класса – были просто влюблены в нее. Ее уроки проходили всегда весело и интересно. Она знала и любила литературу не по-книжному, но от души, и охотно делилась с нами этой любовью, «играя» нам вслух стихи, давая интересные темы для сочинений, открывала нам новые стороны даже известных произведений. Если занятия кончались ее уроками (а мы занимались во вторую смену) весь класс гурьбой отправлялся провожать Екатерину Александровну до Арбатской площади, шумно и весело болтая. Здесь ее встречал молодой человек – муж или жених, с которым мы быстро познакомились, хотя и ревновали ее к нему. Однако «Пончик» пробыла у нас недолго, и в шестом классе у нас появился еще один, последний в этой школе преподаватель литературы Борис Иванович – высокий, седой, пожилой человек, которого мы считали стариком. Он был серьезным преподавателем, впервые познакомил нас с литературной критикой Белинского, Добролюбова, Писарева, тогдашнего литературоведа Переверзева. Несмотря на то, что Борис Иванович, в отличие от «Пончика», был суховат и не вносил в свои уроки особых эмоций, занятия с ним упорядочивали наше эмоциональное восприятие литературы, многое в ней объясняли и давали хорошую основу для дальнейшего ее восприятия. Борис Иванович тоже не избежал клички. Из-за его внешнего вида – высокого роста, бородки клинышком – мы прозвали его Дон Кихотом, хотя по своим внутренним качествам он мало напоминал Рыцаря печального образа.








