412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Евгения Гутнова » Пережитое » Текст книги (страница 21)
Пережитое
  • Текст добавлен: 1 июля 2025, 14:04

Текст книги "Пережитое"


Автор книги: Евгения Гутнова



сообщить о нарушении

Текущая страница: 21 (всего у книги 37 страниц)

Глава 31. Конец войны

За несколько дней до окончания войны в Москве уже ждали этого, но только утром 9 мая 1945 года стало известно о капитуляции Германии. С утра улицы столицы наполнились народом. Наступил час всеобщего краткого ликования. На улицах и площадях незнакомые люди обнимались и целовались, качали оказавшихся здесь военных. Это был поистине народный праздник. Радость и гордость победы, торжество справедливости, воздаяния за горькие поражения первых лет войны – все смешалось в едином порыве. Долгожданная победа рождала надежды на будущее, на новую свободную жизнь, завоеванную в борьбе с насилием и злом. Вечером над Москвой вспыхнули огни иллюминации, раздались артиллерийские салюты, высоко в небо взметнулись аэростаты с изображением Ленина и Сталина. Наш город купался в счастье и веселье.

Однако мы с Эльбрусом были смущены обращением Сталина к народу, опубликованном в газетах. В нем не чувствовалось радости и ликования, не содержалось никаких обещаний. Оно было сухо и, я бы сказала, мрачно, даже без того пафоса, который звучал в его речи 3 июля 1941 года и на параде 7 ноября 1941 года. Это обращение не сулило нам ничего хорошего. Чем это объяснялось, мы, конечно, не знали: ни того, что американцы готовились к испытанию атомной бомбы, ни того, что замышлял он сам. Неприятно прозвучала и его речь на торжественном приеме военных по случаю победы, где особенно подчеркивались героизм и долготерпение русского народа, хотя воевали и страдали все народы СССР. В сочетании с антиеврейскими мероприятиями в кадровой политике в армии и журналистике, проводившимися еще с 1944 года (особенно А.С.Щербаковым), эти слова вызывали неприятные ассоциации и не внушали особой радости. Где-то подспудно стала рождаться мысль, что блистательная победа, главным героем которой представлялся Сталин, не ослабит его тиранические замашки, но лишь укрепит их, еще больше поднимет его авторитет вождя и «отца народов»; что надежды на прекращение репрессий, пожалуй, тщетны. Но не хотелось об этом думать и в это верить. Хотелось скорее, засучив рукава, возрождать истощенную страну, поднимать ее из руин. Казалось, что это потребует так много сил и средств, что некогда будет крушить и ломать людей.

Летом 1945 года Эльбрус решил, что после четырех лет, проведенных без отпуска, нам надо отдохнуть. В это время начал организовываться Дом творчества художников на Кубани, в «Горячем ключе», недалеко от Краснодара. И Эльбрус вызвался поехать туда, чтобы помочь в его организации. Он решил взять меня и Лешу с собой. Это было безумное предприятие – сразу после войны ехать в опустошенный край, два года находившийся в зоне оккупации. Однако мы были молоды, а соблазн велик, и в августе 1945 года мы сели на поезд и поехали в Краснодар. Поезд тащился медленно, мы ехали около трех дней, и из окон поезда перед нами открывалась страшная картина разрушений: все станционные здания разбиты, поля усеяны брошенными танками и другой техникой, люди оборваны и измучены. И меня все время мучал какой-то стыд – в такую пору ехать на отдых. В Краснодаре, куда поезд пришел вечером, остановиться было негде. Мы провели ночь рядом с разбитым вокзалом в пыльном привокзальном сквере среди разросшихся репейников, уложив Лешеньку на чемоданах. Утром оказалось, что автобусные рейсы в «Горячий ключ» еще не налажены, и мы отправились туда на открытом грузовике, набитом до отказа местными жителями и простояли всю дорогу – около трех часов. Зато «Горячий ключ» вознаградил нас чудесной красотой природы.

Поселок лежал на равнине у подножья горной гряды, отделяющей Кубань от Черноморского побережья Кавказа. Кругом простирались невысокие холмы, поросшие дубовыми, буковыми лесами, разнообразными кустарниками, и на всех этих кустах и разбросанных повсюду диких фруктовых деревьях росло что-то съедобное: малина, ежевика, терн, слива, алыча, дикие яблоки, груши. Посреди поселка бежал веселый, журчащий ручей – отсюда и название «Горячий ключ». По обоим берегам его поднимались высокие многовековые ивы и дубы. Там было прохладно и легко в любой зной. Сам поселок состоял из беленьких мазаных хаток. Он мало пострадал от войны. Мы поселились в доме будущего директора Дома творчества, в небольшой пристройке, где в любую жару сохранялась прохлада. Хозяева кормили нас обедом. С едой там было сносно, а главное, было много разных фруктов, овощей, яблок, груш, слив, арбузов, дынь, щедро принесенных людям богатой кубанской землей. Эльбрус часто ездил по делам в Краснодар, а мы с Лешенькой оставались вдвоем, много гуляли, он бегал с детьми хозяина. Я читала и наслаждалась настоящим отдыхом, от которого отвыкла. Перед отъездом мы провели два дня в Краснодаре, милом южном городе с улицами, обсаженными деревьями, спасавшими от жары. Его почти не коснулись разрушения, и как-то даже не верилось, что и там прокатилась война. Выехать из Краснодара нам удалось только на поезде, идущем до Сталинграда, где предстояло сделать пересадку.

Добравшись до того, что было когда-то Сталинградом, мы увидели, что вместо вокзала на привокзальной площади стояла огромная брезентовая палатка, где размещались все службы и даже комната матери и ребенка. С этого места просматривался весь огромный город, протянувшийся на много километров вдоль Волги. Это был не город, а призрак. В нем не осталось ни одного целого дома, хотя назвать все это развалинами нельзя: улицы, молчаливые и безжизненные, состояли только из стен, глядящих пустыми глазницами окон. Ведь со времени Сталинградской битвы прошло не более двух лет. При взгляде на этот призрачный город, белевший своими остовами под знойным голубым небом, казалось, что перед глазами оживает разыгравшаяся здесь трагедия. До сердца доходило осознание непомерной цены, заплаченной за победу. Становилось как-то осязательно страшно, что немцы дошли сюда, за тысячи верст от границы, на берега Волги. И перед лицом этого страшного мертвого города Сталинградская победа уже не казалась столь радостной и всеискупающей.

Я не знала и не могла знать, что напишет спустя несколько лет об этой битве Гроссман, книгу которого «Жизнь и судьба» мне удалось прочесть только в 1988 году. Но мне кажется, что прочитанное мною там томило меня каким-то мучительным чувством уже тогда, в 1945 году, на этом страшном плацдарме разрушенных жизней.

Из Сталинграда мы ехали другим путем, чем ранее добирались в Краснодар, но на всем этом пути нас сопровождали те же развалины, брошенная техника, женщины, копошившиеся на пустых полях или пахавшие на коровах. Теперь нам открывался другой лик войны, незнакомый по сводкам военного времени – лик произведенных ею опустошений, которые, казалось, не скоро можно будет восстановить.

В 1946 году на страну обрушился неурожай. Голод, впрочем, явление вполне естественное в первый послевоенный год, когда в деревне не хватает рабочих рук, техники, семян. Было голодно и в Москве. Сохранялась карточная система. К весне стало совсем плохо. Тем не менее мы сняли дачу в Кратове. Хозяева разрешили нам посадить на небольшом участке картошку. Мы были все время так голодны, что стали выкапывать ее, как только она начала созревать, – маленькую, как горох. Я взяла двухмесячный отпуск и сидела на даче с Лешей, мамой и нашей домработницей Дусей, понемножку работая над своей докторской диссертацией.

В это лето объявился мой брат Лева. Я изредка получала от него письма, старалась посылать ему то деньги, то посылочки с едой в лагерь, расположенный где-то далеко, на Урале, где он отбывал свои три года по указу за самовольный уход с работы. Попал он туда в четырнадцать лет, теперь ему было семнадцать.

Глава 32. Мой брат Лева

В один прекрасный день он явился к нам домой на Спиридоновку, по счастью, в день, когда Эльбрус не поехал на дачу. Добирался он до Москвы зайцем, так как денег у него не было. Часть пути пропутешествовал, как это тогда часто делали беспризорники, в ящике под вагонами. Приехал он, по словам Эльбруса, чумазый и оборванный, тоже как настоящий беспризорник, голодный и без копейки денег в кармане. Эльбрус накормил его, отвел в баню, переодел в какую-то свою одежду и привез вечером на дачу. Я не спрашивала, почему он не предупредил меня о своем освобождении. Это было и так ясно: боялся, что я могла запретить ему ехать в Москву, а у него ведь не осталось никого на всем свете, кроме меня.

Бедный, милый мой брат! Мы сначала боялись его, думали, не набрался ли он дурного в лагере, не сделался ли уголовником. Но после нескольких дней пребывания у нас стало ясно, что он остался чистым и хорошим пареньком, немного легкомысленным соответственно своему возрасту и судьбе, но душевным и родным. Он льнул ко мне. Ему хотелось тепла и ласки, которых он пять лет был лишен, сразу подружился с Лешей, Эльбрусом, старался услужить маме. Я не упускала случая приласкать его, подкормить, приодеть. Но что делать с ним дальше, оставалось неясным. О том, чтобы прописать его в Москве, да еще после лагеря, да еще в нашей склочной квартире, нечего было и мечтать. Ведь в Москве всегда существовал очень суровый режим прописки, да и фамилия у него была неподходящая – Цедербаум, и к этому могли придраться. Пока он жил у нас на даче в качестве гостя, отъедался и отсыпался. Эльбрус, работавший тогда во «Всекохудожнике» (Кооперативный союз художников и художественных промыслов) и часто объезжавший провинциальные филиалы, устроил его сторожем в тульском филиале. Там Лева получил рабочую карточку и каморку при конторе. Это было, конечно, временное пристанище. Но на семейном совете мы решили, что он поступит в вечернюю школу, окончит десять классов (ведь он не окончил семилетку, уйдя в ФЗУ), чтобы иметь возможность потом поступить в техникум и освоить какую-то специальность. Он, правда, окончив ФЗУ, стал слесарем, но за три года лагерной жизни многое подзабыл. Да и хотелось дать ему более подходящую специальность. В конце августа Эльбрус отвез его в Тулу. Зарплату ему положили маленькую – пятьсот рублей тогдашними деньгами, но мы стали посылать ему еще двести-триста рублей, чтобы он мог как-то перебиться.

Таковы были планы, однако жизнь их быстро сломала. Живя в чужом городе в этот голодный год, Лева, несмотря на нашу помощь, жестоко голодал. По молодости и легкомыслию он вовлекся в компанию шоферов-спекулянтов, которые, выезжая по делам Всекохудожника в Москву, закупали здесь кое-какие товары, а через Леву сбывали их в Туле, уплачивая ему небольшие комиссионные. В довершение всех бед мой бедный брат в один прекрасный день попытался вырезать кусок из суконной портьеры в кино, был схвачен на месте преступления и арестован. Ему и на этот раз снова, как и в первый раз, «повезло»: незадолго до этого события появился новый строжайший указ о наказаниях за хищения государственной собственности, под который он прямо и угодил. На суде ему дали восемь лет лагеря и отправили куда-то под Тулу.

Я узнала об этом из его письма, присланного мне из места заключения. В нем он писал нечто невразумительное – видимо, стыдился написать правду. Я была в отчаянии, решила, что мой брат отпетый вор и негодяй. Но в то же время я его безумно жалела и решила все же узнать правду, отправив письмо начальнику лагеря с просьбой написать мне, в чем дело, почему Лева туда попал. Леве же я написала сердитое письмо, ругала его за легкомыслие, за то, что ничего мне не говорил о своих бедах – чем-нибудь я бы помогла. Со злости я даже написала, что больше не буду ему помогать. Но вскоре получила от начальника лагеря подробное письмо – я очень была ему благодарна и радовалась, что среди таких должностных лиц есть добрые люди. Он успокоил меня, описал всю историю Левиного преступления, к которому относился весьма спокойно, считая его актом отчаяния несчастного мальчика. Он писал мне также, что Лева – очень хороший парень, добросовестно и честно работает, просил, чтобы я его простила. Я снова стала отправлять ему посылки и писать письма Года через два он сообщил мне, что у них в лагере побывали вербовщики из Магадана. Они приглашали всех желающих ехать в этот далекий край на условиях зачета одного года за два, и он решил поехать. Я была в ужасе, но потом оказалось, что Лева поступил правильно: проработав там два с половиной года и приобретя специальность шофера и слесаря, он освободился благодаря зачетам и хорошему поведению, остался там еще на два года в качестве вольнонаемного, подработал порядочно денег, женился на москвичке Кларе Петуховой и вместе с ней приехал в 1953 году под Москву, в Щелково. Там у Клары имелась комната в доме тетки, где она была прописана со своей дочкой от первого брака и куда смогла прописать и Леву.

Сам он к этому времени превратился в совсем взрослого, здорового, красивого мужчину. Он устроился в Москве на лифтовый завод мастером (помогла приобретенная в лагере специальность), где работает до сих пор, теперь уже главным технологом. Мы с Эльбрусом настояли, чтобы он все же закончил среднюю школу. Брат доучился в седьмом классе, что оказалось очень трудным делом после столь большого перерыва в учебе. Затем поступил в электромеханический техникум и, закончив его, стал инженером на своем же заводе.

Я отвлеклась от темы, но мне хотелось рассказать о судьбе моего брата, столь горькой и жестокой. Самое удивительное, что скитания по лагерям, жизнь среди уголовников не оставили на нем никаких темных следов, как будто все плохое отскакивало от него, как мячик. Несмотря на все свои беды, он вырос благородным, честным и чистым человеком. Сохранив все то хорошее, что было в его генах и что заложили в него воспитанием родители в первые годы жизни, Лева вырастил двух девочек – Кларину дочь Таню и их общую – Женю, хорошо воспитал их, выдал замуж, сохранил молодую любовь к театру и кино, к книгам, которыми много пополнял свое прерванное арестом родителей, а затем и его собственным арестом образование. Через всю свою жизнь он пронес детскую привязанность и любовь ко мне. Теперь, когда я осталась совсем одна, потеряла всех своих близких и любимых: маму, Эльбруса, Женечку, Лешу, он – мой единственный верный друг, человек, который думает и беспокоится обо мне. Какое же счастье, что он есть у меня, что папа женился когда-то на Шуре и оставил мне его, моего дорогого брата. А я еще плакала от обиды, когда он родился, считала папу «предателем». Вот как иногда поворачивается жизнь.

Глава 33. Послевоенные будни

А тогда, в 1946–1947 годах, мы жили трудно, даже тяжело. Денег не хватало, в стране было голодно, сохранялась карточная (весьма сложная) система. Кроме обычных карточек, мы, например, с Эльбрусом имели еще дополнительные «литерные», которые давали возможность получить довольно много продуктов. Но, во-первых, не хватало денег, а во-вторых, отоваривать их было трудно. Раз в две недели мы оба с рюкзаками и сумками отправлялись в магазин на углу улицы Горького и Васильевского переулка, к которому нас прикрепили, и простаивали там целый день в очередях, чтобы получить то, что нам полагалось. А потом тащили эти тяжелые рюкзаки из последних сил.

Дома все страдали от тесноты, никто не имел своего угла – все происходило в одной комнате. В квартире всегда царило напряжение или из-за «лимита», или из-за распределения оплаты газа и электричества, или из-за пользования телефоном.

Дима женился, и Они с Соней поменяли свои две комнаты на одну, так как Дима не хотел приводить жену в нашу «воронью слободку». Таким образом, мы остались совсем одни, как в осаде. И, вообще, жизнь складывалась тяжелая и хлопотливая во всем, неустроенная и жестокая. Интимная ее сторона представлялась совершенно невыносимой. Как можно было любить друг друга в комнате, где с нами вместе находились мама, Леша и еще домработница Дуся, когда власти напрочь запретили аборты и каждая беременность становилась трагедией, оборачивалась поисками частного врача, который под каким-то предлогом клал к себе в больницу и которому надо было платить бешеные деньги? Все это унижало достоинство людей, особенно женщин, низводило их до положения скотины. Ведь иметь еще одного ребенка в наших условиях было невозможно. Это значило бы совсем превратить нашу жизнь в ад, загнать маму или мне отказаться от работы.

В 1944 году Лешенька стал школьником. Школы тогда были отдельные, для мальчиков и для девочек. Видимо, Сталин никак не мог отрешиться от впечатлений своей дорогой юности. В своем стремлении к всеобщей дисциплине и порядку, он должно быть, испытывал ностальгию по погонам и офицерским званиям, мужским и женским гимназиям, школьным и чиновничьим формам. Мальчиков-школьников стригли под машинку в обязательном порядке до конца седьмого класса.

Мой оболваненный мальчик, в мешковатой серой форме с длинными брюками, гимнастеркой и поясом, с ранцем за плечами пошел в первый класс. Школа, правда, была хорошая. Ею руководил опытный директор Лагун (позднее снятый как еврей), а главное – повезло с чудесной первой учительницей Марией Алексеевной Витол, уже немолодой, опытной, полной любовью к детям и благоговением перед своим учительским долгом. Даже в тех жестких казарменных условиях, в которых протекала вся наша жизнь, она умудрялась сохранить эти качества, воспитывала у мальчиков любовь к добру, честность, добросовестность. Мой Лешенька, исключительно живой и способный, но вместе с тем разумный и дисциплинированный, сразу же стал в классе одним из первых и оставался в этой позиции до окончания школы. Мы вообще не знали с ним никаких забот. Он сам готовил домашние задания, всегда знал, что нужно делать, хорошо вел себя и вместе с тем быстро завоевал уважение и любовь товарищей, многие из которых дружили с ним до последних его дней. Он был хорошим товарищем, никогда не кичился своими успехами, всегда стремился помочь одноклассникам. На банальный вопрос «Кого ты больше любишь, маму или папу?» лукаво отвечал: «Скажу, когда вырасту».

Во втором или третьем классе у него проявились большие способности к рисованию. Все художники, смотревшие его рисунки, говорили об этом. Эльбрус устроил его в художественную школу на Пресне (теперь училище им. 1905 года), куда он ходил года два. Однако здесь обнаружилось, что он не любил, не хотел рисовать с натуры и рисовал плохо – ему это было скучно. Зато он прекрасно делал многофигурные композиции, хорошо владел колоритом, обладал большим полетом фантазии. Но в те времена засилья натурализма А.М.Герасимова, Д.А.Налбандяна и прочих душителей всего свежего в изобразительном искусстве Лешино отвращение к натуре оказалось совсем не ко двору. Видя недовольные лица своих учителей, Леша не захотел больше учиться и бросил художественную школу, но и потом рисовал хорошо.

Мы с Эльбрусом старались уделять ему побольше времени. Я много читала ему, особенно стихов, заботилась, чтобы он читал и сам, когда научился. Мы часто ходили с ним на выставки, в картинные галереи, в театр. Леша рос живым, впечатлительным ребенком. Благодаря его милой наружности, веселости и остроумию, он везде становился всеобщим любимцем: его обожали в семье, любили в школе и даже в нашей склочной квартире. Он был нашей большой радостью и гордостью. Главная сложность заключалась в том, как воспитывать его. Подобно всем его сверстникам, он стал в свой срок октябренком, потом пионером и комсомольцем. В школе получил официальное воспитание и образование: как и другие видел все окружающее в радужных тонах, боготворил Сталина, гордился нашей победой в войне, считал нашу страну самой лучшей и передовой.

Казалось непозволительно жестоким рушить этот сверкающий, хрустальный мир. Пока Леша оставался маленьким, сохранять эти детские убеждения не составляло труда. Но чем дальше, тем это делалось труднее. Ведь он все схватывал на лету, прислушивался к нашим разговорам, задавал вопросы, на которые было трудно отвечать, и не только из страха разрушить приобретенные им в школе иллюзии, но и из-за опасения, что он где-нибудь что-нибудь может сболтнуть, поставив под угрозу себя и нас. И все же истина просачивалась в его головку. Он был достаточно умен уже в десять-двенадцать лет, чтобы этого не показывать. И только когда ему исполнилось шестнадцать-семнадцать мы стали говорить с ним на равных, А оснований для страха и тревог оставалось предостаточно. Хоте арестов в 1946—48 годах в больших масштабах еще не проводилось, внутренний мир после войны и голодного 1946 года становился все более нестабильным. Возвеличение Сталина приобрело невиданные ранее формы. К его прежним титулам и лаврам строителя нового, счастливого общества прибавились лавры военных побед, приписываемых ему одному. В этой атмосфере славословия Сталин, принявший к этому времени нелепое в данной ситуации звание генералиссимуса, видимо упивался властью и уверовал в свою непогрешимость. Это, однако, нисколько не примирило его с собственным, боготворившим его народом, не усыпило его подозрений. Казалось, он не мог спокойно жить и дышать в атмосфере внутреннего мира и созидания. Ему для вдохновения требовалось выискивать все новые и новые жертвы, чтобы натравливать на них своих одурманенных обожанием подданных. Очевидно, так он надеялся подстегивать энтузиазм людей, уставших от войны, от предшествующих ломок, от лившейся реками крови. Ему нужно было держать в постоянном напряжении колхозников, работавших на опустошенных войной землях фактически бесплатно (до начала пятидесятых годов они ничего не получали на трудодни), рабочих, которым приходилось с великим напряжением сил восстанавливать разрушенную промышленность. Шумом выдуманных битв с «врагами» Сталин стремился заглушить голос нищенской нашей жизни: нехватку продуктов и жилья, стоны обитателей ГУЛАГа, в число которых теперь влились сотни тысяч неосмотрительно вернувшихся на Родину бывших военнопленных, даже тех, кто сражался в партизанских отрядах во время войны. Им давали по двадцать пять лет решениями военных трибуналов. Этим же надеялись заглушить и страдания выселенных со своих мест чеченцев, ингушей, калмыков, немцев Поволжья, крымских татар, погибавших в степях Казахстана, в холодных просторах Сибири. Поистине возрождены были методы раннесредневековых властителей – Карла Великого, переселившего завоеванных им саксов во франкские земли на юге, или немецких тевтонских рыцарей, переселивших непокорных славян и прибалтов в старогерманские земли. Даже монголы Чингиз-хана, Батыя или Тамерлан не практиковали подобных экспериментов. Но наш «отец народов» не дрогнул перед тем, чтобы обвинить в предательстве целые народы со всеми их беззащитными стариками, женщинами и детьми, героями войны, раненными в боях. В то время как они налегке, без вещей и припасов, двигались на Восток, их сыновья, находившиеся в армии, продолжали сражаться «за Родину» и «за Сталина», не зная, что по его милости они утратили свою малую Родину. И над всем этим лились славословия великому вождю и отцу, бесстыдно их принимавшему.

Когда кончился страшный голод 1946 года, замаячили надежды на отмену карточек (они были отменены в 1947 году), пришло время снова начать охоту на интеллигенцию, столь необходимую, но столь же и ненавидимую Сталиным. Первый выстрел в 1946 году был произведен по журналам «Звезда» и «Ленинград», в первую очередь по Зощенко и Ахматовой. Дело повел Жданов, отныне ставший главным истребителем интеллигенции. В постановлении и в докладе, сделанном им в связи с этим, содержались грубые и недостойные слова поношения в адрес обоих писателей, причем не совсем ясно за что. Зощенко я любила с детских лет за веселье, неизменно вызываемое его смешными и вместе с тем горькими рассказами о современном, двадцатых – тридцатых годов мещанстве, а заодно и нелепых ситуациях, в которых часто оказывались рядовые граждане (чистка, баня). И тогда я чувствовала, что смех его, в общем-то добродушный, не несет никакого ущерба режиму, так же, например, как юмор Ильфа и Петрова, хотя имеющий и несколько другую направленность. Ахматову я знала тогда только по ранним ее стихам, тоненькие книжечки их хранились у мамы. Эти стихи казались мне слишком интимными, женскими. Однако обвинения, брошенные ей Ждановым, все равно воспринимались мною как оскорбительные, грубые, особенно по отношению к женщине. Эта расправа, поддержанная Союзом писателей СССР, со всеми последовавшими за ней проработками, была отвратительной, несправедливой по отношению к обоим авторам, вызывала общую тревогу. Стало ясно, что трагедия довоенных лет продолжается, что нет надежды на прекращение бесконечных, набегавших на нашу жизнь, волн страха.

Мною и Эльбрусом вновь овладело ощущение неуверенности, шаткости и незащищенности. Быть может, эта новая волна преследований и проработок стимулировалась и тем, что примерно в это же время, после речи Черчилля в Фултоне, началась «холодная война», что над страной висела атомная угроза (у нас еще не было атомной бомбы). А быть может, начиналась «артиллерийская подготовка» к так называемому «ленинградскому делу» А.А.Кузнецова, П.С.Попкова, Н.А.Вознесенского и многих других, разразившемуся в 1949 году. Ведь удар был направлен против Ленинграда, косвенно против ленинградской парторганизации, которая всегда оставалась костью в горле у Сталина.

Так или иначе, а новый тур «охоты на ведьм» начался. Самое ужасное заключалось в необходимости прорабатывать эти дикие измышления, публично клеймить «виновных», выражать свою солидарность с постановлениями. Все это было тошнотворно и отвратительно. Единственным утешением оставалось то, что «виновных» не арестовали.

В 1948 году последовала речь Жданова на очередной сессии Академии сельскохозяйственных наук, смешавшая с грязью советских ученых-генетиков, единомышленников давно уничтоженного Н.И.Вавилова. Начался полный разгром этой отрасли биологии, изгнание генетиков с работы, аресты и высылки, возвышение Т.Д.Лысенко, настоящего палача русской биологической науки. Войдя в доверие к Сталину и Жданову, набравший силу Лысенко с их помощью стал крушить напропалую, заменяя научных оппонентов своими ставленниками. Я ничего не понимала в биологии, но еще на школьной скамье слышала и читала про открытие Морганом и Менделем законов передачи наследственности, рассматриваемое как большое достижение науки. И все это теперь объявлялось «лженаукой», никому не нужной и даже вредной. Над генетиками измывались, высмеивали их за то, что они возятся с какой-то «мушкой-дрозофилой», переводя на свои пустые исследования государственные деньги. Биофак Московского университета был разгромлен. Во главе его поставили прихвостня Лысенко – И.И.Презента. Он разогнал всех настоящих ученых, насажал лысенковцев, упразднил генетику. Правда, довольно скоро Презент исчез, потихоньку, на тормозах были спущены все его новации, факультет кое-как восстановился. Здесь сработала негласная университетская автономия или, может быть, рутина, плохо принимавшая слишком быстрые новшества и часто спасавшая университет от конъюнктурных перехлестов. Немалая заслуга здесь и Ивана Георгиевича Петровского, известного математика и очень образованного человека, впоследствии ректора университета, который без шума, но настойчиво и упорно вел свою линию в университете. Однако сразу после сессии ВАСХНИЛ пришлось опять прорабатывать ее материалы на нашей кафедре, выносить свои одобрения – иначе было невозможно.

Затем грянуло уже упомянутое «ленинградское дело», унесшее много жизней. Опять стали действовать тройки, опять посыпались обвинения в шпионаже, заговорах. Опять появился страх неизвестно чего.

Все это воспринималось как зловещие симптомы, но говорить об этом с посторонними не рекомендовалось. Все замыкалось в узком кругу хорошо знакомых людей, порядочность которых была давно и надежно проверена. Даже анекдоты – этот никогда не увядающий фольклор – рассказывали только в узком кругу. И хотя до 1949 года аресты еще не приняли массового характера, липкий, холодный страх висел в воздухе и, казалось, вот-вот действительность прорвется новыми репрессиями. Именно в эти годы я до конца поняла безнадежность нашего будущего, лживость и тиранический характер советской общественной системы. Если в 1937–1938 годах еще сохранялась надежда на временность страшного мира, в котором мы жили, если в войну все отступило перед лицом страшной опасности, то теперь яснее становилось, что в рамках этой системы невозможны какие-либо изменения в сторону либерализации режима. Это прозрение наступало постепенно.

Круг наших друзей в то время был крайне узок. Во-первых, родственники: Соня, Дима и его молодая жена Галя, которые жили отдельно, но близко от нас и с которыми мы постоянно общались; Изочка, Женечка и Николай. В первые послевоенные годы они очень бедствовали, не имея собственного жилья. После капитуляции вермахта Николай, как архитектор, еще некоторое время оставался в Германии и даже вызвал туда Женю. Он работал там над памятником советскому воину-освободителю вместе со скульпторами, впоследствии очень известными, Л.Е.Кербелем и В.Е.Цигалем. Они вернулись в Москву только в 1946 году. Николай, прошедший всю войну, демобилизовался и поступил на работу в Министерство связи, где участвовал в строительстве радиоцентров. Это лишило его комнаты в общежитии трамвайщиков, и семья начала вновь скитаться по наемным квартирам, не имея своего угла. В 1947 году у Женечки наконец родился сын Юра, что, разумеется, осложнило квартирную проблему. Тем не менее, ютясь вчетвером в каморках разного размера, они жили весело, часто созывали гостей, и мы всей семьей бывали у них, а они у нас. Разумеется, в этой домашней среде можно было говорить о всех своих тревогах и печалях, будучи уверенным, что никто не предаст.

Другой круг общения – это друзья Эльбруса, художники и искусствоведы. Среди них первым был Толя Шпир, оставшийся нашим большим другом. Судьба обошлась с ним жестоко. В 1944 году, хотя в то время ему исполнилось уже сорок лет, его взяли в армию. На фронт он не попал, а служил в какой-то резервной части под Москвой, где ему, непривычному к тяжелой физической работе, приходилось туго и голодно. Бедная Ада, оставшись одна и нигде не работая, тоже голодала. Когда она пришла к нам вскоре после нашего приезда летом 1943 года, я онемела от ужаса. Из красивой, стройной женщины с ясными глазами и чистым, румяным лицом она превратилась в исхудавшую, седую старуху, с впавшими щеками и серым лицом. Она жаловалась на то, что у нее совсем нет сил. Считая, что это от голода, мы с мамой стали ее усиленно подкармливать, чем могли. Но она таяла на глазах и в конце концов после тяжелого желудочного приступа попала в больницу. Ее прооперировали, обнаружили рак желудка в последней стадии, зашили и оставили умирать. Узнав о том, что ее отправили в больницу, я на следующее же утро бросилась туда и застала ее живой, но в страшном виде. Остриженная наголо (тогда боялись вшей), со страдальческой гримасой на изможденном лице, но в сознании, она узнала меня, сказала, что умирает, и умоляла вызвать Толю, чтобы проститься с ним.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю