Текст книги "Пережитое"
Автор книги: Евгения Гутнова
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 37 страниц)
В шестом классе, наконец, нашу обществоведку «Броненосец» сменила новая, молоденькая учительница Екатерина Ивановна, которая вносила в этот весьма неопределенный по содержанию предмет гораздо больше собственно исторического материала. Правда, поскольку единственными достойными темами из прошлого считались революции и вообще классовая борьба, главное внимание сосредоточивалось на них. Но все же мы получали кое-какие исторические сведения, способствовавшие развитию у меня любви к этой науке, что подкреплялось чтением исторической литературы из домашней библиотеки дяди.
Говоря о школе моего времени, я забыла отметить такой важный фактор в ее жизни в двадцатых годах, как школьное самоуправление. По примеру всех других учреждений, в школе действовали выборные ученические организации – «учкомы», которые имели представителей в каждом классе, ежегодно на своих общих собраниях избиравшие председателя и весь учком. Председатель учкома должен был участвовать в решениях школьной администрации наряду с представителями парторганизации и имел там весьма веское слово. В то время в школе было мало пионеров и комсомольцев, вступление происходило не автоматически, а по желанию. И поэтому учком представлял интересы как бы всех учащихся. Он, естественно, пополнялся пионерами и комсомольцами и среди ребят не пользовался особым авторитетом. Все время, что я училась в старших классах, председателем учкома у нас оставался некий Иоффе, рослый мальчик лет четырнадцати-пятнадцати, один из лучших учеников школы, обладавший к тому же гулким басом, которым он мог перекричать самые шумные собрания. Руководителем же пионерской, а позднее комсомольской организации, очень немногочисленной, была Фрида Хейфец, маленькая девочка с длинным и всегда сопливым носом, неизменно в пионерском галстуке, очень крикливая и вместе с тем невзрачная. Она училась неважно и авторитетом не пользовалась. Если добавить, что секретарем парторганизации (тоже тогда немногочисленной) несколько лет был уже упоминавшийся мной «Абрашка», то вся общественная жизнь школы находилась в руках еврейских активистов, что легко могло породить антисемитизм, но в то время мало кого трогало, тем более, что все эти организации находились под каблуком у нашей директрисы, женщины умной и довольно деспотичной. Мы, четыре подруги, стояли далеко в стороне от всего этого: я не хотела вступать в пионеры, так как боялась расспросов о родителях, Фаня – тоже, потому что была из «мелкобуржуазной среды». Гале не позволяла стать пионеркой мать, видимо настроенная скептически по отношению к новым властям. А Юля вообще не интересовалась этими вопросами, но больше литературой и своими школьными романами. Таким образом в мои детские годы я осталась вне активной общественной жизни, которая, впрочем, была скорее видимостью, чем реальностью.
Так мы «учились понемногу, чему-нибудь и как-нибудь»; и, хотя не сдавали никаких экзаменов, но только зачеты и контрольные, все же усваивали достаточное количество нужных и полезных сведений, которые оказались необходимыми позднее. Я не без грусти покидала двадцать четвертую школу в 1928 году и оставалась благодарной ей впоследствии. Вообще, почти весь наш класс любил эту школу. Мы ходили туда с удовольствием, знали вдоль и поперек все уголки затейливой архитектуры здания, где она размещалась, любили ее дровяные голландские печи, топившиеся каждый день, обожали добрых нянечек, которые помнили нас всех по именам, и, в конечном счете, наших учителей. Все это было родное, близкое и лишенное казенности, столь мучительной в дореволюционных гимназиях, а потом и в советской школе сороковых годов. Мы не знали ни формы, ни пышных нарядов, ни украшений, не мучились завистью к тем, кто лучше одевался. В этой школьной жизни была простота и человечность.
В последний год нашего пребывания в школе (1928) С.А.Лучишкин предложил нам к выпускному вечеру поставить спектакль «Горе от ума». Это была смелая затея, но сколько радости и счастья принесла она нашим двум выпускным классам, ученики которых все без исключения так или иначе включились в это дело! Юля играла Софью, очень красивый мальчик из параллельного класса играл Чацкого, наш одноклассник Сережа Гришин – Фамусова, еще один – Скалозуба, Зоя Сереброва, тоже из нашего класса, – Лизу, а мой хороший друг Виталий Соболев – Молчалина. Мне выпала на долю роль графини-внучки, Фане – графини-бабушки, вертлявой Гале – одной из барышень Тугоуховских. Но дело не в ролях, а в том всеобщем подъеме и одушевлении, которое охватило всю школу. Все что-то рисовали, резали, клеили, делали декорации, подбирали из скромной школьной мебели необходимый реквизит. Вот тут-то наша «Белуга» неожиданно принесла нам роскошный наряд XIX века для Софьи, несколько вееров, несколько пар бальных туфель и длинных, выше локтей перчаток, проявив живой интерес к нашему начинанию. А как интересно было на репетициях, где царил Сергей Алексеевич, упорно воспитывавший наших доморощенных актеров. Эти несколько месяцев пролетели как в розовом дыму, как время незабываемого счастья, торжества юности и незримо присутствовавшей в школе атмосферы театра. Странно, что эта пора, оставившая столь глубокий след в наших детских сердцах, не запечатлелась в сердце нашего вдохновителя и руководителя С. А. Лучишкина. Когда много лет спустя мы с мужем встретили его в Московском союзе художников и я попыталась заговорить о том спектакле, он так и не смог ничего вспомнить.
И вот в начале июня, после окончания занятий наступил выпускной вечер. Было жарко. Москва тонула в цветущей сирени. Наши мальчики нанесли ее охапками в зал, где должен был идти спектакль, в нашу общую костюмерную, в коридоры школы. Все здание заполнилось одуряющим запахом цветов, и весь тот радостный день ассоциировался с этим запахом весны, юности, ожидания счастья. И теперь, на склоне моих лет, когда я вдыхаю концентрированный запах сирени, мне вспоминается этот светлый вечер, в который закончилось мое детство и отрочество и началась юность.
Спектакль, для нашего любительского уровня, прошел прекрасно. Заполнившие зал ученики младших классов, учителя, родители радостно нам аплодировали. За сценой же кипели свои страсти: то не ладилось с установкой декораций, то кто-то из неопытных кавалеров наступил на шлейф роскошного платья Софьи, который затрещал по швам, то что-то не заладилось с гримом. Однако на маленькой сцене все было хорошо. Каждый вел свою роль с увлечением, грибоедовский блистательный стих звучал во всей своей победоносной силе в устах неопытных, но вдохновенных актеров, назубок знавших свои роли; зал то и дело взрывался аплодисментами. Когда представление закончилось, переодевшиеся в обычное платье, разгримировавшиеся, возбужденные и разрумянившиеся, мы бросились в зал с букетами сирени к учителям; потом вынесли скамеечки, и начались танцы, за которыми последовал чай для выпускников с учителями. А затем погасли «огни рампы» и нас охватило ощущение грусти оттого, что все осталось позади, что школьные годы кончились, что впереди взрослая, как мы считали, жизнь. Но юные сердца в такой вечер не могли долго грустить. С охапками сирени в руках, большая часть нашего класса гурьбой вышла из школы с веселым смехом и песнями. Мы долго еще бродили по улицам, дошли до Москвы-реки, где белой громадой тогда еще возвышался храм Христа Спасителя, окруженный скверами с массой цветущих яблонь и вишен, и ходили, болтали, мечтали и пели там, пока в три часа утра не забрезжил ранний летний рассвет, и все стали разбредаться по домам. Я была в тот день нарядная и счастливая, в розовом батистовом платье с оборочками, на котором лежали две темные толстые косы. Впервые в жизни я ощущала себя красивой, способной кому-то понравиться, что подтверждалось тем, что со мной рядом шагал Степа Петров, один из героев нашего класса с огромным букетом все той же сирени, врученном мне у входа в мое парадное.
Этот летний вечер и последовавшая за ним светлая ночь навсегда остались одним из немногих, самых счастливых дней моей жизни. На память о нем я, как уже говорила, сохранила запах сирени, выученное наизусть от слова до слова «Горе от ума» и благодарность нашей маленькой скромной школе в Хлебном переулке, д.2. Дом этот стоит и теперь, и, проходя мимо него, я, помимо своей воли, вспоминаю во всех деталях проведенные под его крышей шесть лет.
Глава 8. Наши развлечения
Хотя мы любили школу и ходили туда с удовольствием, она, конечно, не могла исчерпать круг наших детских интересов.
По мере того, как мы взрослели, возникали новые потребности. Правда, я и Галя, даже в тринадцать-четырнадцать лет, оставались еще совсем девчонками и были далеки от флиртов и «романов». Зато Юля и Фаня, более старшие и более развитые физически, уже проявляли интерес к ним. В шестом классе к нашей «четверке» присоединились еще две девочки, Зоя и Нина, и несколько мальчиков, часто нашими компаньонами оказывались Таля (Виталий Соболев) и Саша Крылов. Каждые две-три недели мы собирались дома у Нины Мякотиной, в ее комнате на Поварской, пили чай (только чай) и танцевали под старый, хриплый патефон модный тогда фокстрот, тустеп, а также старые танцы – вальсы, польки, венгерки. Веселье не иссякало потому, что мы были юные, мечтали о будущем счастье, надеялись, верили во все лучшее и нам хотелось смеяться, петь и танцевать. Часто ходили в кино на по большей части глупые заграничные комедии (своих фильмов в ту пору выпускали мало) с известными тогда актерами Гарольдом Ллойдом, Бестером Китоном, Мэри Пикфорд, Дугласом Фэрбенксом. Очень много счастливых часов провели мы, гуляя по улицам и бульварам Москвы. В эти годы я хорошо узнала и полюбила свой город, ставший для меня родным, несмотря на мое петербургское происхождение.
Кто не знал тогдашнюю Москву, тот не может представить себе ее своеобразной прелести. Она была малоэтажной и зеленой. Почти все дома окружены зелеными дворами и палисадниками. Бульвары зеленели, отделяя центр от более далеких районов. Садовая представляла собой тенистый бульвар, засаженный столетними липами. Среди небольших двух-трехэтажных домов здесь и там поднимались строгие ампирные или более причудливые, в стиле модерн фасады богатых особняков знати и купечества, придавая городу какой-то своеобразный, разношерстный стиль. В Москве еще сохранялось много церквей, обычно довольно древних, и каждая была по-своему красивой. На Спиридоновке, недалеко от нашего дома стояла церковь Святого Спиридония, старинная, XVII века, о которой написано еще у Пушкина в «Евгении Онегине» («…У Спиридонья в переулке…»). На Большой Никитской улице возвышался белокаменный большой храм Вознесения (он цел и теперь), где тогда еще шли службы. Около нашей школы, на Поварской, находилась старая церквушка, в то время грязная и обшарпанная, где служил отец одного из наших одноклассников, Толи Смирнова. Теперь эта церковь, вычищенная и отремонтированная, красуется на Новом Арбате. А в конце Пречистенского бульвара возвышался над Москвой белый, златоглавый храм Христа Спасителя – главный храм Москвы, построенный, как и Исаакиевский собор в Петербурге, в честь победы в войне 1812 года, как говорили, на деньги, собранные народом. В скверах, окружавших храм было бесподобно хорошо, особенно летними теплыми вечерами, и они оставались самым любимым местом наших прогулок.
Маковки церквей, поднимавшихся там и тут, как и красивые особняки, оживляли облик неказистой, на первый взгляд, столицы. Но лучшим ее достоянием были милые тихие переулки, сохранившие аромат XIX века, ауру Пушкина и Лермонтова, Герцена и Огарева, Грановского и многих других. В те годы мы исходили и выучили наизусть все незабываемые арбатские переулки, что окружали красавицу Поварскую, а также улочки, в районе Спиридоновки, Патриарших прудов – Малую и Большую Бронные, Трехпрудный переулок, Спиридоновский переулок и те, что петляли вокруг Малой и Большой Никитских. Здесь я знала и любила каждый уголок, каждый дом, всегда чем-то особенный и поэтому милый. Москва была хороша и летом и зимой, чаще всего морозной и снежной, когда снег весело поскрипывал под ногами, около тротуаров высились аккуратно сложенные сугробы, переливавшиеся на ярком зимнем солнце. Как хорошо было в снежный зимний вечер стоять на Тверском бульваре у памятника Пушкину, еще не перенесенного со своего прежнего, уютного места и любоваться вьюжным вихрем вокруг старинных фонарей, стоявших по четырем углам площадки; в этом вихре тоже было что-то веселое, озорное и в душе рождалась волшебная легкость. Снег и ветер румянили щеки, холодили руки и ноги, но все казалось не страшным и веселым. Недаром эта маленькая площадка оставалась самым любимым местом свидания влюбленных «на Твербуле у Пампуша». Но больше всего нравилась мне весна с ее веселыми, прорывающими снежный наст ручейками, по которым весело было пускать кораблики, набухшими почками и липкими зелеными листочками, цветение сирени в палисаднике у нас во дворе; весну, пробуждавшую радостные мечты о будущем, о новом и неизведанном, что сулила жизнь, счастливую тревогу молодой и еще светлой души.
Я любила церковные праздники, и больше всего – Пасху, потому что ее праздновали весной. В пасхальную неделю, в светлые вечера, хорошо было, стоя во дворе у наших чугунных ворот, смотреть, как люди шли в церковь святить куличи и пасхи в беленьких узелках, слушать веселый перезвон колоколов, далеких и близких, рождавший какое-то радостное ощущение всеобщего счастья, мира, покоя и светлой радости. В столовой стоял уже белый, накрытый шуршащей скатертью стол, на нем громоздились пасха и кулич, крашеные яйца, закуски всех видов, бутылки вина. Но нас рано отправляли спать. Володя же обычно шел к заутрени, не по сугубой религиозности, а по воспитанной с детства привычке. И только рано утром, часов в шесть, когда он возвращался, нас будили и все садились к столу, христосовались и желали друг другу счастья.
Уже тогда все это было анахронизмом, попыткой удержать неумолимо уходившее прошлое, на минуту остановить бешеный ход жизни и испытать чувство привычного покоя опрокинутой старой жизни. Я инстинктивно это чувствовала, но не могла устоять перед напором светлой и успокаивающей радости, которая не перешагнула за рубеж двадцатых годов, но неизменно связывалось в моих воспоминаниях со старой, уютной, уходящей Москвой, еще тихой в своих глубинах, с редкими автомобилями на маленьких улицах, с немногочисленными линиями трамваев – бульварного «А», ласково именовавшегося «Аннушкой», и «Б», «букашкой», ползавшей по Садовому кольцу. Мне странно теперь думать, что я еще видела Иверские ворота, Сухареву башню, Красные ворота на теперешней Лермонтовской площади, Триумфальную арку не на Кутузовском проспекте, которого тогда не было, а у Белорусского вокзала, храм Христа Спасителя и многое другое, чего теперь нет в Москве. Моя Москва тех лет – маленький, по сравнению с сегодняшним, город, для которого Дорогомиловская застава, Ленинградское шоссе, Рогожская застава, Лефортово считались далекими окраинами. Ее уже не вернуть, да и не надо. Время вносит свои коррективы, без которых нельзя. Один из величайших городов мира, Москва приобрела новые красоты и прелести, но неизбежно что-то утратила из старых.
И все же для меня Москва моего детства – милый, незабываемый город. Конечно, не все было хорошо в этой ушедшей Москве. Как язвы на ее теле, чернели на улицах и площадях котлы для варки асфальта, которым в те годы усиленно заливали корявые булыжные мостовые и плиточные тротуары, тоже не очень удобные для хождения. В этих котлах по ночам ютились беспризорники – дети голодных лет гражданской войны. В страшных, грязных лохмотьях, в жалких опорках, с взъерошенными грязными волосами, часто нападавшие на прохожих и отнимавшие всякую мелочь, эти несчастные жертвы политических и военных бурь долго отравляли покой тогда еще тихого города, оставались его позором и болью. Усилиями Дзержинского и его чекистов в 1921–1924 годах их ловили, отправляли в трудовые колонии, но еще и в конце двадцатых годов многие из них, привыкшие к вольной, хотя и голодной жизни, бежали из колоний, вновь появлялись на улицах Москвы, как затравленные и злые зверьки. Часть из них нищенствовала. В трамваях и пригородных поездах они пели жалостливые песни, собирая копейки, и это было повседневным явлением, к которому все привыкли. Складывался особый беспризорнический фольклор. Сейчас многое из него забылось. Помню отдельные слова и строфы из наиболее распространенной песни такого рода:
…Я не знаю покоя с молодых, юных лет.
Я родился сиротой, счастья-доли мне нет.
Посмотрите все люди – разве я человек?
Соберите же, граждане, мне хотя б на ночлег.
Вообще, в городе было много нищих. Они собирались на церковных папертях, там, где церкви работали, стояли просто на улицах с протянутой рукой или сидели на углах. Среди них встречалось много инвалидов и калек. Я боялась их; мне было почему-то стыдно проходить мимо них, и я старалась из своих скромных карманных денег положить монетку в их руки или в разложенные на земле шапки.
Москва в целом одевалась бедно, если не считать нэпманов и их жен, разъезжавших на извозчиках-лихачах в мехах и бриллиантах. Но их встречалось мало, а после 1925 года они постепенно исчезли. Толпа же была одета больше в темные, скромные цвета, которые считались более практичными. Одежду детям шили и покупали на вырост, и тоже по большей части скучных тонов, обувь преобладала обычно или черная или коричневая, если не считать белых летних парусиновых туфель на кожаной или резиновой, калошной подошве. Зимой носили или валенки, или разного вида «боты» на каблуках, а дети – черные, резиновые, доходящие до щиколотки, наподобие закрытых калош, с металлической пряжкой-застежкой, похожие на теперешние «прощай молодость». Так мы жили, учась, озорничая, развлекаясь, как могли, не очень заботясь о красоте одежды и радуясь каждой новой скромной обновке.
Глава 9. Новые события, родственники и знакомые
А жизнь между тем шла, как пишет Ч.Диккенс в своем романе «Домби и сын», «сердитой стопою». Она все круче взвинчивалась вверх, уходила вперед от старых, патриархальных порядков, еще гнездившихся в обществе. Важным рубежом в этом движении стала смерть В.И.Ленина в 1924 году. Я училась тогда в третьем классе. В день похорон стоял сильный мороз – двадцать четыре градуса, и нас отпустили из школы и из-за траура, и из-за мороза. Но мы, конечно, вертелись на улице, смотрели на мрачные колонны людей, двигавшихся в центр к Дому Союзов для прощания с Лениным, на яркие костры, которыми обогревались долго ожидавшие своей очереди манифестанты, видели ранний закат морозного зимнего дня. Мне было тогда десять лет, и я не понимала всей важности случившегося для моей личной судьбы и судьбы всей страны. Но я и окружавшие меня люди, в том числе мои подруги и, особенно, домашние, ощущали смутную тревогу, которую всегда возбуждает неясность жизненных перспектив, задавались вопросом, что же будет дальше. В.И.Ленин – творец Октябрьской Революции, ее душа и мозг – ушел из жизни, оставив страну в начале нового пути, у распутья многих дорог, на людей, во многом не согласных друг с другом в выборе пути. Взрослым была ясна неизбежность борьбы между ними, которая не заставила себя долго ждать. Объединявшая всех необходимость выстоять в совместной борьбе с белыми армиями, с голодом и разрухой, непререкаемый авторитет Ленина, теперь, в мирной обстановке и с его кончиной перестали играть роль сдерживающего фактора. Не было второго вождя, способного силой разума и убеждения объединить их.
Мало кто знал тогда о существовании так называемого «завещания Ленина», о котором хорошо известно сегодня, поэтому большинство сразу не могло увидеть и понять, что власть попала в руки тех, от кого он предостерегал. Но пока все это было впереди. А моя жизнь дома и в школе шла своим чередом. Летом 1924 года папа отбыл свой двухгодичный срок пребывания в Суздале и был выслан в Минусинск, казавшийся тогда невероятно далеким. Ехать туда предстояло десять-двенадцать дней. Папа же мечтал скорее свидеться со мной, провести вместе лето. Отправить меня одну в столь дальний путь мама боялась, ехать со мной не могла, так как имела всего двухнедельный отпуск, да и денег не было на дальнюю дорогу. Я же рвалась к папе. И вот нашелся неожиданный выход: мама пошла в ОГПУ на прием к заведующему отделом политзаключенных Андреевой (о патриархальность тогдашних нравов!) и подала заявление, чтобы папе, который отправлялся в Сибирь под конвоем, но не по этапу, разрешили взять меня с собой. Такое странное разрешение было неожиданно быстро получено, и я вместе с папой и пятью охранниками (вот как был «опасен» мой папа) на казенный счет отправилась в Минусинск. Мы все вместе заняли одно купе, и наши соглядатаи очень быстро с нами сдружились. Они приносили нам кипяток, покупали на станциях, где всюду были богатые пристанционные базары, всякую снедь за наши деньги и вообще всячески за нами ухаживали. Единственным стеснением стало то, что они не выпускали нас из вагона, сопровождали (в том числе и меня) даже в туалет, ожидая в тамбуре у дверей. При таких вот обстоятельствах из окна вагона, мне довелось впервые увидеть Сибирь, огромную, таинственную страну, место ссылки и каторги декабристов, петрашевцев, Чернышевского, а потом и Ленина, Мартова и многих других социал-демократов (обо всем этом я уже знала). Ехали мы летом, все цвело и благоухало. Я не отрывалась от окна, а папа рассказывал все, что знал о местах, которые мы проезжали, хотя сам раньше тоже не бывал в Сибири. Мы проехали Вятку и мост через широкую реку того же названия, затем через мощную Каму. На Урале я впервые увидела горы и как они постепенно вырастали из холмистых предгорий, красоты Кунгурской долины и окрестностей Свердловска, затем унылую Барабинскую степь, поросшую низкорослыми березками, между Омском и Ново-Николаевском (так назывался тогда Новосибирск) и снова холмы и увалы Восточной Сибири между ним и Красноярском. На шестой день к ночи мы приехали в Красноярск, тогда небольшой, деревянный, незамощенный город купцов и золотопромышленников. Так кончилась первая часть нашего путешествия. Дальше нам предстояло плыть на пароходе вверх по Енисею, единственной в ту пору дороге в Минусинск. Пароход должен был уйти наутро, и начальник пересыльной тюрьмы, которому сдали нас под расписку наши хранители, возвращавшиеся в Москву, предложил нам переночевать в тюрьме. Деваться было некуда. И вот нас повели по длинным гулким коридорам губернской тюрьмы, впустили в большую пустую камеру, где не было коек, но только нары, заперли на ключ и оставили вдвоем. Вот здесь мне стало страшно, и несмотря на уговоры и успокоения ко всему привыкшего папы, я плохо спала на жестких нарах от внутренней тревоги и невероятного количества клопов. Утром я увидела себя в настоящей тюрьме. Где-то под потолком находилось маленькое зарешеченное окошко, комната тонула в полумраке. Нам принесли кипяток и по куску хлеба, а вскоре явился дежурный начальник и не без злорадства сообщил, что на пароходе, который отправляется сегодня, нет свободных мест и следующего нам придется ждать дня три-четыре. Тут я совсем приуныла и впервые пожалела о своем опрометчивом решении сопровождать папу. Перспектива сидеть три-четыре дня в этом мрачном, сыром каземате была неприятна. Но я тут же вспомнила «русских женщин» Некрасова и устыдилась, решив спокойно перенести эту небольшую невзгоду. И только я это решила, как пришел сторож и велел нам с вещами идти в комендатуру. Там рядом с начальником тюрьмы нас встретил веселый невысокий человек с добрым лицом, в зеленой шапке пограничника. Он представился как начальник погранотряда Минусинского округа (рядом с Минусинском проходила тогда тувинская граница) и одновременно местного ОГПУ. Улыбнувшись, он заметил, что папа поступает теперь под его надзор и что он раздобыл нам местечко на пароходе, так что мы должны немедленно отправиться на пристань. К нам присоединили теперь уже одного добродушного охранника, и вместе с нашим новым начальником (я не помню его фамилии) мы отправились к причалу и взошли на пароход. Там нам отвели санитарную комнату – светлую, всю белую, с двумя жесткими кушетками, но мы были рады, после мрачной камеры, и наш пароход под названием «Ленин», вертя во всю колесами, гудя и разбрасывая брызги, двинулся вверх по Енисею.
Маленький пароход с трудом полз против течения, а Енисей, мощный, коричнево-серый, весь в больших и малых водоворотах, несся с мощным гулом нам навстречу. Стесненный под Красноярском высокими скалами, он бурлил и сверкал в лучах утреннего солнца. Небо было безоблачным, веселый ветерок обдувал лицо, сметая тяжелый зной. Мы с папой стояли у борта и, не отрывая глаз, смотрели на раскрывающиеся перед нами чудесные картины. Никогда ни до ни после этого я не видела столь мощной, могучей реки, как Енисей. Он то сужался в теснинах, то выбегал на широкие просторы, растекаясь бесчисленными протоками на ширину нескольких сот метров, а то и километров, так что и берегов не было видно, обтекал многочисленные пустынные островки, а затем вновь с грохотом врывался в скалистые, поросшие лесом берега. Людей по берегам мы почти не видели, редкие остановки у небольших деревянных дебаркадеров самых крупных в том крае селений прерывали время от времени наше движение и пополняли наши пищевые запасы. На пароходе мы были свободны, наш добродушный страж спокойно сидел на палубе, зная, что мы никуда не убежим. А начальник ОГПУ время от времени подходил к нам, спрашивал, как нам нравится путешествие, хвалил Минусинск, говорил, что папе там будет хорошо, и разрешил ходить в салон, чтобы обедать. Среди пассажиров первого и второго класса, на верхней палубе, где мы ехали, оказалась какая-то делегация немецких коммунистов. Чего им нужно было в Сибири – не знаю. Они сразу же обратили внимание на меня с папой, так как мы резко отличались своим видом от местных пассажиров. И один из них, молодой, красивый парень в белом костюме и с веселыми карими глазами стал заводить с нами разговоры. Ему очень хотелось узнать, кто мы такие, но папа благоразумно молчал, не желая иметь неприятностей, но чтобы объяснить свое умение говорить по-немецки, сказал, что когда-то, до революции, жил в Германии. Начальник ОГПУ посматривал на нас, но не препятствовал этим разговорам. Немец восторгался Сибирью, Енисеем и вообще всем, что он видел, а папа ему поддакивал.
Много чудес встретилось мне на этом пути. Горные, голубые, чистые реки вливались в Енисей, долго текли, не смешиваясь с его бурыми водами; необычно яркими цветами были убраны луга и острова. С наступлением темноты я любовалась красными огоньками бакенов, при свете дня – синими ирисами, непроглядными, на сотни верст простиравшимися лесами. Наконец, на четвертый день утром мы подошли к Минусинску. Он стоял на правом берегу Енисея по нашему ходу, на так называемой «протоке», отделенной от основного русла, и казался большим, безбрежным островом пяти километров в длину и трех в ширину. Город лежал на равнине, но сзади и слева от него, вверх по течению реки, на горизонте в утренней дымке поднимались далекие отроги Саянского хребта, отделявшего СССР от Тувы и Монголии.
На пристани нас встречали дядя Сергей с детьми, Юликом и Верой, и лошадкой, которую они успели там приобрести, так как без этого транспортного средства в Минусинске жить было нельзя, особенно зимой. Они отвезли нас к себе, в большой, снимаемый ими дом. Тетка Конкордия встретила нас радушно, накормила завтраком, и после краткого отдыха папа пошел снимать квартиру. Так что уже к вечеру мы переехали в маленький домик, где у нас были две чистенькие комнатки с крашеными полами и необходимой мебелью, с цветами на маленьких оконцах и добродушной старушкой-хозяйкой. Так началась моя жизнь в Минусинске, наполненная новизной и всевозможными неожиданностями. Работать папе в Минусинске было негде. Он, правда, привез с собой перевод, но, пока я была рядом с ним, старался все время проводить со мной. Минусинск оказался небольшим, в основном деревянным городком с добротными бревенчатыми домами. До революции в нем заправляли богатые ското– и золотопромышленники, теперь экспроприированные, многие из них сбежали. Однако в городе оставались их родственники, жившие в своих домах, и довольно безбедно. В степной глухомани этот город издавна играл роль своего рода культурного центра. Минусинские богатеи не чурались меценатства. На их средства один из крупных местных краеведов, сам богатый человек, Мартьянов, выстроил на главной площади большой кирпичный дом, где разместил замечательный краеведческий музей с великолепной по тем временам библиотекой художественной и научной литературы. В городе работал камерный театр, где периодически появлялись гастролеры (своей труппы не сложилось). Была и местная интеллигенция. Во многих домах имелись рояли и пианино (я ходила в один такой дом играть, чтобы не потерять навыков, ибо в то время училась музыке). Вместе с тем город оставался немощеным, с деревянными тротуарами. При сильном ветре поднималась ужасная пыль, а ветры в этом степном краю дули почти постоянно. Больше всего, как только я сошла с парохода, поразило меня то, что прямо на улицах в этих пыльных песках росли огромные сине-белые ирисы, которые у нас бывают только в садах, а там считаются чем-то вроде одуванчиков.
Мы с папой жили размеренной и спокойной жизнью. Утром и вечером ели дома, покупая все нужное на базаре или в многочисленных, тогда еще частных лавочках, а обедали у дяди Сережи и Конкордии, с которыми таким образом, встречались ежедневно. И здесь я смогла оценить обоих, их доброту и отзывчивость при внешней ершистости, их заботу обо мне, как о самой маленькой в доме. Лето в Минусинске было жаркое и богатое дарами природы. Изобилие ягод, грибов, овощей, фруктов и, что меня совсем удивило, дынь и арбузов, которые вызревают там в августе. Все это дешево продавалось на рынке приезжими крестьянами, среди которых в то время преобладали зажиточные. Мы с папой много гуляли, разговаривая на самые разные темы – от истории до астрономии включительно. Папа знал обо всем на свете! Он подбирал мне книги для чтения и вечерами я зачитывалась ими, или он сам читал мне. Мы оба наслаждались столь надолго прерванным общением, и я чувствовала себя вполне счастливой.








