412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Евгения Гутнова » Пережитое » Текст книги (страница 2)
Пережитое
  • Текст добавлен: 1 июля 2025, 14:04

Текст книги "Пережитое"


Автор книги: Евгения Гутнова



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 37 страниц)

Папа научил меня любить Ромен Роллана и Анатоля Франса, а также Горького, которого, по странности, очень любил. Он хорошо знал и любил оперную музыку. Обладая неплохим слухом, но, совсем не имея голоса, все же напевал этим, по его словам, «козлетоном», свои любимые арии, подготовляя меня к их восприятию в более совершенном исполнении.

В периоды нашей совместной жизни папа без конца рассказывал мне об исторических событиях, о новых научных открытиях в биологии, медицине, астрономии, знакомил с биографиями великих людей, героев и мучеников, борцов за свободу и науку.

Когда судьба разлучала нас, наши беседы продолжались в письмах. Он писал мне столько, сколько позволяли обстоятельства: иногда каждый день, иногда раз в несколько дней. Инструктировал меня, что надо читать, что хорошо бы посмотреть в театре, спрашивал о моей жизни, учебе, друзьях. Его письма были длинные, всегда интересные, очень ласковые и нежные. Он никогда не забывал меня, он хотел знать обо мне и моей жизни все. И я отвечала ему тем же. За долгие годы у меня накопилось множество его интереснейших и содержательных писем, из которых отчетливо выступал его живой облик, детали его тюремной и ссыльной жизни. Но теперь не осталось ни одного: в 1938 году, в вихре страшных событий, коснувшихся и меня, я сожгла все эти в общем-то невинные письма, о чем потом горько жалела.

Папа, как и все его братья, обладал незаурядным литературным талантом. Я не читала его газетных и журнальных статей на политические темы. Но он оставил после себя ряд интересных книг, написанных главным образом в тюрьме, где было много свободного времени и тогда еще можно было выписывать книги. У него есть брошюра о Томасе Море[2]2
  Левицкий В. Томас Мор. М., Госиздат, б/г.


[Закрыть]
, популярная, но не утратившая известного интереса и теперь, книга об одном из первых русских рабочих революционеров – Викторе Обнорском[3]3
  Левицкий В. Виктор Обнорский – основатель Северного Союза русских рабочих. М.: Изд-во Всесоюзного общества политкаторжан и ссыльно-поселенцев, 1929.


[Закрыть]
, исследовательский труд «История партии „Народная Воля“»[4]4
  Левицкий В. (В.Цедербаум) Партия «Народная Воля». Возникновение, борьба, гибель. М., Госиздат. 1928.


[Закрыть]
, опубликованный уже в советское время, раскрывающий трагичность судьбы этой партии и ее героических представителей. Но самое лучшее его произведение – его воспоминания в двух частях «За четверть века»[5]5
  Левицкий В. (В.Цедербаум) За четверть века: революционные воспоминания 1892–1917 гг. М.-Л., Ч. 1. 1926; Ч. 2. 1927.


[Закрыть]
, опубликованные в 1925–1926 годах и доведенные до революции 1905–1907 годов. Написанные прекрасным, легким языком, они были высоко оценены даже в советской печати за их исключительную для мемуаристов беспристрастность и объективность, за полное отсутствие какого-либо стремления выпятить свою личность, подчеркнуть свое место в революционном движении, где он играл не последнюю роль. Есть у папы и несколько не лишенных серьезного психологического анализа статей, разоблачающих провокаторов охранки, с которыми сталкивала его жизнь и борьба.

Он был интересным собеседником и рассказчиком, умел преподнести смешную историю, которые я так любила слушать, что даже надоедала ему просьбами рассказать что-то смешное. Вообще, когда мы бывали вместе, я без конца приставала к нему с вопросами и разговорами (нередко отвлекая от работы). Но не помню случая, чтобы он отмахнулся от меня, ответил с раздражением или обидел невниманием.

С первых лет моего сознательного с ним общения он всегда видел во мне человека, с личным достоинством которого (как и всех людей вообще) он неизменно считался, действуя методом убеждения, а не принуждения. Мы очень любили друг друга, частые разлуки для нас были всегда мучительны, но тем больше радости приносили даже короткие встречи.

* * *

Всем оказался хорош мой папа. «Плох» он был лишь тем, что после Второго съезда партии стал и всегда оставался меньшевиком. Мы мало говорили с ним на политические темы, боясь касаться этого больного вопроса. Но, еще будучи ребенком, я знала и понимала, что он находился в лагере несогласных с Октябрьской революцией. Позднее, когда я подросла и стала изучать историю партии (а изучала я ее многократно и прилежно), то поняла, что папа стоял на правом фланге меньшевистской партии, правее, чем его братья – Мартов и Ежов. В эпоху реакции 1908–1912 годов он был одним из лидеров ликвидаторов, во время Первой мировой войны – оборонцем, после Октябрьской революции – ее противником, который в первые годы Советской власти пытался активно выступать против нее. Позднее, как мне кажется, он уже не занимался активной работой, но установившееся реноме правого меньшевика и личное обаяние, делавшее его центром притяжения для товарищей, особенно молодежи, предопределили его трагическую судьбу послереволюционных лет.

Впервые его арестовали по делу «Троцкистского центра» и судили в 1920 году, потом – в 1922–1925 годах. Три года провел он в ссылке в Минусинске, затем еще три года – в Свердловске. В 1931 году был снова арестован и до 1934 года сидел в политическом лагере в Верхнеуральске, откуда в 1934 году отправился в ссылку в Уфу. Там в начале 1937 года последовал новый арест и папа погиб в вихре катастрофических событий тех лет.

Сам папа относился к превратностям жизни стоически, не падая духом во всех этих переделках. Он часто говорил мне, что самостоятельно избрал свою судьбу и не вправе на нее сетовать: в 1921–1922 годах, когда противникам Советской власти было предложено, если они хотят, эмигрировать (тогда уехали Мартов, Дан и многие другие), папа отказался сделать это. На мой вопрос почему, он неизменно отвечал, что его родина здесь и он не хочет ее покидать и быть эмигрантом, но предпочитает умереть дома. Когда в начале тридцатых годов над Европой стали собираться тучи военной угрозы, он как-то сказал мне, что, если начнется война, он будет делать все возможное для победы Советской власти, хотя и не согласен с ее политикой. Я запомнила поразившие меня его слова: «Лучше любое свое правительство, чем даже самое лучшее чужое». Фашизм же он ненавидел, с ужасом следил за его распространением, но никогда не ставил его на одну доску с коммунизмом и Советской властью, во всяком случае до 1937 года.

Однако, если папа спокойно принимал обрушивавшиеся на него удары судьбы, для меня его несогласие с существующим строем обернулось трагедией. Через детство и юность мою пролегла глубокая трещина – непримиримое противоречие между моей восторженной любовью к папе и сознанием того, что он «преступник», заслуживающий наказания, тюрьмы. Это противоречие отравляло мою детскую душу, заставляло жить двойной жизнью: в школе, в играх со сверстниками – одной, в письмах и свиданиях с папой – другой. С шестилетнего возраста в жизнь мою вошли обыски и аресты, передачи и тюрьмы, свидания через двойной барьер, забранный решеткой, поездки в лагерь на свидание с папой. Мама до последней возможности старалась сохранить мое чувство к папе, которого любила и уважала, не хотела лишать нас взаимного общения. Поэтому она ничего не скрывала от меня, взваливала на мои детские плечи непосильную, казалось бы, тяжесть. В моей памяти до сих пор стоят страшные ночи, когда чужие люди переворачивали вверх дном все содержимое столов и шкафов в нашей маленькой комнатушке и уходили под утро, уводя папу с небольшим узелком в руках. А утром я шла в школу и жила обычной детской жизнью, шалила, слушала уроки, старалась забыть ночной ужас.

Я, однако, не осуждаю маму за ту прямоту, с которой она вводила меня в этот двойственный мир. Ведь она все равно не могла бы скрыть от меня правду иначе как ценой моего полного разрыва с папой. Она верила в мой здравый смысл, в то, что, подрастая, я сама разберусь в окружавших меня противоречиях и найду свой, правильный путь в жизни.

И она оказалась, в конечном счете, права. Однако хотя эти недетские переживания и закалили меня и в каком-то смысле укрепили мой дух, они тяжело отразились на мне. Я росла нервным, застенчивым ребенком, почти всю жизнь меня преследовало чувство неполноценности в окружающем мире, страх каких-то разоблачений. И только свойственный мне от природы и унаследованный от обоих родителей светлый взгляд на мир и людей, живой интерес к жизни уберегли меня от мизантропии, злобы и ненависти к этому миру, сохранили в моей душе веру в добро, побеждающее зло, в хороших и добрых людей.

Трещина, пересекшая мою жизнь, обернулась и другой трагедией. Частые разлуки, усталость мамы от постоянного соседства с тюрьмой и ссылкой в конце концов разрушили нашу семью. Мама давно отошла от общественной деятельности, видела ее бесперспективность в сложившихся условиях и для папы. Ей хотелось покоя, нормальной семейной жизни. Папа же, хотя практически тоже не мог реализовать свои взгляды, был отравлен ими на всю жизнь и не желал отказываться от них ради комфорта и покоя. Живя в Минусинске, он настойчиво звал маму бросить Москву и приехать к нему. Она не хотела: боялась потерять работу, дававшую ей и мне кусок хлеба, боялась отрывать меня от привычной жизни в столице, а главное – не была уверена в том, что в какой-то момент папа снова не окажется в тюрьме и мы с ней не останемся одни в далеком сибирском городке без средств к существованию, и, может быть, навсегда. Жизнь показала, что она была права.

Папа, еще довольно молодой человек (ему было сорок четыре года), тосковал и видел, что отношения с мамой наладить невозможно. Он сошелся там с другой, более молодой женщиной, к тому же склонной к героическим авантюрам и видевшей в нем героя. У них родился ребенок, а наша семья сломалась. Мои родители разошлись, и для меня, тогда тринадцатилетней девочки, это стало еще одной тяжелой травмой. Я, не зная всех обстоятельств, винила в этом отца и с максимализмом юности готова была порвать с ним, выражала ему свое презрение, называла его «предателем».

Мудрая мама и тут пришла нам на помощь. Она успокоила меня, объяснила что к чему, убедила не порывать с папа. Его отчаянные письма с мольбой не покидать его, просьбы о прощении и даже предложения расстаться с новой женой и сыном, в чем я увидела свидетельство его любви ко мне, помогли маме умилостивить меня. Я сдалась, но горечь этой первой «измены» и «предательства» надолго засели в моей душе, заставили впервые провести линию раздела между собой и папой и ощутить, что моя жизнь – это особая, отличная от всех других жизнь, которую я должна строить сама.

Глава 2. Детство

Мои первые воспоминания относятся к 1917 году. Тогда мне было три года и мы жили в Петербурге, на Бассейной улице. Вместе с нами в одной большой квартире поселилась семья младшей сестры моей мамы – тети Сони (Софьи Лазаревны Иковой), муж которой, Владимир Константинович Иков (литературный псевдоним Миров) – для меня дядя Володя, также принадлежал к меньшевикам. Их сыну Игорьку было тогда пять лет, и он стал первым горячо мной любимым, но рано умершим (в шестнадцать лет) товарищем и другом моего детства, а потом и юности. В последующие годы мы почти всегда жили общей семьей с Иковыми, вели общее хозяйство. Между родителями нашими царила крепкая дружба, все друг с другом были на ты, имели общих друзей.

Жизнь семьи после Февральской революции проходила бурно и шумно. Каждый вечер в большой столовой собиралось много народу, велись оживленные споры на политические темы, мелькали имена тогдашних политических деятелей. Мы с Игорьком, пользуясь всеобщей суматохой, устраивались тихонько в уголке большого зеленого бархатного дивана, прислушиваясь к этим шумным разговорам. В них мы, конечно, ничего не понимали, но легко запоминали часто повторявшиеся фамилии и, ведя свою, неслышную взрослым игру, тихонько повторяли: «А у них есть еще Ленин», «А у них есть еще Троцкий», Керенский, Мартов – и так, пока за нами не приходила няня и не уводила спать. Нам почему-то страшно нравилась эта игра в фамилии, звучавшие для нас как названия незнакомых игрушек, которыми тешатся взрослые.

Мне запомнилась июльская демонстрация 1917 года, разогнанная полицией. Мы с Игорьком стояли на широком подоконнике и глядели на улицу, где толпилось много народа, все куда-то бежали, гремели выстрелы. Потом пришла мама, взволнованная, запыхавшаяся, и стала рассказывать о том, что происходило в городе.

Октябрьские дни никак не запечатлелись в моей детской памяти.

В начале 1918 года Юденич стал подходить к Петрограду и обе наши семьи переехали в Москву. К этому времени у тети Сони родился второй сын – Дима, позднее ставший еще одним товарищем моего детства. У меня сохранились смутные воспоминания о поезде, в котором мы ехали, но что было в Москве сразу по приезде, я совсем не помню.

Более последовательными мои воспоминания становятся с 1919 года. Обе наши семьи жили в большой квартире хорошего дома в стиле «модерн» на Сивцевом Вражке. Она состояла из пяти комнат, но отопление не работало, температура опускалась ниже нуля, все ходили в пальто и валенках, электричества не было – освещались керосиновыми лампами. Единственным отапливаемым помещением в квартире оставалась ванная комната с колонкой. На ночь ее протапливали, клали доски на ванну, на них укладывали меня с Игорьком, а рядом ставили раскладную кровать, на которой устраивалась тетя Соня с маленьким Димой. Остальные спали в прекрасных апартаментах со стенами и окнами, покрытыми инеем.

В Москве было голодно. Заснеженная, покрытая сугробами, без городского транспорта, так как трамваи не работали, она казалась пустынной и заброшенной, особенно по вечерам, когда город тонул в темноте. Автомобили и извозчики встречались редко и вызывали удивление. На улицах прямо на снегу валялись трупы павших от голода, лошадей, которых некому было убирать. Деникин приближался к Москве, голод и холод царили в городе.

Наши родители добывали пищу где могли: устроились на работу, и время от времени получали выдаваемые там пайки; обменивали вещи на крупу и муку у спекулянтов, к которым отправлялись с большими предосторожностями. Но мы, ребята, не понимали всего ужаса того, что творилось вокруг, играли, шалили и даже отказывались от невкусной пшеничной или манной каши, сваренной из добытой с таким трудом крупы. Пользуясь отсутствием взрослых, мы выбрасывали ее в ящики стола или за трельяж, стоявший в маминой комнате. Я до сих пор испытываю жгучий стыд при воспоминании об этом.

Деникина отогнали от Москвы, и, хотя голод, холод, отсутствие света все еще тяготели над городом, они постепенно входили в привычку, воспринимались как нечто естественное, к ним начинали приспосабливаться. В конце 1919 или в начале 1920 года наши семейства переехали на новую квартиру – на Спиридоновку (теперь улица А.Толстого, д. 14., кв.5). Уезжая за границу, ее передали нам моя, тетка Лидия и ее муж Федор Ильич Дан. В этой квартире прошла большая часть моей жизни – я прожила в ней до сорока восьми лет. С ней связано много тяжелого и горького, но она осталась на всю жизнь моим любимым пристанищем, где мне довелось испытать и много радостных, счастливых минут.

Дом наш был построен в 1912 году богатым купцом Бойцовым для сдачи квартир богатым же квартирантам. Квартиры там были роскошные – по семь-восемь комнат, с длинными коридорами, с огромными кухнями, комнатами для кухарок и горничных, с наборными паркетами, огромными окнами, высокими, около четырех метров, потолками. Купеческая фантазия бывшего хозяина поместила на крыше этого высокого, четырехэтажного дома скульптуру льва, раздирающего дракона. Богатые люди, снимавшие здесь квартиры, после революции почти все уехали, оставив мебель, посуду и все оборудование. Новые жильцы, частично переселенные из подвалов рабочие, частично советские служащие, использовали эти «выморочные» вещи.

Как и большинство домов, наш новый дом не отапливался: центральное отопление не работало. Роскошный парадный вход с широкой лестницей был заколочен, действовал только черный, на лестницу которого выходили двери, ведшие из кухонь. Преимуществом новой квартиры по сравнению со старой, на Сивцевом Вражке, было то, что в одной из комнат стояла чугунная печка-буржуйка. Трубы от нее тянулись через две соседние комнаты в кухню, в дымоход, и, когда эта печурка вечерами топилась, тепло от нее по трубам распространялось и на эту территорию. Кроме того, имелась отапливаемая колонкой ванная комната, выходившая в нашу часть квартиры и тоже дававшая тепло. Из семи комнат две наших семьи заняли только четыре. Остальные три занимала другая семья. Со временем квартира постепенно уплотнялась все новыми жильцами, так что к началу войны, в 1941 году, в квартире проживало уже семь семейств в составе тридцати двух или тридцати трех человек.

Когда мы въехали в оставленную нам часть квартиры, одна из четырех комнат совсем не отапливалась и служила своего рода ледником для сохранения продуктов. Одну из трех остальных комнат заняло семейство Иковых, вторую (совсем маленькую, в двенадцать метров, примыкавшую к ванной) – мои родители и я, третья, большая комната – столовая, стала общей. В этой тесной квартире было по крайней мере тепло, и вечерами, при свете керосиновой лампы, все ее обитатели собирались вокруг печурки, наслаждаясь идущим от нее жаром и запасаясь теплом на долгую ночь, в течение которой, особенно зимой, квартира вымерзала.

Постепенно наша отопительная система усовершенствовалась. Дядя Володя Иков, обладавший неуемной энергией, вскоре снял буржуйку и сложил вместо нее посредине комнаты кирпичную печку с заслонкой и конфорками, на которых можно было готовить. Затем он нарушил табу комнаты-холодильника, самой большой в нашей части квартиры, и поставил там вторую кирпичную печь. После нескольких недель работы этой печки комната оттаяла, согрелась, и, сделав небольшой ремонт, наше семейство переехало в нее. В этой комнате я и прожила до 1961 года. Удлиненная, выходившая на восток, так что солнце там бывало только утром, она была вместительная и уютная.

Эта система печного отопления придавала квартире своеобразный вид: через все комнаты под потолком тянулись жестяные трубы, состоявшие из многих секций и колен. Швы на стыках между ними время от времени расходились, и из образовавшихся трещин начинал капать скопившийся там черный, жирный деготь. Он портил скатерть на обеденном столе, протекал на белые тканевые одеяла на кроватях несмываемыми черными пятнами. Чтобы избежать этих неприятностей, на стыках между трубами подвешивались консервные банки на проволочках, улавливавшие черную жижу, а жилое помещение получило дополнительное украшение в виде этих емкостей, которые периодически приходилось опустошать.

Через некоторое время стали иногда давать электрическое освещение, которое нам, детям, привыкшим к керосиновым лампам и свечам, сначала казалось чудом. В долгие зимние вечера оно позволяло предаваться новым интересным занятиям – можно было рисовать, играть в лото, а главное, читать, усевшись перед горящей печкой. Я любила эти вечера, когда мы, дети, а часто и взрослые собирались вместе, даже если каждый занимался своим делом. В них ощущалась теплота семейного уюта и покой, столь нечастый среди бурного моря тогдашней жизни.

По-прежнему было голодно, но уже не так, как в 1919 году. Все взрослые в нашей семье работали: папа – в Госплане, мама – в Комиссии по защите детей при Наркомпросе, дядя Володя – во Всекосоюзе (Центральном союзе кооперативных обществ), где состоял членом правления, тетя Соня – статистиком, тоже в Госплане. Все они получали пайки, более ценные, чем тогдашняя зарплата. Последняя исчислялась сначала миллионами, а потом и миллиардами рублей, обесценивавшихся уже в день получки. Я помню огромные листы этих купюр, составляющих миллионы и миллиарды, которые приносили домой наши работающие и которые надо было сразу же тратить (обычно у тех же спекулянтов), чтобы хоть что-то приобрести.

Пайки содержали кое-какие продукты – селедку, конфеты, иногда немного муки и крупы, но, кроме того, совсем неожиданные и не всегда нужные вещи: кастрюли, щетки, ножи и т. п. Один раз, правда, папа даже получил таким образом часы, очень хорошие, швейцарские, которые служили ему до конца жизни. Все же в нашем коллективном хозяйстве теперь было уже не так голодно. А работа дяди Володи в кооперации тоже давала некоторые преимущества в добывании продуктов из деревни.

С началом нэпа, в 1921–1922 годах, бытовые условия жизни в стране резко изменились. Частная и кооперативная торговля быстро восполнили нехватку продуктов и промышленных товаров. Появились «деликатесы», которые нам, детям, не знавшим другой пищи, кроме оладий, каши, мороженой картошки, казались чудом. Я помню, как была поражена, впервые увидев и попробовав пирожное – о существовании подобных яств я даже не знала; а каким чудом показалась мне ветчина, когда мама впервые купила для нас, детей, двести граммов этого лакомства. В течение нескольких месяцев мы знакомились со все новыми гастрономическими чудесами, долгое время казавшимися сказочными. Неведомая, мирная жизнь вступала в свои права. В нашем доме открыли парадный ход, появился дворник – Яков, тщательно убиравший двор и тротуар перед домом. А еще пару лет спустя начало работать центральное отопление и после некоторого переходного периода исчезли печки, трубы и банки на них. Стал работать телефон.

Новый, более или менее урегулированный быт постепенно сменял сумятицу времен гражданской войны. Он не был похож на старый быт «мирного», дореволюционного времени, как утверждали взрослые. Но для нас, детей, не знавших того, что было раньше, он казался прекрасным и вполне удобным. Изменился и облик нашего города: на центральных улицах весело зазвенели трамваи, появились первые маленькие автобусы, стало значительно больше автомобилей, много извозчиков, зимой с санями, летом с пролетками. Москва сделалась чище. Зимой тротуары тщательно очищались от снега, который вывозили с улиц, летом утром и вечером дворники поливали дворы из шлангов, чтобы сбить пыль, во дворе у нас стали сажать цветы, появилась скамья под высоким серебристым тополем, на которой я и товарищи и подруги моего детства провели немало счастливых часов в играх и веселой болтовне. Таковы внешние приметы нашей жизни в первые послереволюционные годы. Теперь же я вернусь к людям, в кругу которых проходило мое детство.

Наша семья была маленькая – я, мама и папа. Но, на мое счастье, все мое детство прошло в большой семье, ибо семейство Иковых состояло из пяти человек и я считала его тоже своей семьей. Прежде всего, оно дало мне друзей и товарищей и в играх, и в серьезных событиях моей жизни. Это спасло меня от одиночества и чрезмерного эгоизма, свойственного единственным детям: и радости и горести у нас были общие. И своих двоюродных братьев, о которых я уже писала, я считала родными.

Самым родным и любимым был Игорек, красивый, умный, самостоятельный мальчик, а так как был на два года старше, с детства считал меня маленькой и нуждающейся в его защите. Он всегда защищал меня и во дворе от озорных дворовых мальчишек, и в школе, когда я училась в первом, а он в третьем классе, и так далее. Он представлялся мне отважным героем, и я беззаветно была ему предана и пошла бы за ним куда угодно, если бы он потребовал. До школы, да и после поступления туда, в доме и во дворе, я все время вращалась в кругу мальчишек, его приятелей, и, будучи трусихой, тем не менее участвовала во всех мальчишеских шалостях. Лазала, например, с моими товарищами в старый сарай, стоявший на заднем дворе нашего дома. Там, на втором этаже, была свалена всякая рухлядь. Солнечный свет, проникавший через закрытые жалюзи, придавал таинственность этому мертвому миру. Чтобы попасть туда, мы с мальчиками пролезали под разбитыми ступенями крыльца и по пыльной лестнице в темноте пробирались в это волшебное царство. Я бегала с ними на чердак нашего дома, где сушилось белье жильцов, и с замиранием сердца вылезала через слуховое окно на крышу, где было очень страшно, и вслед за моими отважными спутниками осторожно шла по покатой крыше к нашему победоносному льву, на спину которого все они по очереди, в том числе и мой Игорек, взбирались и сидели верхом, рискуя свалиться с четвертого этажа во двор. Перед этим подвигом я пасовала, да и мальчишки, снисходя к моей слабости, не требовали от меня такого сверхподвига. Все это было страшно, весело и вызывало беспричинную радость.

Дима был моложе меня на четыре года и сначала не мог принимать участия в наших играх. Он, как младший, напротив, требовал опеки с моей стороны. Этот тоже красивый мальчик, совсем не походил на Игорька. У моего старшего друга были темные кудрявые волосы и глубоко сидящие синие глаза, точеные черты лица и гордый, независимый вид. Белокурого Диму отличали большие, грустные, карие глаза. Почему грустные? Не знаю. Может быть, голод и холод, пережитые в детстве, оставили свой след, а может быть, такой взгляд был ему дан от природы. Я любила с ним возиться как с маленьким, читать ему книги, учить вместе стихи. Позднее он стал мне досаждать. Зная мой вспыльчивый характер, Дима начинал меня заводить по каждому пустяку, наслаждаясь тем, как я выходила из себя. Игорек этого никогда не делал.

То, что я росла в мальчишеской компании, имело свои положительные результаты: привычку к дружеской спайке, к тому, что нельзя выдавать друзей, когда они попадали в беду. Это был своеобразный мальчишеский «Кодекс Чести», воспитывавший во мне самоуважение и уважение к другим, полное отсутствие интереса к сплетням и пересудам, который характерен для девочек этого возраста.

Когда мне было лет шесть, в нашем доме появился еще один мальчик, уже совсем большой, лет пятнадцати-шестнадцати. Это был сын дяди Володи от первого брака – Сережа, которого после смерти его матери дядя Володя взял к себе. Он поселился в общей комнате, столовой, и очень быстро стал моим хорошим другом. Наше знакомство состоялось летом 1920 или 1921 года. Все наши уехали на дачу в Пушкино, а я почему-то задержалась. Ехать было довольно далеко, все взрослые ушли на работу, и мама сказала, что за мной приедет мой новый брат Сережа. Когда он явился, то показался мне совсем взрослым. Меня поразило, что он очень близорукий и носит очки с толстыми стеклами. За ними, однако, я увидела добрые-предобрые глаза, которые сразу же привязали меня к нему. Я впервые ехала на дачу и толком не знала, что это такое. А Сережа всю длинную дорогу (сначала в поезде, а потом три километра пешком) шутил со мной и на мои бесконечные вопросы, куда он везет меня, говорил, что мы едем в деревню Собакино, хотя на самом деле она называлась Акуловкой. Во время этого долгого пути мы подружились и на всю жизнь остались друзьями.

Сережа оказался большим шутником и поддерживал в беседах с нами иронический тон. Думаю, это было своего рода средством самозащиты осиротевшего подростка, попавшего в чужую для него семью, так как даже отца своего он знал мало, в тете Соне видел мачеху, которая хотя и оставалась всегда справедливой к нему, заботилась о нем, но не могла его любить, как своих детей или даже меня. Только мы безоговорочно приняли его в свою среду, полюбили, но и с нами он все время шутил и иронизировал. Меня он называл не Женей, а Элеонорой. Дело в том, что я была крещена по лютеранскому обряду и поэтому имела два имени: Евгения-Элеонора. Узнав об этом, Сережа для смеха стал называть меня вторым, экзотическим именем, которое вслед за ним начали нередко употреблять и другие домашние. Окончив школу, Сережа поступил в Московский университет на «факультет общественных наук», и в нашей юной компании появился настоящий студент. Но я считала своей семьей не только эту молодую поросль нашего дома. В мои детские годы большую роль сыграли тетя Соня и дядя Володя, которые не делали различия между мною и своими детьми.

Соня была на четыре года моложе мамы и совсем на нее не походила ни внешне, ни внутренне. Она была очень хороша собой, гораздо красивее мамы: правильное, точеное лицо бледного, чуть желтоватого оттенка, глубоко сидящие умные, но какие-то замкнутые темно-карие глаза. В ее облике проглядывало что-то строгое, серьезное, она производила впечатление гораздо более сдержанного человека, чем мама, и редко проявляла свои эмоции, всегда держалась спокойно и просто. В юности она мечтала стать врачом и, в отличие от мамы, мало интересовалась революцией.

С намерением получить медицинское образование тетя поехала за границу и там невольно вошла в круг революционной эмиграции, в котором вращалась мама. Здесь она и встретила дядю Володю, страстно в нее влюбившегося и вызвавшего ответное чувство, ибо в него невозможно было не влюбиться – в то время он был очень интересен и внешне и внутренне. Володя оставил жену и маленького Сережу и женился на тете Соне. Ей пришлось бросить учебу, и после их возвращения в 1905 году в Россию начались ее странствия по ссылкам вместе с Володей – сначала в Великий Устюг, потом в Минусинск. Трудно было найти людей более разных, чем Соня и Володя. Она – строгая, целомудренная, однолюбка, которая безмерно любила его всю жизнь, ко всему относилась серьезно, чувствовала глубоко, была опорой для всех, кого любила. Он – блистательный, как фейерверк, талантливый литератор, яркий собеседник, выходец из обедневшей дворянской московской семьи, избалованный всеобщей любовью, крайне эмоциональный и неуравновешенный. Володя был труден в семейной жизни, порывист, вспыльчив, любил выпить. Но главное, во всем увлекающийся, он легко увлекался и женщинами, имел бесконечные мимолетные и даже длительные романы, причиняя этим, как я поняла позднее, мучительные страдания Соне. Но в мои детские годы они жили семьей, оба очень любили своих детей и отношения между ними, в силу Сониной любви к нему и ее всепрощенчества, оставались хорошие.

Тетя Соня, всю жизнь работавшая, была еще и прекрасной хозяйкой. В отличие от моей мамы, умела шить, готовить, печь пироги. Более земная и прозаичная, чем моя мечтательная мама, она сделалась главной хозяйкой в нашем доме. Она оказалась верным человеком, не способным на предательство, неизменно приверженным всем, кого любила. А нас с мамой Соня очень любила и для меня была второй матерью. Когда мама заболевала и попадала в санаторий (в начале двадцатых годов это бывало часто), а папа находился в тюрьме, я подолгу жила в этой семье и всегда видела только внимание и заботу, ласку, стремление, насколько возможно, заменить мне родителей. И позднее, когда я уже стала взрослой и вышла замуж, моя тетя Соня заботилась обо мне, помогала мне всем, чем могла, была мне большим и верным другом. После смерти мамы, будучи сама уже старой и больной, живя с Димой и его семьей, она старалась заменить мне маму, навещала меня, разделяла все мои заботы, всегда обожала моего сына Лешу, в воспитании которого принимала немалое участие. Соня была прекрасным человеком, человеком долга, о чем я еще скажу дальше, и не знаю, как бы сложилась моя детская жизнь, если бы ее не оказалось рядом со мной.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю