355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Евгений Люфанов » Набат » Текст книги (страница 14)
Набат
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 00:07

Текст книги "Набат"


Автор книги: Евгений Люфанов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 14 (всего у книги 23 страниц)

Глава двадцать третья
ПОД КОЛОКОЛЬНЫЙ ЗВОН

 
...Динь-ди-линь-ди-дон-ди-линь-ди-дон-дон-дон...
...Ах ты, сукин сын, камаринский мужик...
 

Именно так, казалось, и выговаривали колокола, захлебываясь в торопливом перезвоне под руками звонаря. Звуки сталкивались и рассыпались, стремительные и веселые.

Городским и пригородным ребятам не обобраться забот. Надо за день на всех колокольнях побывать, потрезвонить. С очумелой, тоже гудящей, как колокол, головой, с одеревеневшими от лазанья по крутым высоченным лестницам ногами, до тошноты, до одури доходят они к концу дня, и даже ночью, во сне, держится у них в ушах звон и гул, – не заглушить и не выковырнуть его. И в ушах свербит аж до боли. Здорово! Целую неделю можно звонить.

Разноцветной яичной скорлупой, шелухой от подсолнухов и орехов усеяна набережная, где на пасху гуляние у горожан.

– Мамзель... дамочка... Дозвольте похристосоваться, – вытирая пальцами губы, преграждает путь разряженным городским девицам и дамам подгулявшая мастеровая молодежь.

Хорошо, если в ответ прозвучит визгливый смех, а то можно нарваться и на скандал:

– Сперва рожу отмой... Чугунщик несчастный!.. Мразь!..

– Безобразие!

– Полицейского надо позвать...

Нет, ребята, уходите подобру-поздорову дальше отсюда, если не хотите праздник в кутузке справлять. Подавайтесь ближе к кузницам, где сейчас в самом разгаре кулачки. Там проще и веселее. Может, и сами поддержите чей-нибудь покачнувшийся ряд.

– Бом!.. Бух!.. – трезвонят колокола.

– Ох!.. Ух!.. – стоном стонет лужайка за кузницами.

– Вот-т она, вот-т она!..

Волосы встрепаны, потерян новый картуз; с «мясом» вырваны пуговицы на жилетке; располосована сатиновая голубая рубаха и свисает рукав, обнажив исцарапанное плечо; одна чернобархатная штанина в грязи, но цела, а другая лопнула на коленке; утратили зеркальный блеск сапоги, а главная гордость парня – новехонькие резиновые галоши – где они?..

Но улыбается парень, щурит в усмешке глаз, заплывающий сине-багровой опухолью, сплевывает розоватую слюну вместе с крошевом, оставшимся от четырех передних зубов.

– Здорово мы их, этих пригородных... Ух, и здорово!.. – И готов захохотать во весь рот, только плохо он открывается из-за разбитой и припухшей губы.

Трезвонят, заливаются пасхальные колокола.

Долго ждали люди этого праздника; семь недель томились в великий пост, – нынче разговелись отменной радостью...

Конечно же, радость: праздник ведь наступил!

– Христос воскресе, маменька!

– Воистину воскрес, Варенька!

Придя домой от заутрени, трижды поцеловались мать с дочерью и сели за стол разговляться. Все у них, как у людей – и творожная пасха сделана, и кулич испечен, и яички покрашены. Георгий Иваныч... Кто знает, где он? Может, у Дятловых разговляется. Дней пять глаз домой не кажет. И Алексея давно уже не было.

Есть у Варвары муж – и нет его. Движется она, дышит, ест, пьет, а душа у нее омертвелая. Иные молодухи после замужества раздобреют, только успевай крючки да пуговицы переставлять, а она бродит тенью по дому похудевшая и осунувшаяся. Кончилась девичья жизнь, и ничто не пришло взамен. Словно в бездонный провал опускают ее, из которого ей не выбраться никогда и не увидеть никакого просвета.

Первое время плакала и, должно быть, уже выплакала все слезы. Теперь сухи глубоко запавшие глаза. Глянет в зеркало – изменившееся чужое лицо. Неужто это она такой стала?

Она.

Если бы не мать, не пошла бы в церковь к заутрене. Трудно было стоять там, пряча от всех глаза. Не молилась. Не до нее богу, а особенно в этот день его торжества. Приятнее богу слушать хвалу, рвущуюся к нему ввысь в песнопении, а не докучливые просьбы какой-то горемычной Варвары. Мало ли разных разнесчастных Варвар на земле?! Да и где тут услышать робкую, шепотливую просьбу незадачливой в счастье молодки, когда бас гривастого дьякона, того и гляди, сокрушит стены храма, но даже и его заглушает громогласно ликующий хор.

– Ты хоть не для себя, Варя, а для-ради праздника нарядись. На лавочке посиди, церковного звона послушай. Грешно в такой праздник печалям предаваться. На то другие дни будут, – сказала мать, когда они разговелись.

И Варя не стала бога гневить. Поправила волосы, выбрала лучшее платье и подумала про сережки: «Надеть ради праздника их?..» Хорошо помнила, где лежали они, но перерыла в комоде все, а сережек найти не могла. Хотела спросить у матери, может, она их переложила куда-нибудь, но мать легла отдохнуть и уже задремала, и Варя не стала ее будить.

Тепло, ласково пригревает весеннее солнце. Ясный и тихий день. Ни облачка в небе, ни ветерка над землей.

И в этой тишине наперебой трезвонят колокола. Бухает самый большой, соборный, трехсотпудовый колокол; гудит, поет в нем медь с серебром.

Варя сидит, слушает звон и старается не думать ни о чем, чтобы не омрачить своими унылыми мыслями светлый праздник. Вспоминает, как год назад, вот так же на пасху, ходила с подружками качаться на качелях и гулять по набережной и как все хорошо тогда было!

Вздохнула грустно, протяжно. А ведь грех так вздыхать, этим тоже бога прогневаешь. И тогда Варя улыбнулась воспоминаниям, улыбнулась своему прошлому. За улыбку-то бог не накажет.

– Здравствуй, Варя. С праздником!

Подняла Варя глаза – перед ней соседка, цыганистая Катеринка, одна из прежних подружек. С детских лет росли на одной улице. Красивая и нарядная Катеринка. В мелких сборках широкая цветастая юбка, на плечах кашемировая турецкая шаль, ноги – в новых, высоких, густо зашнурованных ботинках на изогнутом венском каблучке; в черных, гладко зачесанных волосах – пунцовый бумажный цветок.

– Христос воскрес! – приоткрыла Катеринка в улыбке ровные перламутровые зубы.

– Воистину воскрес, – поднялась Варя и невольно сделала шаг вперед.

И Катеринка шагнула к ней. Похристосовались, улыбнулись одна другой, и у Вари перед глазами блеснули золотые сережки с бирюзовыми камешками, украшавшие уши цыганки. Присмотрелась получше – точь-в-точь такие же сережки, как и ее.

– Отдыхаешь сидишь? – спросила Катеринка. – А я мамашу приходила проведать, как она тут живет без меня.

– А ты... разве ты не с ней вместе? – удивилась Варя.

– Нет. В городе, – не без похвальбы ответила Катеринка. – С полной обстановкой отдельную квартиру сняла. Пригласила бы тебя в гости, да только... – не договорила она и засмеялась.

Знала Варя, что в большой бедности приходилось жить Катеринке, слышала, что подрядилась она на мытье полов в заводской конторе, и никак не чаяла увидеть ее такой расфранченной. А она даже отдельную квартиру снимает теперь?.. Поломойка-то?.. И верилось и не верилось этому.

Но похоже было, что Катеринка не врала. Вон как одеваться-то стала!

Снова посмотрела Варя на сережки в ее ушах.

– Что уставилась так?

– На сережки смотрю.

– А что? – живо заинтересовалась Катеринка.

– На мои похожи очень, вот и смотрю.

– На твои... – раздумчиво произнесла Катеринка и, сощурив глаза, испытующе посмотрела на Варю. – А где твои? Покажи.

– Вот они, – указала на ее уши Варя.

В черных цыганских глазах сверкнули горячие искорки. Положив руки Варе на плечи и смотря на нее в упор, Катеринка спросила:

– А в какой коробочке твои сережки лежали?

– В зелененькой, сундучком.

– Значит, правда, твои, – кивнула Катеринка и засмеялась, будто обрадовалась этому. – Мне Георгий Иваныч их подарил, когда я еще здесь у мамы жила. И коробочка эта тут. Показать?

И, не дожидаясь ответа, побежала к своему дому.

Сбежала. Испугалась, что серьги отнимут. Тем проулком уйдет.

За ней побежать? Ради праздника на всю улицу свару затеять?..

Нет. Варя села опять на скамейку и стала распутывать узелки своей жизни. Распутывались они легко, все концы торчали наружу. Вот почему муж от дома отбился; вот почему не мила жена; вот почему разодета цыганка. Отдельную квартиру в городе для полюбовницы снял.

Раза два-три подкатывал к горлу тугой комок горечи и обиды, но смятения Варя не чувствовала. Пожалуй, была даже довольна, что сразу прояснилась жизнь. И хотя неприглядной стороной показалась она, но зато видна вся. Теперь стыдно было своих прежних слез и тоски, которая мучила в последнее время, – хорошо еще, что чахотку не успела нажить. Брезгливо плюнула на недавние свои стенания и пошла домой. До этого на каждом шагу словно ветром качало ее, а тут шла уверенно, твердо, зная, что теперь делать.

Она уже поднялась на крыльцо, когда прибежавшая Катеринка снова окликнула ее:

– Варя, постой!..

В руке Катеринки была зеленая коробочка-сундучок. Стоя у калитки, она сняла с себя серьги и вместе с коробочкой протянула их Варе.

– Держи... А ему я скажу: хоть я и цыганка, но ворованные подарки мне не нужны. Думала, что он правда в магазине купил. Хоть побожусь, не вру... Плохой он человек, твой Георгий Иваныч. Очень плохой, – передернула Катеринка плечами.

– Твой он теперь, а не мой, – сказала ей Варя.

– Нет, нет, – замахала на нее Катеринка руками. – Не надо... Что ты!.. Избавь бог... Я скажу Фоме Кузьмичу, чтобы он не велел ему близко ко мне подходить... Ты зла на меня не держи. Кроме этих сережек, ничего не дарил, значит, ничего твоего у меня больше нет.

Варя положила коробочку на прежнее место в комоде, ничего не сказала матери и весь день просидела у окна, ожидая мужа. Никогда не ждала его с таким нетерпением, как в этот день. Неужто и сегодня не явится?

Он приехал в сумерках. Кучер остановил Вихря против окон, и Варя видела, как Георгий Иванович вылез из коляски. Мать зажгла лампу в кухне и зажигала в столовой, когда он вошел. Одна нога Георгия Ивановича была по щиколотку в грязи, – сам не помнил, где оступился. Накрахмаленная пикейная грудь белой рубашки – в больших бурых пятнах, – залил вином. На лбу ссадина с запекшейся кровью, – стукнулся о дверной косяк. Но пьяным Георгий Иванович уже не был.

Он взглянул на себя в зеркало и неодобрительно качнул головой.

– Вон ведь как угораздило!.. А все – отец Никодим, греховодник...

Швырнул ботинки к дверям спальни, где стояла жена, приказал:

– Вычисти поживей... Носки и рубашку чистую... Чего вытаращилась? Давно не видала? – насупился он и напомнил: – Живо, сказал!

Варя не потупляла глаз, как всегда. Глядя на мужа, спросила:

– Ты не знаешь, где сережки мои?.. В зеленой коробочке были...

– Нет не знаю, – отчеканил он каждое слово.

– В комоде лежали и... пропали куда-то.

– Братца Алешеньку принимайте почаще, может, и еще что-нибудь потеряется, – язвительно усмехнулся он.

– Неужто Алеша бы смог...

Георгий Иванович снял залитую вином рубашку и швырнул ее Варваре в лицо.

– Дура. Раззява.

Она ушла в спальню, и он подумал, что за чистой рубашкой и носками ему. Тут же она и вернулась, положив на стол зеленую коробочку-сундучок.

– На Алексея хотел свалить?

Георгий Иванович оторопел. Не мерещится ли ему? И не успел он подумать, как эта коробочка снова могла оказаться тут, Варя схватила заляпанный грязью ботинок и со всего маху ударила им мужа по щеке.

– На Алексея свалить?.. – повторила она и ударила снова.

Все это произошло так неожиданно, что он, растерявшись, даже не пытался защищаться. На шум выскочила из кухни мать и не верила своим глаза: дочка мужа бьет! Не диво, если бы он – ее, а то – она, Варюша-горюша, тихоня, смиренница...

– Варя!.. Варь!.. Опамятуйся ты... Ништ можно так?!

– Вон! Сию же минуту вон! – властно указывала Варя мужу на дверь.

Оп хотел приподнять стул, то ли защищаться им, то ли обрушить его на Варвару, а она, не долго думая, схватила горящую лампу и угрожала запустить ею в мужа.

– Ухожу, ухожу, успокойся... – боком продвигался Лисогонов к двери. Смешанная с грязью кровь текла у него по лицу, но он не чувствовал ничего и не сводил с лампы глаз: взбесилась баба, можно всего ожидать. – Но не могу же я босиком... ты пойми...

Варя выбросила ему ботинки и ту же рубашку, в которой он приехал, и продолжала стоять с горящей лампой в руке – только попробуй шагнуть!

Угнетала Георгия Ивановича необходимость хоть изредка являться домой, а теперь он знал, что не появится здесь уже никогда. Пришлет завтра кучера забрать все его вещи, а если Варвара их не отдаст, то черт с ними совсем.

Забившись в угол коляски и уткнув саднящую щеку в поднятый воротник пальто, Лисогонов изменил свой обычный маршрут: ехал в город не шумными улицами, а тихими боковыми. Чем дальше отъезжал от брагинского дома, тем больше распалял себя гневом на взбунтовавшуюся жену. Допустил учинить над собой позорную такую расправу!.. Надо было тут же за волосы ее да об стенку, об стенку головой!

Лошадь шла неторопливо, и, слегка покачиваясь в коляске, Георгий Иванович думал о всех злоключениях, происшедших с ним.

Думал и кучер Ермолай: вози вот такого, дуроломного! Напился, нажрался за день, а у кучера весь живот подвело. Вот тебе и пасха! Какую же тут морду наешь, если с утра до позднего вечера ничего не жевавши?!

– Ожидать прикажете? – уныло спросил он, остановив лошадь перед аптекой.

Лисогонов махнул рукой, – уезжай.

– Завтра когда подавать?

– Не знаю, когда. Отвяжись.

С утра снова зазвонили веселые колокола. Раздолье было солнцу в просторном голубом небе, и лучи его приплясывали на стеклах окон. Легкая, скорая на ходьбу Варя шла в Хомутовку к брату. Не терпелось скорей рассказать ему обо всем, а потом с ним и с матерью пойти на кладбище на могилу отца. Надо было вчера еще сделать это. Все добрые люди в первый день пасхи ходят родительские могилки наведать, поздравить покойников с праздником.

Вот и агутинский дом с расписными ставнями; сам маляр на голубятне торчит, прилаживает к ней новую дверцу.

– Алексея повидать?.. А он, милая, на работе.

– И на пасху работает? – удивилась Варя.

– Приходится.

– А когда придет?

– Как управится.

Ничего больше не узнала Варя. Попросила передать Алексею, чтобы он зашел домой, и маляр согласно кивнул.

Знал Агутин, где и на какой работе был Алексей, но сказать об этом не мог никому. Уже третий день, как ушел он и пока еще не возвращался.

Новый договор, заключенный Дятловым со своими рабочими, и неустойка, которую он брал с уходящих; полиция и конные стражники на заводском дворе; Федор Бодягин, брошенный городовым под ноги лошади и отправленный в больницу с разбитой головой, – все это требовало широкой огласки. Написав вместе с Симбирцевым обращение к рабочим, Алексей унес листок в будку к Измаилу и там, в погребе, при свете керосиновой лампочки размножал этот листок на гектографе.

Валик глухо прокатывался по бумаге. Время от времени к Алексею приходил Измаил, принимал отпечатанные листки, уносил их в будку и раскладывал на широкой лежанке русской печи для просушки. Работать можно было без опасений. Все готовились к встрече праздника, и никто из начальства на путевом участке Измаила не появлялся.

Вечером накануне пасхи помощник начальника станции Федор Павлович Симбирцев освободился после дежурства на целые сутки. Он побрился, оделся по-праздничному и вместе с женой вышел из дому. На привокзальной площади, освещенной керосиновыми фонарями, повстречался начальник тяги Решетов.

– Далече, супруги, направились?

– К заутрене.

– В собор?

– Или в собор или в Покровскую.

– Рекомендую в Покровскую. Там хор лучше. Мы сейчас с женой тоже туда.

И собор и Покровская церковь остались далеко в стороне, а супруги Симбирцевы обогнули товарный двор и направились к путевой будке, находившейся на третьей версте от станции.

Троим в погребе было хотя и тесно, но зато дело подвигалось быстрее. Рабочий стол заменяла кадка с кислой капустой, накрытая деревянным кружком. Симбирцев подкладывал листки чистой бумаги, а Алексей прокатывал по ним валиком. Отпечатанные листки принимала Вера Трофимовна и присыпала их сухим прогретым песком. Когда добавляли краску, оттиски выходили с жирными, смазанными буквами; когда краска стиралась – бледными, тусклыми. Много бумаги, времени и труда тратилось зря. Испорченные листки вспыхивали в печке, топившейся у Фатимы, но росла пачка и достаточно четких оттисков. Их насчитывалось уже около сотни.

Из города слышался церковный перезвон; с шумом и громом проносились мимо будки поезда, которые встречал Измаил, стоя с зеленым флажком в руке. Празднично выглядел доверенный ему участок пути. Выбеленные известью камешки ровным пунктиром тянулись по краю щебенки, граблями прочерчена песчаная насыпь, каждый столбик в узорчатом кружке из битого кирпича, – любо-дорого посмотреть!

Весь первый день пасхи Симбирцевы и Алексей провели в погребе, печатая листовки.

– Когда-то еще придется так праздник встретить! Почаще бы, – посмеивался Симбирцев.

Вечером он и Вера Трофимовна собрались уходить, а Алексей решил остаться еще на ночь. Симбирцев рассовал часть листовок по карманам, часть должен был забрать с собой Алексей, а за остальными придет Рубцов.

– Первый раз можно действовать смело, пока полиция ни сном ни духом не ведает, а уж когда взбудоражим ее, тогда только оглядывайся.

– Я тогда к квартальному Тюрину жить перейду, – засмеялся Алексей. – Он на дежурство уйдет, а я буду листовки печатать.

– Мысль неплохая. Может, вам действительно стоит перебраться к нему!.. А в общем – авось да небось, – заключил Симбирцев. – У меня в ссылке товарищ был, так он говорил: не во всякой туче гром; а и гром, да не грянет; а и грянет, да не над нами; а и над нами, да не убьет... Пошли, Трофимовна, – обратился он к жене. – У заутрени постояли, в гостях побыли, разговелись, в картишки поиграли, – чего ж еще надо? Пора и честь знать.

Когда они ушли, Алексей часа три поспал, завалившись вместе с Мамедом на печку, а потом снова спустился в погреб и работал там до утра.

Глава двадцать четвертая
ВЕЧНАЯ ПАМЯТЬ

Время близилось к полудню, а Алексея все еще не было. Мать положила на блюдечко кусочек пасхи, нарезала несколько ломтиков кулича, отобрала пяток крашеных яиц, завернула все в узелок, и понесли они с Варей пасхальные гостинцы Петру Степанычу. Не осуди, старик, и не погневайся, что припоздали, заставили тебя второй день дожидаться.

У кладбищенских ворот толпились люди. В два ряда стояли и сидели на земле нищие, слепцы и другие калеки. Человек десять пеших и конных городовых держались чуть в стороне.

– Похоже, какого-то знатного хоронить будут. С полицией, видишь, – сказала мать Варе. – Кого же бы это? Не слыхать вроде было...

По дороге вприпрыжку бежали мальчишки и кричали:

– Несут, несут!..

Городовые зашевелились: конные выстроились в ряд, пешие подвинулись ближе к воротам. Из-за угла дома, стоящего у перекрестка, показалась похоронная процессия. Два человека шли впереди, неся крышку гроба. За ними шестеро несли простой некрашеный гроб на перекинутых через плечо полотенцах, а за гробом темной густой лавиной двигались провожающие.

Старуха Брагина думала, что будут хоронить какого-нибудь чиновного господина, а в гробу лежал веснушчатый молодой парень в ситцевой полинялой рубашке, держа в застывших на груди руках несколько прутиков вербы с пушистыми серенькими барашками. Вербные прутики лежали и на холстинке, прикрывавшей парня от груди до ног. Из гроба выпирали широкие носки неношеных лаптей, в которые обули покойника.

– В новеньких лапоточках на тот свет пойдет, – вздохнула какая-то женщина, остановившись около Вари.

Удар, нанесенный лошадью стражника, оказался для Федора Бодягина смертельным, и он умер за два дня до пасхи.

Умереть человеку не возбранялось в любой день и час, а с похоронами было не просто. На первый день пасхи хоронить вообще не полагалось, а на второй нельзя было сыскать попа для отпева: всем церковным причтом ходили с молебнами по домам. Поп с дьяконом и псаломщиком Христово воскресенье славят, а пономарь складывает в кошелку крашеные яйца, куличи – дары доброхотных прихожан. Следом едет телега, на которой корзины и короба с этой пасхальной снедью. Отпоют, отчитают скороговоркой молебщики, поздравят хозяев с праздником, и пасторская рука приятно ощутит на ладони худо-бедно полтину, а то и рублевую бумажку. Про особо зажиточных прихожан и говорить не приходится, там трешница и даже пятерка может в пальцах прошелестеть. Домов в приходе немало, и надо успеть побывать во всех – голоса осипнут, ноги одеревенеют, от беспрестанного кадильного дыма дурман в голове, но некогда мешкать, и, еще не успев войти в следующий дом, уже со ступенек крыльца затягивают поп и дьякон пасхальный тропарь.

Как же променять все это на медяки, которые дадут за отпев полунищего парня?

Рабочие, вызвавшиеся помочь старику Бодягину похоронить сына, упрашивали кладбищенского попа, а тот отвечал:

– Погодит Федор ваш.

– Да доколь же, батюшка? Ты то пойми, что теплынь на дворе. Может парень попортиться.

– Завтра нам опять с молебном ходить.

– Ой, ой... А послезавтрева на работу нам выходить. И хоронить будет некому.

Спасибо, надоумила старуха нищенка:

– Дойдите вы, милые, до отца Анкудина... Ветхонький такой батюшка. В теи года тут же, в кладбищенской церкви, служил, а уж годов семь как на покое теперь. А на паску-то, слышь, панихидной халтурой он промышляет, И живет тут за кладбищей, недалече.

Отец Анкудин плохо видел и слышал. Было ему лет девяносто. Волосы на голове у него вытерлись, и только на затылке виднелся реденький легкий пушок. Поредели борода и усы, став какого-то серо-желтого цвета, а густые сросшиеся брови словно обросли зеленоватым мхом. Долго растолковывали ему рабочие свою просьбу, и за полтину отец Анкудин согласился отпеть Федора.

Сторож Китай указал место, где хоронить, – у задней кладбищенской стены, около свалки разного мусора, и рабочие выкопали там могилу.

Весть о смерти Федьки Бодягина быстро облетела пригород. О ней говорили во всех домах, встревоженным ульем гудел «Лисабон». Тимофей Воскобойников, Прохор Тишин и Петька Крапивин сзывали всех на похороны, и к мертвецкой при больнице, где лежал Федька, с утра стали сходиться рабочие. Кроме своих дятловских были и турушинцы, и железнодорожники.

Пристав Полуянов приказал разогнать их.

– Что надо?.. Зачем собрались?.. А ну – посторонние – живо отсюда! – въехав на лошади в больничный двор, крикнул урядник.

– Тут посторонних нету, – отвечали ему.

Полицейские останавливали рабочих на улице и старались не пропускать к больнице, а рабочие говорили:

– Пройтиться, что ль, нам нельзя? Нонче, чать, паска.

Тогда, чтобы не допустить толпу на кладбище, пристав послал туда пеших и конных городовых.

Как только гроб с телом Федьки внесли в ворота и за ним прошли первые ряды провожающих, конные полицейские тронулись наперерез остальным, загораживая проход.

– Назад!.. Осади!.. – кричали и свистели они, туго натянутыми поводьями задирали лошадям головы, поднимали их на дыбы – пугали людей. Всполошились калеки и нищие, лепившиеся у ворот. Шарахнулись в сторону горожане, собравшиеся поглазеть на похороны убитого парня. Завопили ребятишки, цепляясь за матерей.

– Не расходись!.. Все – на кладбище! – призывным голосом громко выкрикнул кто-то из рядов, оттесняемых полицейскими.

– Посторонись, дядя, – взял под уздцы лошадь один из турушинцев.

– Не прикасайся к казенной животине, – замахнулся на него городовой. – Добром расходитесь! – натужно кричал он.

Конные напирали, и, пропуская их, за ними снова смыкалась взбудораженная толпа. Но пройти на кладбище было нельзя. У ворот с обнаженными шашками стояли пешие городовые.

– Через стенку, ребята, махнем! – отбежав от дороги, звал людей за собой деповский слесарь.

И люди побежали в разные стороны от ворот вдоль кладбищенской стены. Она была невысока, в рост человека. Одни пригибались, другие вскакивали к ним на спины, на плечи и, цепляясь за кирпичи, поднимались наверх.

Конные метнулись за ними, но люди увертывались, врассыпную бежали дальше, скрывались за поворотом стены, и за всеми городовые угнаться не могли. В некоторых местах стена была выщерблена: кирпичи с нее пошли на укрепление могил, чтобы не осыпалась земля. В таких местах не составляло большого труда перемахнуть на ту сторону. Но кое-кого конные настигали и оставляли им на память рубцы от плеток. Пытаться ловить людей на самом кладбище было бесполезно, это городовые понимали. Конным больше нечего было делать, и они поскакали в город, а пешие все же решили понаблюдать за порядком.

По кладбищу живо пронесся слух, что у рабочих произошла стычка с полицией. Многие горожане, пришедшие помянуть своих родичей, покинули их могилы, чтобы посмотреть на похороны парня, из-за которого произошел такой переполох.

Со всех сторон сходились к его могиле проникшие на кладбище рабочие и просто любопытные. Самые заядлые любители похорон не могли припомнить такого множества людей, пожелавших проводить ничем не приметного мертвеца. Мало ли разных убитых хоронили тут! Позапрошлым годом буфетчик из «Мадрида» жену и тещу зарезал, – и то не в пример меньше народу было, а тут и случай-то совсем не диковинный. Подумаешь – лошадь парня убила, – ничего уж такого особенного в этом нет, а ему, лаптежнику, вон какую почесть оказывают! Надо поближе пробраться да посмотреть.

Отец Анкудин помахивал кадилом, раздувая тлеющие в нем угольки.

Открытый гроб стоял на бугре свежевырытой глинистой темно-бурой земли. Прощались с Федькой голубое небо и яркое солнце; налетевший ветерок в последний раз шевельнул его светлые волосы. Кадильным дымом опахнуло лицо мертвеца.

– Во блаженном успении вечный покой подаждь, господи, новопреставленному рабу твоему Феодору... – начал старенький поп заупокойную панихиду, но его прервал выкрик старика Бодягина:

– В каком блаженном успении, когда убиенный он?! Убиенный!.. Ты таким его богу и представляй. А то ишь чего сказал: во блаженном...

Не отрывая глаз, смотрел Федот Бодягин на сына и, время от времени поправляя попа, подсказывал:

– Убиенный он... Убиенный...

Когда кончилась панихида и двое рабочих хотели накрывать крышкой гроб, Тимофей Воскобойников остановил их. Он поклонился мертвому и сказал:

– Прощай, Федор... Ты своей смертью нашу общую рабочую дружбу сковал. На могиле твоей поклянемся – не допускать измывательства над рабочим людом. Все за одного стоять будем. На силу властей и хозяев – свою рабочую силу выставим, на их козни и ложь – свою рабочую правду. Рабочий народ сумеет постоять за себя, не испугается ни полицейских нагаек, ни хозяйских угроз. Пусть не думают, что нами можно по-всякому помыкать...

Резкий свисток урядника приглушил слова Воскобойникова.

– Замолчать!.. Немедля все прекратить!.. Сидоров, примечай... В серой блузе какой... Задержать!.. – исступленно выкрикивал побагровевший урядник.

Он стоял в отдалении на нижней поперечной плашке массивного дубового креста, торчавшего над чьей-то могилой, одной рукой держался за него, а другой размахивал в воздухе:

– Разойди-ись!..

И, поймав болтавшийся на шнурке свисток, опять пронзительно засвистел.

Завальщик Гаврила Нечуев дернул за руку Воскобойникова, заставив его спуститься с бугра, быстро снял с себя потертый пиджак и накинул ему на плечи.

– Пущай теперь примечают.

Двое других рабочих выдвинулись вперед загородили собой Воскобойникова, а там – еще двое, еще. Не прошло и минуты, как он был уже в гуще толпы.

Полицейские свистели, пробивали себе дорогу локтями, и нелегко им давалось это.

– Где?.. Который?.. Кто говорил?..

На кладбищенской церкви опять лихо затрезвонили молчавшие некоторое время колокола. Они заглушали и стук забиваемых в крышку гроба гвоздей и свистки. Один полицейский, вспотевший и раскрасневшийся, протиснулся к могиле и ошалелыми глазами разыскивал человека в серой блузе. Отец Анкудин посмотрел на него, еще гуще свел свои зеленоватые брови и, рывком сдернув с него фуражку, сунул ее ему в руки. Указывая на свой наперсный крест, строго погрозил пальцем и, дымя кадилом на медленно опускавшийся в могилу гроб, дребезжащим голосом протянул:

– И сотвори ему вечную па-а-мять...

– Вечная па-амять... Вечная па-амять...

Не обращая внимания на полицейского, сначала стоящие поблизости, а за ними и остальные подхватили последние слова отца Анкудина, с которыми Федор Бодягин навсегда уходил от людей.

Под веселый перезвон колоколов закапывали его.

А тем временем, когда полицейские пытались высмотреть человека в серой блузе, в толпе пробирался Алексей

Брагин и то одному, то другому рабочему совал вчетверо сложенные листовки.

– Что это?

– Почитаешь потом.

– А как неграмотный я?..

– Товарищу дашь.

– Эй, парень, нам дай...

– И нам...

Рабочие брали листовки и прятали их – под околыши картузов, под онучи, за пазуху; перемигивались между собой и сговаривались не расходиться с кладбища, чтобы почитать где-нибудь тут в укромном месте.

– Сам-то с дятловского? – спрашивали Алексея турушинцы.

– С дятловского, – отвечал он.

А дятловские думали, что он со стекольного либо с железной дороги.

– Антон, слышь?.. Деповский парень тайные листки раздает, – шептал один другому. – Расстараться бы нам достать.

Люди понимали, что на всех листовок не хватит, и группами примыкали к тем, кто их получил.

У Алексея оставалась одна листовка, и он протянул ее старику.

– Возьми, отец, на память себе. Тут и про твоего Федора сказано.

– Грамотка? – недоуменно посмотрел Федот и виновато помялся. – Темный я, необученный.

– Попросишь кого-нибудь, почитают. Только надежным людям давай.

Спрятал Федот Бодягин эту грамотку на груди и тронулся дальше в путь.

Оживленно было у кладбищенских поселенцев, много гостей пришло к ним и в этот, второй, день пасхи.

– Нет ничего приятней, как гулять по кладбищу. Как вы находите, Клавочка? – говорил филимоновский приказчик дочери трактирщика Шибакова.

– Конечно, если интересные надписи попадаются. Вон там стихами сложено. Пойдемте посмотрим, Яша.

И, держа Яшу за руку, перескакивает Клавочка через вросшие в землю безымянные холмики, упирается грудью в ограду и, щуря глаза, старается прочитать, что написано на дощечке, прикрепленной к кресту.

– А я считаю, что когда ежели с вами, то в этом особенная приятность, – шепчет приказчик, губами касаясь ее уха, и, чтобы Клавочке удобнее было стоять, придерживает ее за талию, слегка прижимая к себе.

А Клавочка, будто не замечая ничего, увлечена чтением стихотворной надписи:

Безутешно наше горе,

Ты ушел от нас, Григорий...

И тогда рука Яши смелее подбирается к ее груди...

– Да... Да, душа-человек Селиверстыч был. Доброты непомерной... А уж выпито с ним!.. – расположились приятели у могилы своего друга и чокнулись стаканчиками.

– Надо и ему стаканчик оставить. Дороже такого помина ничего для Селиверстыча быть не может. Пущай возрадуется его душенька.

И добросердый друг покойного Селиверстыча поставил в изголовье могилы доверху налитый стаканчик. А на закуску – кружочек колбаски и половинку соленого огурца.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю