Текст книги "Пережитое"
Автор книги: Евгения Гутнова
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 22 (всего у книги 37 страниц)
В первый раз в жизни столкнувшись с такой бедой, я была потрясена, убита и позвонила Эльбрусу с просьбой организовать вызов Толи. За ним поехал наш общий друг Василий Степанович Резников, а я осталась с Адой. Через два или три часа она скончалась у меня на руках. Я была раздавлена. Вернулась домой и целый вечер проплакала в кресле в нашей большой комнате. Толя сумел прибыть только на следующий день и выглядел совершенно убитым. В тот же день мы похоронили бедную, милую Аду. Толя, Василий Степанович, Женя с Николаем приехали после похорон к нам. Пышных поминок тогда не устраивали. Мы выпили водки. Толя, усталый, промокший в дороге и не евший целый день, захмелел и как-то успокоился. Мы уложили его спать на полу в нашей единственной комнате, и он пробыл у нас все три дня отпуска. Перед отъездом выяснилось, что он еще раньше поранил руку и она у него нагноилась. По возвращении в часть рану долго лечили в госпитале и в конце концов ему отняли палец. Вскоре после этого его демобилизовали. Вернувшись в Москву, он как-то потерял себя. Оставаться одному в огромной мастерской, где он испытал и радости семейной жизни с Адой и сыном, и их гибель, стало очень трудно. Он часто бывал у нас. Мы с ним крепко дружили, старались отвлечь от мрачных мыслей. Он очень любил Лешу и много с ним возился. Но ни тепло нашего дома, ни работа, которую он получал в изобилии, не спасли нашего друга. Он как бы сбился с пути и не мог на него вернуться.
Постепенно он стал ходить к нам все реже и реже. Эльбрус пошел к нему узнать, в чем дело, и выяснил грустную историю: Толя связался с какой-то отвратительной уличной девкой, безумно влюбился в нее или просто искал забвения, одел ее как куколку, тратил на нее бешеные деньги. Ему было стыдно и неприятно приводить ее в наш дом и даже рассказывать о своей новой жизни. Вот он и скрылся. Сколько Эльбрус и Василий Степанович ни уговаривали его оставить эту девицу, ничего не получалось. Он становился все более угрюмым, нелюдимым и далеким от нас. Развязка наступила быстро. В какой-то, как принято говорить, один прекрасный день Толя прислал мне письмо с просьбой прийти к нему. Почувствовав недоброе, я пошла. Застала его одного в кресле. Он не видел на один глаз, не мог двигать одной рукой, с трудом говорил. Ясно было, что он очень болен. Гали, его девицы, не оказалось дома, а когда она пришла, то не обращала на него никакого внимания. Я уложила его в постель. Эльбрус вызвал врачей, которые сказали, что у него запущенный рак, затронувший мозг, что ему грозит полная слепота и паралич. Увы! эти предсказания сбылись. Через несколько дней он полностью потерял сознание и зрение, а вскоре начались страшные пролежни. Галя вовсе его бросила. Пришлось нанять сиделку. Через три недели после моего посещения он умер от общего заражения крови на почве пролежней. Это случилось в 1946 году. Галя, истерически рыдавшая над его гробом, быстро успокоилась, завладела его квартирой, имуществом, обзавелась мужем. Так на моих глазах не стало чудесной семьи Шпиров. С Толей можно было говорить обо всем – он все понимал и никому никогда не проболтался бы. Но появление Гали изменило наши отношения.
Другой друг Эльбруса, Василий Степанович Резников, тоже был своеобразным человеком. В нем сохранялось что-то от несуразных героев Чехова, Куприна и даже Лескова. Не очень молодой уже, одинокий человек, оставленный горячо любимой женой, он вел себя всегда степенно, даже важно, медлительно, скрывая за этим свою неприкаянность, застенчивость, одиночество. Одно время он очень привязался к нашей семье, часто посещал нас, увлекся Лешей, относился к нему с удивительной нежностью. Я познакомила его с Сергиевскими, он стал бывать и у них, вскоре влюбился в Женечку и по-рыцарски ухаживал за нею до конца своих дней. Василий Степанович очень критично подходил к нашей тогдашней действительности, шипел и ворчал на все, что происходило вокруг, не всегда считаясь с аудиторией, так что приходилось его то и дело одергивать. Он был неплохим художником весьма реалистического склада, что не мешало ему работать вместе с моим леваком Эльбрусом, которому, чтобы добывать работу, приходилось отказываться от своих вкусов и постепенно обращаться в реализм. Василий Степанович сопровождал нас всю последующую жизнь до самой своей смерти в начале семидесятых годов.
К кругу друзей Эльбруса принадлежали Сергей Михайлович Чехов, внучатый племянник А.П.Чехова, и его милейшая жена Валя. Сергей Михайлович тоже был художником, не особенно талантливым реалистом и по-человечески не очень интересным. Что-то в нем напоминало персонаж знаменитого сочинения его дяди «Человек в футляре». Аккуратный до педантизма, скуповатый, расчетливый и трусоватый, в отличие от Василия Степановича, он вместе с тем сохранял какую-то глубокую внутреннюю порядочность, мирившую с его недостатками, которые также искупались очарованием его жены Вали, хотя и обожавшей его и во всем ему подчинявшейся, но умевшей при этом как-то сглаживать и смягчать его неприятные черты. С их сыном, Сережей, своим ровесником, Леша одно время очень дружил. В дальнейшем Сергей стал хорошим художником-монументалистом, но умер очень рано, в тридцать лет, от сердечного приступа, ненадолго пережив отца и оставив в одиночестве бедную Валю. Правда, в ту пору до этого еще было далеко. С Чеховыми мы встречались не очень часто. Однако после смерти Толи каждый год собирались в день его кончины, поминали его – все его очень любили.
Из старых, довоенных друзей Эльбруса больше не осталось никого, кроме друга его юности, а потом и моего большого друга Зямы Амусьева. Они были близкими товарищами по Первой бригаде и соседями по комнате, в которой мы впервые и увиделись с Эльбрусом. В 1933 году по доносу одного знакомого, бывшего троцкиста, некоего Голомштока, Зяму арестовали и по тому еще мягкому времени дали три года лагерей. Он отбыл свой срок к 1936 году, но не сумел уже вернуться в Москву (его не прописывали, как репрессированного) и осел в Рязани, где женился и живет по сию пору. То, что Зяма оказался в Рязани, видимо, спасло его от повторного ареста в 1937 году. После войны он часто приезжал в командировки в Москву, останавливался у нас и оставался всегда одним из самых близких наших друзей, с которым можно было говорить как на духу. Хуже сложилась судьба нашей милой Марии Георгиевны Багратион. Вскоре после войны ее вдруг арестовали ни за что ни про что, дали восемь лет лагерей, и она пробыла там вплоть до 1956 года. Вернулась она домой усталой, поблекшей женщиной.
Третий круг друзей, в котором мы с Эльбрусом и где могли чувствовать себя в безопасности при любых разговорах, составляли мои университетские друзья: Кира Татаринова, работавшая вместе со мною в Институте истории АН СССР, Лена Штаерман, сначала работавшая в Ленинской библиотеке, но затем перебравшаяся в тот же институт. Обе они к этому времени защитили свои кандидатские диссертации, но не имели пока семьи. Появилась среди нас и еще одна наша сокурсница – некогда сверкавшая радостью, юностью, рыжей шевелюрой Нина Мурик, теперь Севрюгина. Жизнь обошлась с ней очень жестоко. В эвакуации, где она оказалась с двумя детьми, старыми родителями и тремя младшими сестрами, Нина осталась за главу семьи. Страшно бедствуя где-то в степях Казахстана, она схоронила там отца и мать. Возвратившись из эвакуации, устроилась в Институт Маркса, Энгельса, Ленина (ИМЭЛ), и ей дали две комнаты в коммуналке во дворе института. Сестры вернулись в прежний дом на бывшей Старой Мещанской. Нина надрывалась и на работе, и дома, но денег получала мало, не хватало еды, дети и сестры болели. А муж ее, Леша Севрюгин, был на фронте. 1 мая 1945 года она получила от него письмо, где говорилось, что войне скоро конец, чтобы она ждала его, держалась. В этот день она сияла счастьем, плясала на демонстрации, вечером у Лены смеялась и шутила, стала, казалось, прежней беззаботной Нинкой. А 9 мая, в день капитуляции Германии, Лешу убил на улице Берлина немецкий снайпер. Бедная Нина обезумела от горя. Она очень любила Лешу и так его ждала!
Часто встречая Нину у Лены, мы с Эльбрусом очень подружились с ней. Она оказалась чудесным, глубоким, чистым, самоотверженным человеком. Нельзя было не восхищаться тем, как достойно и красиво несла она свою горькую судьбу. После пережитой ею трагедии она в тридцать лет поседела, потеряв бронзу своих чудесных волос. На лице ее пролегли горькие складки; ее искристые, золотисто-карие глаза потухли. Она похудела, ее натруженные тяжелой домашней работой руки огрубели. Но вместе с тем в ней появилась какая-то новая красота, значительность, открылся тонкий ум, бескомпромиссность, честность.
В сороковые годы мы часто встречались с Ниной, чем могли помогали друг другу. Несмотря на все труды, заботы и напряженную работу в ИМЭЛе она сумела выжить сама, выдала замуж всех своих сестер, дала возможность получить высшее образование детям – Володе и Женечке, защитила диссертацию и добилась большой трехкомнатной квартиры на Ленинском проспекте. И все это без подличанья, компромиссов, столь частых в те тяжелые годы. И когда все это было достигнуто, она умерла в 1967 году, пятидесяти лет от роду от инсульта. Жестокая жизнь ее доконала…
В 1946 году из небытия вынырнул Рувим Курс, ушедший на войну в 1943 году из лагеря добровольцем в штрафбат. Провоевав два года, он был реабилитирован и смог вернуться в Москву, получил даже комнату и часто бывал у Лены, где мы и встречались. С ним мы тоже чувствовали себя легко и просто – не требовалось никаких предосторожностей.
Наконец, в наш круг общения входила сестра моего папы, тетя Женя, с семьей – мужем Яшей и дочерью Лианой, которой к тому времени исполнилось лет шестнадцать-семнадцать. Здесь мы встречались с родственниками по папиной линии – Ниной Старобинской, дочерью другой моей тети по папиной линии – Лиды. Муж Нины погиб в ополчении, а сын, талантливый математик, умирал от тяжелой болезни почек. Иногда мы виделись с Люсей и Витей Кранихфельдами, дочерьми третьей моей тетки Нади. Муж Люси тоже был арестован и пропал неизвестно как и где. Кроме того, мы общались с сыновьями тети Риты, Левой и Аликом. Ее старший и любимый сын Гарик погиб на войне. Сама она просидела в лагере из-за своего третьего мужа Лауэра. Изредка мы видели и бывшего мужа тети Риты Абрама Никифоровича Алейникова, а также его брата Моисея Никифоровича, одного из зачинателей советской кинопромышленности, близкого друга, соавтора и коллегу тети Жени.
Таким образом, мы с Эльбрусом и мамой бывали во многих домах, общались со многими людьми. Сейчас как-то даже странно подумать, что в той обстановке взаимных подсиживаний и доносов, страхов и опасностей, всеобщего недоверия люди как-то жили, общались, даже веселились.
Нам в те годы снова пришлось испытать серьезные материальные затруднения. Моя докторская стипендия была невелика, а Эльбрусу пришлось уйти из Комитета по делам искусств вскоре после того, как его наконец-то приняли в партию. Он перешел в Кооперативную организацию художников «Всекохудожник», ведавшую в то время материальным обеспечением художников и объединявшую кооперативы, связанные с художественными промыслами. Уменьшилась его зарплата, а главное, престижность его положения. Но и на этой «тихой» работе он умудрялся что-то усовершенствовать, всегда сталкиваясь при этом с рутинерами и бюрократами, а следовательно, с массой неприятностей. В 1946–1948 годах он много занимался возрождением народного искусства Палеха, пришедшего тогда в полный упадок, потому, что оно следовало иконописным традициям, которые в то время всячески искоренялись. Эльбрус решил восстановить эти традиции на новой, светской основе. Он вновь организовал развалившийся было кооператив художников, школу для обучений палехскому искусству молодежи и попытался, небезуспешно, переориентировать даже старых мастеров на светскую тематику: сказочные сюжеты, иллюстрации к произведениям Пушкина, других авторов, на роспись всевозможными тройками, пасторальными сценами и т. д. Палешане, прозябавшие в безвестности и плохо обеспеченные материально, охотно откликнулись на эту инициативу. Через два-три года они освоили новую тематику, стали выставлять свои изделия на всесоюзных и международных выставках, получать премии. Все они были очень благодарны Эльбрусу, обращались к нему со своими нуждами. Он сделался частым гостем у них в Палехе. Однажды он и меня взял с собой, и мы провели там несколько очень интересных дней: любовались неброской, ласковой палехской природой, ходили по мастерским наиболее известных тогда палешан старшего поколения: Котухина, родоначальника целого клана художников, Зиновьева и многих других. Принимали они нас по-царски, поили, кормили, угощали, открывали тайны своего необыкновенного искусства. Не знаю, сохранилось ли имя моего мужа в анналах новой жизни Палеха, но знаю, что он затратил на ее возрождение много сил, энтузиазма и человеческого тепла.
Уйму времени он отдавал и возрождению Музея игрушки, которым когда-то славилась столица, но который тоже пришел в полное ничтожество. Из Москвы его переселили в Загорск (почему – неизвестно), в какое-то тесное и сырое помещение, где игрушки просто портились. Однако эти усилия Эльбруса тогда оказались безуспешными. Работать во «Всекохудожнике» тоже становилось все труднее, тем более что там вершились многочисленные злоупотребления, против которых Эльбрус, как всегда, протестовал, постоянно попадая в немилость к начальству. В 1947 или 1948 году он снова решил уйти на творческую работу, что еще более заметно понизило наши доходы: работу в издательствах получить было трудно и поэтому, как правило, зарабатывал он очень мало.
Глава 34. Университетские будни первых послевоенных лет
Правда, наше материальное положение компенсировалось продвижением моей научной карьеры. С окончанием срока докторантуры в 1947 году я получила полную ставку в университете и сначала старшего преподавателя, а затем доцента. В это время оплата труда вузовских преподавателей была сильно повышена, и я начала получать двести двадцать пять рублей (после реформы 1947 года) в месяц. Тогда это представляло немалую сумму. Правда, и работала я очень много: читала лекции общего курса для филологов и философов, вела просеминарские группы на втором курсе, разрабатывала и читала курс историографии (о чем уже писала), а вскоре мне пришлось вести дипломников и проводить практику со студентами. Все это требовало времени для подготовки, но я работала с увлечением и, несмотря на все эти нагрузки, на обязательную тогда «общественную» работу, которой тоже всегда хватало, испытывала радость от своего труда. Я с удовольствием шла на факультет, увлеченно вела занятия, много возилась со студентами, близко принимала к сердцу их успехи и неудачи. Часто, возвращаясь домой усталая, но удовлетворенная проведенным днем, я ощущала себя счастливым человеком. В то время все у меня спорилось, студенты с удовольствием меня слушали, любили меня, как и мои старшие товарищи по кафедре. И я еще успевала потихоньку заниматься своей диссертацией, писать статьи, которые все чаще печатались.
На факультете ко мне тоже все относились хорошо. Хотя я была всего только доцентом, со мною считались и деканы факультета: сначала С.П.Толстов, потом профессор М.Н.Тихомиров, затем Б.А.Рыбаков, еще позднее А.В.Арциховский. Постепенно я все глубже входила в нашу факультетскую элиту, знакомилась со все большим числом наших преподавателей, все теснее сливалась со всегда любимым мною истфаком.
Иногда я спрашиваю себя теперь, как можно было чувствовать себя счастливой в своей педагогической и научной работе в то сложное и смутное время, когда все мы, да и история как наука, находились под жестоким контролем сверху, когда с глаз наших не позволяли снимать шоры, за пределы которых не рекомендовалось даже и пытаться заглядывать, когда то и дело на нашем пути попадались «белые пятна», которых исследователю не разрешалось касаться, когда, наконец, мы были фактически изолированы от мировой науки и от источников, которые одни только и могли дать новый и свежий взгляд на вещи.
Видимо, это стало возможным по нескольким причинам. Во-первых, далекое западное средневековье меньше привлекало внимание блюстителей ортодоксии и, хотя по некоторым вопросам здесь тоже были свои идеологические аксиомы, все же оказалось свободным от повседневных директивных вмешательств. Во-вторых, сыграл роль и общий дух, господствовавший на нашей кафедре, дух научного поиска, уважения к науке, даже зарубежной, и отсутствие вульгаризации в понимании основных положений исторического материализма, отличавшее наших учителей. В-третьих, плодотворным оказалось и постоянное живое стремление взглянуть на далекое прошлое Западной Европы с совсем новой стороны, продиктованное в конечном итоге марксистским пониманием истории в его свободном истолковании. Конечно, это новое тогда понимание истории приводило порою к некоторым перехлестам, к односторонности подходов, но, несомненно, содержало в себе и какие-то эвристические возможности, позволяло по-новому интерпретировать многие старые проблемы медиевистики.
Что эти эвристические возможности не были иллюзорными, очевидно хотя бы из того, что многие наблюдения и концепции, предложенные тогда, в тридцатые – сороковые годы, советскими историками, значительно позднее начали фигурировать и в западной медиевистике. Являлись ли они результатом прямых заимствований или того общего направления мысли, которое породил марксистский подход и которое постепенно, разными путями проникало на Запад, но такого рода «совпадения», как это ясно теперь, во многом оправдывают тогдашние искания. Неутихавшие, несмотря на застойность исходных постулатов, дискуссии в нашей среде не дают оснований и сегодня говорить о якобы полной бесплодности советской медиевистики в те годы, о том, что она развивалась где-то на обочине мировой исторической науки. Вот почему мы все в то время не лишены были радостей творческой, созидательной работы, хотя она зачастую шла вопреки официальным установкам или под прикрытием «тяжелой артиллерии» цитат из К.Маркса, Ф.Энгельса, В.И.Ленина, у которых встречались по некоторым вопросам весьма разные высказывания, подкреплявшие часто весьма неординарные выводы из источников. Наконец, существовала еще одна причина. Ее можно назвать «теорией малых дел». Поставленные в условия, когда всякое открытое инакомыслие становилось опасно не только для карьеры, но и для жизни, мы старались тем не менее сохранить свою науку от полного разрушения или бессовестной вульгаризации, воспитать в любви и уважении к ней своих учеников. Можно было, конечно, выражать и собственное неприятие основных постулатов официальной идеологии. Но это означало бы не только конец личной карьеры «провинившихся», но вместе с тем и конец или полную деградацию исторической науки, отдание ее на поругание вульгаризаторам и фанатичным ортодоксам. Казалось, что лучше идти на компромиссы, чем самоустраниться. Конечно, на это можно многое возразить, обвинить историков того времени в конформизме, в двоедушии и многих других грехах. Однако едва ли можно объявить ложным и бесполезным все, что они делали, оставаясь на своем посту ценой горестных компромиссов.
Глава 35. Проработки 1949–1953 годов
Жизнь наша во всех ее сферах продолжала оставаться беспокойной, сулила все новые и новые неожиданности, чаще плохие, чем хорошие. Не успели отшуметь проработки, связанные с гонением на генетиков и победоносным шествием Лысенко, как в 1949 году началась новая проработочная кампания, проходившая на этот раз под флагом борьбы с «космополитизмом» и с «космополитами». Под прикрытием этого слова, некогда имевшего в русском языке оттенок положительный, относившегося к людям с широким, всемирным кругозором, которых можно считать «гражданами Вселенной», была развернута, как нетрудно понять, борьба с представителями еврейской интеллигенции. Сам термин «космополитизм» приобрел ярко отрицательный оттенок, сопровождался презрительным эпитетом «безродный», подчеркивавшим якобы вненациональный характер критикуемых людей. И хотя в число тех групп общественных деятелей, писателей, художников, музыкантов, которые подвергались общественным проработкам, как правило, включались и люди с русскими фамилиями, этот камуфляж не мог скрыть антисемитского содержания происходящего ни от тех, кто встречал его восторженно, ни от тех, у кого он вызывал отвращение. Явно антисемитские тенденции в политике Сталина и его окружения не были неожиданностью. Впервые их проявления относятся еще ко времени войны. Как я уже писала, в 1943 или 1944 годах мы отметили их в выступлениях всесильного тогда А.С.Щербакова на большом заседании военных журналистов, а затем они материализовались в устранении лиц еврейской национальности из этой корпорации, в негласном подозрительном отношении к евреям в некоторых правительственных и научных учреждениях. До этого времени проблемы антисемитизма, тем более антисемитизма «сверху» у нас не было. Я, например, даже никогда и не задумывалась над своей национальностью. И хотя в паспорте и значилась еврейкой, по своему языку, культуре и, я бы сказала, мировосприятию, ощущала себя русской и не знала никаких проблем в этой сфере. Да она и не играла особой роли во взаимоотношениях между людьми. И если были (а они, несомненно, были) люди, испытывавшие неприязнь к евреям, то они, во всяком случае, никогда ее не обнаруживали, стесняясь даже намека на это. И тут вдруг антисемитизм, заклейменный неоднократно Лениным, а затем и самим Сталиным в специальном высказывании на этот счет, стал насаждаться сверху, разжигая самые низменные страсти в обывательско-мещанских кругах!
Самое печальное, что в этом оказались замешаны и некоторые интеллигенты новой формации. И все это спустя четыре года после конца войны, унесшей жизнь шести миллионов людей этой национальности в печах крематориев, во рвах, подобных Бабьему Яру, в машинах-душегубках! Спустя четыре года после крушения гитлеризма с его маниакальной ненавистью к евреям, расовой теорией, оправдывавшей геноцид! Как могло случиться, что в нашей стране, гордившейся своим решением национального вопроса, вдруг встала эта проблема во всей своей отвратительности?
Я много думала над этим и тогда и позднее. Самое простое объяснение тут может быть созвучно известной истине «с кем поведешься, от того и наберешься», имея в виду наше невольное и враждебное, но все же общение с фашизмом. Просматривались, конечно, и другие причины. Из опыта прошлого мы знаем, что «еврейский вопрос» выдвигался на столь важное место с целью найти «козлов отпущения», чтобы свалить на кого-то ответственность за трудности и просчеты правительства, тяготы послевоенного времени, вообще отвлечь внимание и простых людей и интеллигенции. Почему объектом травли стали евреи? Да потому, что они издавна служили для этой цели еще в средние века, во время «дела Дрейфуса» во Франции или «дела Бейлиса» в России в 1913 году. Наконец, чтобы развязать новую шумную кампанию, в ходе которой можно было криками «ату!» натравить одну часть общества на другую. Ведь такие кампании уже с тридцатых годов стали формой нашего повседневного существования. Всегда надо было кого-то преследовать, выгонять с работы, поносить на собраниях. Думаю, однако, что антисемитизм сидел где-то в подсознании самого Сталина. Возможно, что он подогревался его ненавистью к Троцкому, Каменеву, Зиновьеву, его чувством неполноценности перед лицом этих и других видных деятелей партии еврейской национальности, превосходивших его знаниями и интеллектом. А может быть, таким гнусным способом он хотел найти поддержку в наиболее темных и невежественных люмпенских слоях русского народа, подыграв их национальным чувствам. Впрочем, что было удивляться развязыванию этой мерзкой кампании после того, как по мановению руки нашего «великого вождя» со своей земли изгонялись целые народы, отправлявшиеся на смерть в Сибирь и Казахстан лишь потому, что отдельные их представители сотрудничали с немцами.
Евреев, правда, нельзя было обвинить в этом, но их можно было обвинить в сионизме, связях с американскими евреями, а следовательно, с США, в «идеологических диверсиях» в пользу нового врага, появившегося в разгоравшейся в это время «холодной войне». Теперь, когда мы прочно сидели за «железным занавесом», отрезанные всевозможными запретами от цивилизованного мира, появилась возможность снова обратиться к политике репрессий в ее новом обличии. Одним из таких новых обличий и стала борьба с «космополитизмом». Велась она, впрочем, довольно аккуратно. Я уже говорила о том, что вместе с евреями обязательно подвергались проработке и отдельные русские. Кроме того, в самих этих проработках никто прямо не говорил, что обвиняются люди еврейской национальности. Просто им приписывались всевозможные прегрешения на том поприще, на котором они работали. Людей обвиняли в «низкопоклонстве перед Западом», в «буржуазном объективизме» (в науке, в том числе в истории), в недостаточном патриотизме, в скрытом сионизме и многом другом. Во всех учреждениях, в научных и учебных институтах намечались соответствующие «жертвы» и проводились массовые собрания, на которых эти жертвы разоблачались и в ответ должны были каяться, принимая все предъявленные обвинения. Прошли такие собрания и в Институте истории, и у нас на истфаке. Для нашей кафедры дело осложнилось еще обвинением наших ведущих ученых в «объективизме», в пресмыкании перед буржуазной историографией и в «экономическом материализме». Эти обвинения начались еще в 1946 году после выхода в свет второго сборника «Средние века»[25]25
Средние века. – 1946. – № 2.
[Закрыть], посвященного памяти одного из крупнейших русских медиевистов начала XX века – Дмитрия Моисеевича Петрушевского, умершего в 1942 году в Казани.
В этом сборнике участвовали все видные историки того времени, и не только медиевисты. Часть статей носила мемориальный характер и была написана непосредственными учениками Д.М.Петрушевского – Е.А.Косминским, А.И.Неусыхиным, В.М.Лавровским, В.В.Стоклицкой-Терешкович. Другая часть посвящалась различным научным вопросам.
Естественно, что в мемориальных статьях ученики Д.М.Петрушевского всячески старались подчеркнуть вклад этого ученого в развитие русской и советской медиевистики и, хотя они отмечали, что сам он не был марксистом, но вместе с тем подчеркивали, что во многом фактически он оказался близок к марксизму в своих исторических исследованиях и подготовил целую плеяду историков-марксистов, составляющих теперь гордость советской науки. В некоторых статьях подобного толка были несомненные преувеличения в этом плане и присутствовала недооценка ошибок Д.М.Петрушевского в духе неокантианства и допшианства, которые в то время считались главными врагами марксизма в медиевистике. Однако в издании такого рода, они, конечно, были объяснимы, даже уместны и простительны. Но время было не то. К тому же нашлись люди, которые пожелали использовать этот повод для развенчания признанных лидеров тогдашней науки и выдвижения на первый план новых, более молодых, считавших себя большими марксистами, чем сам Маркс. Так или иначе, соответствующая информация поступила в Отдел науки ЦК, и началась травля второго сборника в печати с обвинениями его участников в измене марксизму и т. д.[26]26
Мне кажется, что инициатором этой кампании была ответственный секретарь нашего сборника Зоя Васильевна Мосина, исполнявшая в нем роль партийного комиссара. Хотя, не располагая объективными доказательствами этого, я не могу это утверждать совершенно определенно (прим. Е. В. Гутновой).
[Закрыть]
Сборник «Средние века» оказался под угрозой (только в 1952 году удалось выпустить третий его номер), а вся наша медиевистика – под подозрением. В 1947 году, когда вышла замечательная, ставшая затем всемирно известной книга ЕА.Косминского «Исследования по аграрной истории Англии в XIII веке»[27]27
Косминский Е. А. Исследования по аграрной истории Англии XIII в. М.-Л.: Изд-во АН СССР., 1947.
[Закрыть], написанная с позиций творческого марксизма, весьма далекая от вульгаризаций экономического материализма и детерминизма, построенная на тонком и глубоком исследовании источников, в том числе архивных, последовала разгромная статья в страшной тогда, погромной газете «Культура и жизнь». В этой статье ученого обвинили в «экономическом материализме», «объективизме» и прочих смертных грехах. Статью подписали никому тоща неизвестные Митин и Лихолат. Последний из авторов был одним из секретарей Отдела науки ЦК, занимавшийся историей советского общества и ничего не понимавший в медиевистике.
Совершенно очевидно, что писал этот пасквиль не он, а люди более сведущие в конкретной истории средневековья. Судя по выступлениям З.В.Мосиной, Б.Ф.Поршнева на разных собраниях, громивших экономический материализм в нашей медиевистике, можно думать, что именно они были советчиками и фактическими соавторами безвестного Лихолата. И вот, когда разразилась космополитная кампания 1949 года, в медиевистике она приобрела дополнительную окраску обвинений в объективизме и экономическом материализме, что позволило вовлечь в круговорот этой гнусной кампании, помимо евреев А.И.Неусыхина и Ф.А.Коган-Бернштейн, также и В.М.Лавровского, а косвенно и Е.А.Косминского, как руководителя кафедры и сектора, якобы их покрывавшего.
Надо сказать, что и в секторе и на кафедре нашлись люди, которые хотя и не могли не поддержать эту навязанную сверху кампанию разоблачений, но всячески старались сузить круг обвиняемых. В первую очередь это относится к Н.А.Сидоровой, тогда крупному партийному работнику в масштабах института и даже райкома, курировавшей институт и, фактически, руководившей делами сектора. Муж ее, известный физик В.И.Векслер, был евреем. Сама она, замечательный, цельный и убежденный человек, была, как и я, в ужасе от этой кампании, не понимала ее смысла, видела весь ее позор для партии. Не будучи в силах по своему положению отказаться от ее проведения, она сделала все возможное, чтобы и в институте, и в университете провести ее с наименьшими издержками. На собрании в институте, делая основной доклад по этому вопросу, она акцентировала не национальный, а идеологический аспект кампании, громила «объективистов», элиминируя обвинения в национализме и космополитизме. Собранию был задан верный тон, оно прошло относительно спокойно и пристойно, насколько могли быть пристойны такие проработочные собрания. Главными объектами нападок по медиевистике оказались В.М.Лавровский, А.И.Неусыхин и Ф.А.Коган-Бернштейн.
Этот же круг ученых стал объектом критики по разделу медиевистики аналогичного собрания в университете. Местные ревнители партийной линии пытались включить в круг обвиняемых и меня, но та же Н.А.Сидорова, принимавшая участие в подготовке собрания, и здесь предотвратила реализацию этого намерения. Под ее влиянием и Ю.М.Сапрыкин, тогда уже преподаватель кафедры, тоже встал на мою защиту, и я оказалась вне этой вздорной и высосанной из пальца критики. На всю жизнь запомнилась мне это собрание по борьбе с «космополитизмом» на истфаке. В актовом зале собрались все преподаватели, сотрудники, аспиранты, частично студенты. Вел собрание секретарь партбюро факультета Михаил Тимофеевич Белявский, человек очень хороший, всеми уважаемый, впоследствии один из моих добрых товарищей по факультету. Но ужас всего происходящего заключался в том, что в тех условиях даже самые хорошие и смелые люди, фронтовики, к которым принадлежал и он, отважно встречавшие смерть в бою, не имели мужества противостоять этому спускаемому сверху приказу, вынуждены были его реализовывать под угрозой всяческих наказаний, вплоть до ареста.








