355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Евгений Люфанов » Набат » Текст книги (страница 4)
Набат
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 00:07

Текст книги "Набат"


Автор книги: Евгений Люфанов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 23 страниц)

Глава шестая
ГОСУДАРСТВЕННЫЙ ПРЕСТУПНИК

– Так-с, Агутин... Понравилась, значит, тебе кутузка? Опять с тобой повстречались?..

– Повстречались, вашскородье.

– Ты что же, нарочно все это?..

– Не виноватый ни в чем, вашскородье.

– Как же не виноватый, когда ты зачинщик всего?! Где ни появишься, везде от тебя только смутьянство одно.

– Не причастный, не виноватый ни в чем. Сами изволили видеть, плясали по-честному, – твердил Агутин свое.

– Да тебя, как преступника государственного... как же ты, шваль заречная, осмелился посягнуть... Как же ты... – задохнулся от гнева и закашлялся пристав.

– Переплясал-то?.. – спросил Агутин.

– Молчать!.. Не смеешь вопросы мне задавать, арестантская твоя харя... Отвечай, как ты смел, негодяй, это самое?.. Как тебе совесть позволила насмеяться над таким лицом? Отвечай, сукин ты сын!

– Смеху ни над кем не было, а Фома Кузьмич сами всем веселиться приказывали. У нас, вашскородье, все по-честному шло.

– И кирпичом, значит, пальнули «по-честному»?

– Не могу этого знать, не видал.

Так ничего и не добился от него Полуянов. Продержал в кутузке несколько дней и выпустил.

Хотел Дятлов отказать племяннику аптекаря, но, припомнив, что было на заводском дворе, спросил Лисогонова:

– Это ты тогда... на подмогу мне выскочил?

– Самый я, Фома Кузьмич. В точности.

– Так. Ну, ладно. Вторым приказчиком будешь. Минаков, значит, да ты. Как зовут-то?

– Егор... Георгий Иваныч...

Снова голодающие растекались по улицам и переулкам, одним своим видом наводя страх на горожан. Подростки, семейные мужики, старики, едва волочившие ноги, ходили под окнами, и от них среди бела дня накрепко запирали двери, а особо опасливые хозяева спускали с цепи собак.

– Подайте милостыньку, Христа ради...

– Бог подаст.

Переходил от дома к дому, с одной улицы на другую, следом за многими прошедшими до него, молодой ракшинский парень Прохор Тишин, и никто ему не протянул ничего за весь длинный день. В деревне у Прохора никого не осталось. Мать умерла еще два года назад, а отца этой зимой завалило где-то в шахте. Жил Прохор у старика бобыля дяди Игната и вместе с ним пришел наниматься на дятловский завод. Первый раз за свои семнадцать лет попал парень в город, где все изумляло его, а больше всего – обжорный ряд на базаре. Стоило потом на ночлеге закрыть глаза – и ему мерещились начиненные кашей толстые сычуги, миски с дымящимися щами и торчащим мослом, ломти пахучего хлеба, связки вяленой рыбы, размоченные в горячем чае румяные крутые баранки... Одно чередовалось за другим, будто кто-то, невидимый, выставлял перед Прохором всю базарную снедь. Протяни руку и ешь, грызи, хлебай. Чего сроду в деревне и в глаза не видал, – ему казалось, что он знает на вкус.

Чуть свет дядя Игнат повел его на маслобойку, – может, хоть завалящий кусочек жмыха найдут. Маслобойка не работала, не из чего было сбивать. На задворках возвышалась большая куча старой, прогнившей подсолнечной шелухи. Ковырнул ее дядя Игнат – одна прель. Вышла какая-то баба с миской вчерашней каши и размоченными хлебными корками, стала скликать кур. Они послушно бежали на зов, и баба горстями разбрасывала им корм. Как завороженный, стоял Прохор, глядя на кур, торопливо хватавших и кашу и размоченные хлебные корки, а дядя Игнат подошел к бабе и поклонился ей.

Нет, не отмахнулась она от него, не буркнула: «Много вас ходит тут!..» – переступила порог сеней и позвала старика за собой. Тогда, не спуская глаз с кур, Прохор приблизился к ним и нагнулся. Занятые своим делом, куры не обращали на него внимания, и только ближние из них нехотя посторонились. А петух, приподняв голову, будто бы недовольно спросил:

– Кто-кто-кто?.. Как-так-так?..

Прохор опустился на колени, припал к разбросанным крошкам и стал подбирать их губами, вместе с пылью, с песком.

Вскоре вышел дядя Игнат, придерживая рукой полу своего зипуна.

– Проша... Прош... Сомлел, что ль, уж так?.. – старался старик приподнять его. – Живыми будем, Прошка, теперь. Обратно – живыми, – обнадеживал племянника дядя, и в его голосе были действительно бодрые нотки. – Гляди-ка, чего у нас! – показывал он объедки хлебных ломтей, толстые корки и большой кусок подсолнечного жмыха.

Ах, и вкусна же водица, в которой разбухает намоченный хлеб! Еще сольцы бы щепотку... Оживай, набирайся сил, Прохор. Они тебе будут нужны на многие годы. Не оброни ни одной малой крошки, не пролей ни капли воды, остро пахнущей хлебом...

– Слава тебе, господи, – крестился дядя Игнат. – Откроется завод – и за работу нам приниматься тогда. Слава тебе, Христе боже наш...

Прохор тоже думал о заводе, о работе на нем. «Чугунные кресты начнут отливать... А нужен, что ли, мертвому крест? И живому не нужен. Это заводчик на мертвых людях будет капитал свой растить... Ему надо, чтоб народ помирал... Чем больше смертей, тем доходней. Ему впору своими руками людей душить. Вот он-то и есть преступник из всех преступников. Как дядя Игнат говорит, – государственный...»

Глава седьмая
ТЕМНАЯ СИЛА

К полудню, когда солнце знойно выплыло на самую середину неба, по дороге к заводу пропылила хозяйская бричка.

– Сам едет, сам!.. – пронеслось по толпе.

Головы собравшихся были обнажены и пригнуты в поклоне. Дятлов ехал с литейным мастером Шестовым, нанятым им в Москве. Еще издали приглядывался к грязно-серой, беспокойно шевелящейся толпе. У заводских ворот бричка остановилась. Серый – яблоками – рысак покосился на настороженно притихшую толпу, постриг ушами и, брезгливо фыркнув, отшвырнул с удил мыльный клок пены.

Бумаги – пропотевшие и заскорузлые виды на жительство – давно уже были наготове и снова потели в липких руках, а ворота все еще не открывались. Но вот наконец приказчики вынесли на конторское крыльцо стол и стулья. Сторож Ефрем выдернул из скоб дубовый засов, запиравший ворота, и во двор, как сквозь прорванную плотину, хлынул серый людской поток. Слышались разноголосые выкрики:

– Ванька!.. Наши, не отставай!..

– Григорь!.. Дядь Григорь!..

– За мной держись, Митяй, за мной...

– Прошка, шибчей...

За столом – судьей мужицкой судьбы – сидел Дятлов со своими мастерами – литейным, шишельным и модельным, а с боку от них – Егор Иванович Лисогонов с заготовленной бумагой и карандашом. Дятлов поднялся с места и протянул вперед руку.

– Слушай, дружки... Тихо только...

Голоса затихли, и Дятлов, обведя взглядом толпу, продолжал:

– Вот, значит, ребята, и по-христиаискому чтоб... Самим вам промежду себя лучше известно, кому туже приходится, стало быть, я того и возьму. А кто ежели может сам пропитаться, лучше другому уступи, по-православному чтоб, по-божески...

Тогда снова зашумели в толпе:

– Кому ж легче, Фома Кузьмич?..

– Все не с радости, не от сытой жизни пришли. Тяжко жить, не под силу, истинно говоришь...

– Нам абы б...

– Позабыли, как добрые люди едят... Отощали...

Дятлов слушал эти разноголосые жалобы и не прерывал их. И когда толпа начала затихать, снова приподнял руку:

– Я про что говорю: кому тяжко очень – облегченье чтоб сделать...

– Всем тяжко, милостивец, ты уж сам выбирай...

– Сам, да...

– Ну, ладно. Буду сам выбирать, будь по-вашему...

И он вышел из-за стола. Посмотрел вокруг, словно раздумывая, как и с чего начинать, спустился на одну ступеньку крыльца, на другую. Слегка отстранил рукой Минакова, охранявшего подступ к конторе, и пошел к теснившимся рядам мужиков. Они подались назад, расступились, давая дорогу. Дятлов шел молча, вглядывался в изможденные лица, шел, будто действительно выбирал. Утром думал назначить им поденную плату по четвертаку, а теперь решил, что хватит и по двугривенному. Пробрался в середину толпы, постоял немного в раздумье и так же неторопливо вернулся к столу. Люди замерли и, казалось, перестали дышать. Вот она, подошла решающая минута. То ли жизнь, то ли смерть.

Дятлов встряхнул головой, ударил костяшками пальцев о стол.

– Кто по литейному делу смышленый, давай сюда, выходи, – указал место около конторской стены. – А вы, мужички, отодвиньтесь, освободите тут... Выходи – кто?.. Только не врать мне, проверю...

– Фома Кузьмич, на кирпичном я летось был, на обжиге... Как мне?..

– На кирпичном?.. Чей сам?

– Хомутовский. А по фамилии Сивачев.

– Сивачев?.. – припоминал Дятлов. – Это постоялый двор, что ль, содержите?

– Братний двор, а я у брата живу.

– Во-от... Вот-вот!.. Скоро напал, хорошо, – чему-то обрадовался Дятлов. – А ну, поближе сюда иди... Да не бойсь, голова... На ступеньку сюда, чтоб народу видней...

Сивачев опасливо ступил на крыльцо.

– Вот, мужички, зараньше вам говорю: такого я никогда не возьму, – указывал на него Дятлов. – Брат постоялый двор держит, а он ко мне наниматься пришел. Такой и без завода прокормится. Ему на наряды да на забаву деньги нужны, а людям есть-пить нечего. Я людей и возьму...

– Дак, Фома Кузьмич... – хотел что-то возразить Сивачев.

– И весь сказ тут! – повысил Дятлов голос.

– Какая же справедливость, Фома Кузьмич?.. Может, брат-то мне хуже, чем...

– Вон про что-о!.. – прервал его Дятлов и вроде бы даже обрадовался. – Угадал я, значит, тебя. Справедливость пришел искать, вон чего!.. Значит, перечить умеешь?.. Ну, а у меня сказано – и шабаш... Мне, которые перечить горазды, я с теми зараз... Мне спокойный нужен народ, повиновался во всем чтоб, а ты – справедливость!.. Я без смутьянов людей себе наберу, – начинал горячиться Дятлов и постукивал рукой по столу. – Наберу – которые мне по гроб благодарны будут, а не кирпичами бросать... Хомутовский он!.. Сразу видно сову по полету. От заречных только и жди одни безобразные пакости... Ты чему ухмыляешься? – заметил он одного из заречных и, внезапно побагровев, приказал Минакову: – А ну, выпроваживай их... Духу чтоб не было. Ни городских, ни заречных не требуется, вот и все.

Набор проходил долго. Уже солнце садилось, спадала жара, когда число отобранных перевалило за три сотни.

– Хватит пока, – сказал Дятлов. – Отодвиньтесь, мужики... Минаков, отгони... В сторону, назад отодвиньтесь, может, еще надо будет...

Отобранным Дятлов читал заготовленный договор:

«Тысяча восемьсот девяносто второго года, июля 8 дня.

Мы, нижепоименованные и подписавшиеся, выдали сей договор заводской конторе Фомы Кузьмича Дятлова в том, что:

1. Нанявшись работать на чугунолитейном заводе, принадлежащем оному Фоме Кузьмичу Дятлову, мы, рабочие, обязуемся беспрекословно исполнять все работы, какие будут назначены нам как самим хозяином, так и его приказчиками.

2. Быть в полном повиновении и беспрекословном подчинении у хозяина и у поставленных им приказчиков.

3. Нанимаемся мы с числа 8 июля 1892 года до покрова, т. е. до 1 октября, на какой срок и устанавливаются нам расценки.

4. Расценки нам устанавливаются суммой 20 копеек в день взрослому рабочему в первый месяц работы, с прибавкой на другом месяце по 10 копеек в день, глядя по усмотрению хозяина, насколь старательны мы будем в исполнении возложенных на нас работ.

5. Увольнения от работ и расчета до праздника покрова мы просить не должны, заводской же конторе предоставлено полное право в любое время всех вместе или каждого порознь от работ отстранить и полностью рассчитать, на что мы, рабочие, своих жалоб никому приносить не должны и объяснений о причине расчета требовать ни от кого права на то не имеем.

6. Все работы мы должны исполнять в лучшем виде, а в случае порчи обязуемся уплачивать конторе штраф до 50, а то и больше копеек.

7. В случае опозданий или неявку совсем на работу обязуемся уплачивать конторе штраф до 50 копеек за каждый божий день.

8. Никакими квартирами, обувкой или одевкой контора нас снабжать не должна, так же как и харчами, что мы должны подыскивать себе по своему усмотрению глядя.

9. В первый месяц работы, как малоопытным, нам не надлежит платить штрафу но с первого же дня другого месяца каждый из нас должен зорче смотреть за собой и отвечать за порученную работу. К той поре нам, рабочим, показавшим себя на работе особо способными, будут введены также и особые расценки, глядя по усмотрению мастеров и хозяина.

10. Выдача нам заработанных денег будет производиться хозяином до окончания срока сего найма два раза по его личному усмотрению.

11. Ни о какой надбавке к заработку мы не должны к хозяину приставать, доколь он сам, глядя на наше старание, не пожелает оную надбавку нам сделать.

12. Работа на заводе должна производиться с 5 часов утра до 7 часов вечера с перерывом в 1 час на обед для первой смены и с 7 часов вечера до 5 часов утра с перерывом в 1 час – для другой смены.

Все указанное в точности и беспрекословно мы обязаны выполнять, к чему прикладываем свои руки для подписи».

Дятлов кончил читать, положил лист на стол и внимательно оглядел лица слушавших.

– Так как, мужики? – спросил он.

Робкий, прерывающийся голос послышался из группы отобранных:

– Как вроде на стекольном у Турушина по тридцать пять на день платят...

– У Турушина, говоришь? – переспросил Дятлов. – Так ты бы, мил человек, к Турушину и шел... Я ведь никого не неволю, сам видел, назад людей отправлял. Я – по согласию чтоб... Ежель согласен кто – давай паспорта, да по гривне на радостях вперед получай, не согласен – будь здоров, значит, иди... Я силком никого...

– Маловато вроде, Фома Кузьмич... Сделай милость, надбавь...

– Не нравится, говорю, не иди. Других наберу, кликнуть только... Я, мужики, для вас облегченье хочу, завод выстроил, а вам, видно, на мою такую заботу начхать... Ну, как знаешь... Эй! – крикнул Дятлов в толпу, оттесненную Минаковым. – Кто из вас на работу хочет?.. Слыхали, читал?..

– Фома Кузьмич, погоди...

– Годить неколь... Иди сюда, давай паспорта... Я думал, вы вправду из голодающих, помочь хотел... А то возьму никого не приму, ступай гуляй на просторе!

– Фома Кузьмич...

– Пожалей ты нас...

– Мы б за харчи за одни, об чем говорить... На тебе пачпорт, возьми... Пропитаться бы нам...

– Возьми, Фома Кузьмич, что хошь делай... Приголубь только...

Дятлов вытер платком запотевший лоб, поднялся и пошел в контору. Кто знает, что будет дальше? Может, выйдет и скажет, что не станет никого набирать. Его сила, его хозяйская воля...

Он возвратился, неся тяжелый мешочек, в котором звякнуло серебро. Неторопливо развязал и, сумрачно оглядев людей, спросил:

– Ну?.. Все, что ль, согласны стали?

– Все, Фома Кузьмич... Все как есть...

– То-то вот...

Дятлов оглядел толпу оттесненных. Много их, не счесть сколько. Громко крикнул:

– Уходите!.. Марш, уходите!.. Больше не нужно... Прогони их, ребята, – кивнул принятым.

И еще через несколько минут, когда зароптавшую толпу лишних отогнали за ворота, к столу потянулись руки принятых, протягивающих свои паспорта.

Грамотные расписывались под договором, а за неграмотных Егор Иванович сам ставил кресты и помечал сбоку фамилии.

Отдав свой паспорт и получив гривенник, взлохмаченный рыжеволосый сутулый мужик сошел с крыльца и, судорожно ощупав свои лохмотья, бестолково засуетился. Дрожащими руками стал шарить по земле. Одна нога у него была в лапте, а другая – в сбившемся набок кожаном опорке.

– Ты чего крутишься там? – окликнул его Дятлов.

– Да как же так?.. Господи... Гривну-то... Гривну... Потерял я ее... – И у мужика на глазах выступили слезы.

– А ты побольше зевай... Дубина стоеросовая... Как фамилия?

– Шишлянников буду... Тихон Шишлянников... – дрожал у мужика голос.

– Выкинь ему паспорт, Егор, – приказал Дятлов. – Мне раззявы не требуются.

– Как же так?.. – взмолился мужик. – И гривну я обронил, и...

– Отстранись, не задерживай... Минаков, прогони его.

Прохор Тишин оказался в числе принятых, а дядю Игната не взяли. Стар уже, немощен.

– Ну и пусть... Ну и пусть... – повторял старик, стоя за воротами. – Спасибо, хоть Прошку определили... Жив теперь будет Прошка, жив...

Он дождался, когда Прохор вышел к нему с зажатым в кулаке гривенником, и в первый раз за долгое время старик увидел на лице у парня улыбку.

– Пойдем, дядь Игнат, накормлю тебя, – сказал Прохор.

– Ты, Прош, это... Не шибко траться ты, Прош...

Прохор распоряжался расчетливо. Взял себе и дяде в обжорном ряду по ломтю мягкого хлеба и по миске горячего пшенного кулеша. На это потратил пятак.

– Вот, Проша, ты и при месте теперь, – успокоенно говорил дядя Игнат. – Проживешь, бог даст... Не зазря пришли с тобой, не зазря... Ночевать просись на заводе. Приткнешься там в уголку и на жилье не потратишься. А потом, дальше, – посмотришь. И рубаху себе новую справишь и портки. А зипун пока мой возьмешь.

– А ты, дядь?

– А я, Прош, в обрат подаваться буду. Покормился – дойду.

Пять копеек оставалось у Прохора. Он хотел три копейки дать дяде, но тот, после раздумий, согласился взять только семик. У заставы они поменялись одеждой. Прохор обрядился в дядин зипун, а тот – в его рубаху из мешковины, успевшую расползтись еще больше. Постояли с минуту, помолчали, глядя один на другого.

– Прощай, Проша...

– Прощай, дядя Игнат...

Завтра в пять часов утра выходить на работу. Ночевать придется там же, под забором, в приямке, а пока Прохору можно хоть на речном бережку посидеть.

Тихо заволакивают сумерки истомленные солнцем дали. На заречном лугу лениво поскрипывает коростель, неслышно течет река. А вон откуда-то доносятся звуки гитары и девичий смех. Это – на лодке. Она выплывает из-за поворота, скрытого густой камышовой зарослью. На лодке сидят две барышни – одна в розовом, другая в голубом платье, и обе в одинаковых соломенных шляпках; один гимназист – в белой рубашке и в небрежно надетом набекрень форменном картузе – сидит на веслах, а другой, с гитарой, – на корме. Барышня в розовом платье опустила в воду руку и сорвала расцветшую белую кувшинку. Она повисла у нее в руке на гибком, как жгут, стебле. Проплыли...

Надвинулся темный вечер, скрыл собой небо, землю и реку...

...Девять верст, половину пути, прошел дядя Игнат, а дальше идти не смог. С каждой минутой усиливалась резь в животе; в потемках не видно было ни зги, а у него перед глазами крутились огненные круги и сыпались огнецветные искры, как на заводском дворе в часы хозяйского веселья, которое он видел сквозь заборную щель. Превозмогая боль и разлившуюся по всему телу слабость, кое-как добрел дядя Игнат до натужно гудящего телеграфного столба, торчавшего у дорожной обочины, и сел на землю, привалившись к столбу спиной. Да и зачем идти? Впереди – темно, позади – темно. Тьма кругом.

Столб неумолчно гудел, и дяде Игнату казалось, что этот гул проникает ему в самые кости и они тоже гудят, гудят...

Глава восьмая
ПРАЗДНИК ЖИЗНИ

Обрадовались люди, что устроились на завод, а перед ними снова встал неразрешимый вопрос: как жить? Как дождаться того дальнего, неведомого дня, когда хозяин объявит о первой получке?

А кормиться на что? Обувку, одежу где взять?.. Впору было истошным воем завыть, колотиться головой оземь, гибнуть, гибнуть опять...

Первые два дня кое-как обошлись. Боялись заикнуться о своей безысходности, – ну как снова за воротами будешь!.. А на третий день...

– Да что ж я – бесчувственный, беспонятливый, что ли?.. – ответил Дятлов одному формовщику, когда тот обратился к нему с просьбой о помощи. – Неужто я полагал, что ты с тем полученным гривенником месяц либо два сумеешь прожить? Для старательного человека и я всей душой. В обед в контору приди, я тебе под работу целковый дам. Вот и вся недолга.

Знал Дятлов, что не избежать ему этих просьб, и, продумав все, решил сам нарушить пункт составленного им договора: на первых порах давать деньги вперед. Нисколько не удивился, что следом за формовщиком появились еще просители, и весть о том, что хозяин дает деньги, мигом разнеслась по заводу.

Одному – рубль, другому – полтинник, третьему – четвертак, – зазвенели в карманах денежки.

Литейный мастер Порфирий Прокофьич Шестов пробовал было предостеречь:

– Не излишняя ли ваша щедрость такая, Фома Кузьмич?

– Нет, не излишняя, – ответил Дятлов. – Я рабочего человека, братец мой, знаю. Его завсегда в должниках держать надо, тогда будет спокойнее. Паспорт его у меня, сбежать он за рупь – не сбежит, а о прибавке не заикнется, когда долг на нем значится.

Проходил Дятлов по литейному цеху, – долговязый парень просевал землю, широко расставив босые ноги.

– Ты почему босиком? – остановился Дятлов.

Парень оторопел, не мог подобрать в ответ слова.

– Купить лапти не на что? – выяснял Дятлов.

– Нет... да...

– А ты, баранья голова, так и говори. Вон какой верзила вымахал, а ума не нажил. Видишь, сам хозяин с тобой разговаривает, значит, не таись перед ним... Я люблю, чтоб и работу спросить, но и позаботиться чтоб. Так вот, значит: требуются деньги тебе на нужду – говори. В контракте-то, помнишь, сказано: денег у хозяина не просить, сам расписывался... Денег не просить, а я их даю. И контракт обхожу, потому как хочу, чтобы по совести... Понял?

– Понял, – улыбнулся парень.

– То-то вот! – похлопал Дятлов его по плечу.

К их разговору прислушивался пожилой рабочий, в прошлом кузнец. Не вытерпел, подошел.

– Фома Кузьмич... Дозволь слово сказать...

Дятлов кивнул.

– Вот как перед истинным… как перед богом тебе... Зарок, клятву... – взволнованно говорил кузнец. – Детям и внукам наказ дам... Тебя чтоб благодарили, Фома Кузьмич... Вот как перед истинным говорю... – прижимал он руки к груди. – Верными рабами твоими всю жизнь теперь...

– Ну, чего уж ты так, – остановил его Дятлов. – Все мы – люди, все – человеки. Такими и быть должны... А ты вот расчувствовался...

Развеялась хмурь, оживились глаза. Чудо свершилось. Жизнь проглянула, настоящая жизнь! С этим окрыляющим чувством и у неумелых людей стала спориться работа, сначала пугавшая их. Теперь можно было думать и о жилье.

Горожане диву давались: неделю назад эти люди под окошками милостыню выпрашивали, а теперь ходят квартиры снимать.

У заречного бахчевника Брагина стояла во дворе времянка – небольшой утепленный сарай с окном и печкой. Два печаевца – Семен Квашнин и Трофим Ржавцев – на зависть другим сняли эту времянку, и к ним вскоре явились из деревни жены. Ржавцеву, как и жене его, было уже под пятьдесят. Один сын у них отбывал солдатскую службу, другой затерялся неизвестно где: ушел из деревни еще в прошлом году и – как в воду канул. Квашнины были моложе. Семену – под сорок, а жене его Пелагее – всего двадцать пять. Весной они вернулись в Печаево с дальних заработков, и Пелагея должна была вскоре родить. Денег, привезенных с собой, кое-как хватило на первое время, а когда родился ребенок, нечем было заплатить попу за крестины. Павлушка, как родители сами назвали сына, вот уже больше месяца жил некрещеным. Посчастливилось Семену попасть к Дятлову на завод, повезло с жильем, и он вытребовал семейство к себе.

– Снова на заработке, теперь проживем, – радостно встретил Квашнин жену. – И Павлушку окрестим.

Жилье Пелагее понравилось, а Ржавцевы еще в Печаеве были соседями, – совсем как свои. В их общей времянке стояли два топчана, прикрытые занавесками, рядом с топчаном Квашниных была подвешена к потолку зыбка, у окна – стол, скамейки, в переднем углу три иконы: две – Квашниных, одна – Ржавцевых.

– Хорошо устроились, – завидовали им знакомые. – Ежели нам бы такое, а то... Почем же за месяц?

– Полтора рубля взял. Хороший хозяин, дай ему бог...

– И в просторе и в уюте жить будете. И ход свой. А у нас...

В каморки с двумя-тремя койками набивалось по десять человек, и жильцы метали между собой жребий – когда кому спать на койке. В соседнем однокомнатном домишке кроме хозяйки с ее сожителем плотником и придурковатой дочери поселились еще семеро рабочих. Хозяйка с плотником спали на кровати, дочь – на печке, а все жильцы – на полу.

Ради крестин Дятлов выдал Квашнину два рубля. На них купили каравай черствого ситного (черствый – фунт на копейку дешевле), солонину для щей, кружок самой дешевой колбасы, запасли водки и пива, чаю и сахару. Пелагея прибрала времянку, повесила на зыбку ситцевый полог, и проведать городских пришли в этот день печаевские мужики и бабы.

Ребенка крестили в ближней кладбищенской церкви. Сторож Китай, прозванный так за косоглазие, вытаскивал из колодца ведро с водой. Скрипел деревянный вал, наматывая на себя изношенную веревку. Звонко ударялись в утренней тишине всплески воды, опадавшие с ведра. Пелагея с опаской спрашивала Китая:

– Милый, а не застудим ребеночка?.. Никак холодна, – опускала она палец в ведро.

– Крепчей будет, – отвечал Китай.

– Мальчик ведь! У меня допрежь девочки, двойня, были, да сразу и померли.

– Ну-к что ж, и этот помрет.

– Жалко мальчика-то. В старости поилец-кормилец он нам.

Кладбищенский отец Анатолий, прикрыв своей большой ладонью лицо ребенка, окунул его в купель.

– Крещается раб божий Дрон...

– Батюшка, мы его Павлушкой назвали... – поправила Пелагея.

– Что? – покосился на нее отец Анатолий.

– Павлушкой, мол...

– Раб божий Дрон, – громче повторил отец Анатолий, подрезал ножницами волоски у ребенка, бросил их в купель.

Дунули, плюнули в разные стороны кум и кума, понесли Павлушку-Дрона домой справлять первый праздник его жизни.

Отвык Квашнин разливать по стаканчикам водку, рука дрожала, – как бы не плеснуть зря на стол. Верил и не верил своим глазам: неужто правда, что водка это?

Давным-давно позабыл, какой вкус у нее.

– Ну, ребята, с просветом всех нас... Будем живыми, здоровыми...

Чокнулись, выпили, крякнули.

– Ух, хорошо!

Ели щи с солониной и пшенную кашу с подсолнечным маслом, делились впечатлениями, накопленными за месяц работы на заводе, оглядывались на прошлое, омрачавшее память, пытались заглянуть в будущее. Под ситцевым пологом спал виновник торжества Павлушка-Дрон, и мать ногой покачивала его зыбку.

Квашнин улыбчивыми глазами посматривал на жену. Ладная она у него. Кое-как приодета – и еще краше стала. А ежели бы ее по-настоящему нарядить!.. Ухмыльнется – и на каждой щеке по ямочке обозначится. Не губастая расшлепа, как Дарья Ржавцева, а подобранная вся, аккуратная... Вот он, Семен, снова при семействе своем, в тепле, под кровом, да с гостями сидит, – хорошо!

– Гавря, вдарь!

И Гавря тряхнул чубастой головой:

 
Светит месяц, светит ясный,
Светит белая заря...
 

Семен наливал стаканчики и в такт веселому наигрышу притопывал ногой.

С отвычки хмелели быстро, чувствуя, как по всему телу растекалась приятная истома, а голова становилась легкой, бездумной.

– Завей горе веревочкой! Нет святей водицы, чем эта беленькая, – похваливал водку Квашнин.

В другой раз сказал бы такие же слова человек, и на них не усмехнулся б никто, а теперь они казались такими веселыми, что не удержаться от смеха. Кто что ни скажет, все весело, все смешно. Душа требовала раскрыть грудь нараспашку, – большой праздник своей возрожденной жизни справлял Семен Квашнин.

Одна беда – не рассчитали с запасом: лучше бы колбасы не покупали, а выгадали бы на водку еще. Только в самый вкус входить стали, а штоф пустой.

– Полька... Тетка Даша... Трофим... Где наше не пропадало... Когда такой день снова выдастся...

Наскребли сообща хозяйки припрятанные медяки – выходило как раз на бутылку.

– Одним духом я, – выскочил за дверь Квашнин.

Воскресный день, монополька торгует бойко. Туда – в полубег, а оттуда еще скорей, чтобы не дать уняться веселью. Вывернулся Квашнин из переулка, а у самого брагинского дома навстречу ему – в котелке, с тросточкой, напомаженный – дятловский приказчик Егор Иванович Лисогонов.

– Егор Иванч!.. Наше – вам!..

– Кто это? – прищурился приказчик и старался припомнить: – Кашин... Кашкин, что ли?

– Квашнин, Егор Иванч. Семен Квашнин буду... День-то нынче какой... Голубь!.. Мы – с Трофимом, с Гаврюшкой там... Кстины у нас в самой поре... Будь гость, зайди... Такой человек дорогой, да чтоб мимо шел... Уважь, Егор Иванч, сделай милость... – приглашал его Квашнин. – Уж так рады будем, так...

Егор Иванович посмотрел на бутылку в руках загулявшего коперщика, решил снизойти.

– Милай!.. – воскликнул Квашнин. – Самым дорогим гостем будешь... Павлушке-сынку... Дрону, то бишь... говорить потом буду, кто на его кстинах был... Радость-то, господи!.. Полька, суседи... гостя встречать! – еще со двора выкрикивал он.

Да гость-то какой!

Гаврюшка перестал бренчать на балалайке, Пелагея и Ржавцевы поднялись с мест.

– Здравия желаем, Егор Иванч!.. Пожалуйте. За компанию чтоб... – приветливо кланялся Трофим Ржавцев.

Раскрасневшаяся от вина и от смущения Пелагея захлопоталась совсем. Подвигала приказчику колбасу, ситный.

– Горлышко промочить, – подавал ему Квашнин вровень с краями налитый стаканчик.

– На зубок-то я вам ничего не захватил, не знал, понимаете, – извинялся Егор Иванович.

– Пустое это. И без того премного благодарны... – улыбалась Пелагея.

– Ну-с, со свиданием... И за новорожденного также... Будем здоровы...

– Истинно так, – подхватил Квашнин. – Золотой человек ты, Егор Иванч... Главное, милый, сам будь здоров, а мы – люди таковские. Пей, дорогой...

Егор Иванович осторожно поднес стаканчик к губам и, ловко опрокинув его в рот, выпил одним глотком.

– Ах, дуй те горой! Вот это питок так питок! Ловко действуешь, – восторгался Квашнин. – Колбаски, Егор Иванч... Не обессудь, что малость с душком. Дешевле так, прямо скажу... Или – воблинку вот... – и торопился снова наполнить стаканчик. – Может, щец отведаешь? Хорошие щи, с солонинкой, ей-бо!..

– Нет, мерсю-с, уже кушал... Да-а... Так вы, можно сказать, семейный праздник справляете?

– По силе-возможности, Егор Иванч.

– По малому достатку, но зато ото всей души, господин приказчик, – добавила Пелагея.

Господин приказчик неторопливо пожевывал колбасу, принимал из рук Квашнина уже третий стаканчик и сидел тоже с поблескивающими, захмелевшими глазами.

– Я, конечно, в Калуге, в губернском городе до этого жил. Калуга-то, знаете... Ух, какой город!.. Храм там помогал подновлять. Как художник... И промежду прочим талант имею... Все певички из хора влюблены были, а одна даже травиться хотела... – Фома Кузьмич хочет меня управляющим всем заводом сделать. Дороже всех ценит... Управляющим, слышь?.. Я тогда нешто такой пир закачу, как у вас... – пренебрежительно оттопырил Егор Иванович губу, указав на стол. – Шимпанского целую дюжину... А то – две... Всяких индюшек и шпротов еще... Очень шпроты люблю. И люблю – когда женщины... Вот ты, помоложе, подсядь ко мне, – подмигнул он Пелагее.

Она еще больше зарделась и опустила глаза.

– Подсядь, Полька, подсядь, ничего, – подбадривал ее Семен. – Уважь человеку.

– Я управляющим буду... Это ничего. Это так полагается... Фома Кузьмич говорил, в Москве вон... Знаешь Москву?.. Там, говорит, под малиновый звон сорока сороков охотнорядские купцы чай пьют до полной потери памяти... До памяти, до сознания... Под малиновый, знаешь?.. Меня Фома Кузьмич в конторе учил раз, как колокола там звонят... Монашки к себе зовут, кличут: к нам... к нам... А монахи – от себя это: будем-будем, не забудем, как отзвоним, так придем. Бом! Бом! Видал? То-то... Фома Кузьмич, знаешь...


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю