355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Евгений Люфанов » Набат » Текст книги (страница 17)
Набат
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 00:07

Текст книги "Набат"


Автор книги: Евгений Люфанов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 17 (всего у книги 23 страниц)

– Не уклоняйтесь. Мы не о том сейчас говорим.

Дурака, что ли, валяет этот Лисогонов? Плетет какую-то околесицу, нагромождая слова, в которых не докопаться до смысла.

– Что говорил Алексей Брагин о целях своей жизни, о своих дальнейших намерениях? – прервал его полицеймейстер.

– Говорил, да... Но, то есть... Не совсем, чтобы...

– Вы – что?.. Решили выгораживать преступника? Изменить свои показания? Так я вас должен понять? – громом прогремел голос полицеймейстера. – О чем говорил в день приезда ваш брат и... что вам известно о его планах и прочем?.. – обратился он к Варе.

– Говорил он о том, – поднялась Варя, – что очень сожалеет о случившемся. Поселился в Петербурге с одним студентом и не знал, что тот какими-то тайными делами еще занимается. Из-за него и выслали. Очень жалел Алеша об этом. Учиться хотел он, а не пришлось. Ну, конечно, и мы все расстроены были, а у папаши к тому же было больное сердце...

– Что говорил ваш брат о существующем государственном порядке?

– Ничего не говорил. Даже слова об этом не было. А если вам что мой муж наговорил, так это он все по злобе, господин начальник. Разве ему можно в чем-нибудь верить?! Недоволен, что Алексей вернулся и нельзя в доме полным хозяином быть. Вся причина в том. А брат и жить дома не стал... Да разве стал бы он какие-нибудь недозволенные слова говорить, зная, что Егор правой рукой у заводчика...

Алексей сознавал всю наивность сестриных попыток выгородить его, но что еще могла придумать она? А Лисогонов, чувствуя себя тонущим, увидел брошенный ему Варварой спасательный круг, за который можно ухватиться и выбраться из пучины. Пусть десять, двадцать раз подлецом при всех обзовут, чем за решеткой сидеть. Стыд не дым, глаза не выест, переморгать можно, зато на свободе быть. Подтвердить ее слова, сказать, что хотел оклеветать Алексея. С конвойными за это не поведут.

И после смятения, в котором он только что был, почувствовал себя спокойнее. И сердце, перестав замирать, билось ровнее. И дышать стало легче.

– Домашние кляузы можете оставить при себе, – наводил полицеймейстер порядок. – Отвечайте, Лисогонов, высказывал при вас Брагин свои преступные мысли? Отвечайте же!

– Нет, – выдавил из себя Лисогонов.

– Что?.. Ничего не понимаю, – передернул полицеймейстер плечами. – Да вы же вчера мне...

«Только бы не сходить теперь с этого... Только бы удержаться... Присяги не принимал, ничего не подписывал...» – всячески старался укрепить себя Лисогонов на пути своего спасения.

– Жена ваша правильно говорит? Отвечайте, черт бы вас всех побрал!

– Правильно, – упавшим голосом подтверждал Лисогонов.

– Да вы же после всего этого просто подлец! – презрительно бросил ему полицеймейстер.

Это слово было произнесено в первый раз, а Лисогонов готов был и десять и даже двадцать раз услышать его, зная, что плывет теперь к спасительным берегам.

Обличить «государственного преступника» не удалось и задерживать его не было оснований.

– Можете заниматься своими делами, – сказал полицеймейстер исправнику и приставу.

Они не замедлили выйти.

– Ну-с, а с вами... – раздумчиво побарабанил полицеймейстер пальцами по столу. – Надеюсь, что вы, молодой человек, – посмотрел он на Алексея, – будете и впредь вести вполне благоразумный образ жизни и не повторите своей юношеской ошибки в выборе товарищей и друзей, как это случилось с вами в столице. Не так ли?

– Да, разумеется, – сказал Алексей.

– Можете быть свободным. И вы, – кивнул полицеймейстер Варе. – А вас, Лисогонов, я задержу.

Унылым взглядом проводил Георгий Иванович Алексея и Варю, и опять защемило у него сердце. Какое еще испытание предстоит ему вынести?

А полицеймейстер сидел и думал о том, что ускользает хороший куш, который можно было бы сорвать с управляющего дятловским заводом. И это злило его.

– Не могу понять такой странной метаморфозы, происшедшей с вами, господин Лисогонов. Вы производили впечатление бойкого, решительного человека и вдруг...

«Не раскидывай, полицеймейстер, новых силков. Выбрался, помог бог, и теперь уже не попадусь», – думал Лисогонов.

– Разрешите, ваше высокоблагородие, на пять минут... – переминался Лисогонов с ноги на ногу.

– Что, медвежья болезнь прохватила? Идите и возвращайтесь. Я еще с вами поговорю.

Лисогонов действительно спешно направился к небольшому строению, стоявшему во дворе. Закрывшись на крючок, достал из кармана конверт, вынул из него четыреста рублей, спрятал их отдельно и через несколько минут снова появился у полицеймейстера.

– Вы понимаете, какую сами себе свинью подложили? Ваш шурин имеет теперь полное право подать на вас в суд за клевету. И наверняка выиграет это дело. Вот и придется вам раскошеливаться. Понимаете, господин Лисогонов?

– Понимаю, ваше высокоблагородие... Вообще какое-то затмение произошло. И вам, извините, беспокойство доставил. Отнял время, а оно, как деловые люди говорят, деньги-с... Разрешите за потраченные вами часы презентовать... – оглянувшись на закрытую дверь, положил Лисогонов на стол конверт.

– Что это?

– В искупление причиненного беспокойства. Разрешите откланяться?

Когда закрылась за Лисогоновым дверь, заглянул полицеймейстер в конверт – в нем лежало сто рублей.

– Н-да... – неопределенно произнес он.

Думал, рублей двести, а то и триста получит с него, а обернулось все только сотней. Тоже и это деньги, конечно.

– ...И не могло ничего за ним быть. Я, вашскородье, каждонедельно в полной тщательности за этим Брагиным наблюдаю и всего наскрозь его вижу. Ежели чуть чего – никуда ему от меня не деться, – говорил квартальный Тюрин исправнику и приставу.

Полицеймейстер вышел из кабинета, остановился около них и удовлетворенно сказал:

– А все-таки старик Бодягин изобличен. Он почти признался, что листовки распространял.

Глава двадцать седьмая
ГОЛУБИ ВЗМЫВАЮТ В НЕБО

Отдежурив свои часы, квартальный городовой Тюрин сидел дома и пил чай с вишневым вареньем. Его супруга Мавра Платоновна была большой мастерицей на всякие разносолы, а уж варенье варила такое, что и исправничиха и полицеймейстерша могли позавидовать. А сам Тюрин мастак был заваривать чай.

Супруги сидели и благодушествовали. Самовар мурчал, кошка мурчала, устроившись на коленях у хозяйки, под печкой цвиркал сверчок, а в клетке над окном – чижик, и в этом домашнем уюте Тюрину самому хотелось тоже и поцвиркать и помурчать. Дороже любого гостя, милей ближайшего родственника был для него Алексей Брагин, сидевший за этим же столом, и тоже, видимо с удовольствием, пивший чай. Внял Алексей совету квартального, отказался от жительства у маляра Агутина и перебрался к своему надзирателю. Мавра Платоновна сначала поморщилась – стеснять жилец будет, доставит лишние беспокойства, но супруг растолковал ей, какие выгоды может им принести поднадзорный человек.

– Считай меня, Алексей, как бы вторым своим крестным отцом. По-родственному с тобой заживем, душа в душу, – обнадеживал его Тюрин.

А Мавра Платоновна подкладывала жильцу варенье на блюдечко и улыбчиво приговаривала:

– Просим прощенье за наше угощенье. Приневольтесь, покушайте.

– Замечательное варенье, Мавра Платоновна!

Чтобы постоялец не заскучал на своем новоселье, Мавра Платоновна после чая достала карты и предложила сыграть в свои козыри либо в подкидного дурака, но Алексей отнесся к этому без особого воодушевления, и Тюрин нашел более подходящее занятие. Он вынул из комода толстую книгу в потертом кожаном переплете и подсел к Алексею.

– Помнишь, говорил я тебе... Надолго хватит читать. Всем книжицам – книга.

– Даже – книжища, – согласно добавил Алексей.

– Именно. Толще такой не сыщется. Гляди, написано: «Книга царств...» – многозначительно произнес Тюрин, ведя пальцем по строчке раскрытой Библии. – В самом Священном писании про царства сказано, значит, держаться им нерушимо во веки веков... Чуть не полпуда весит она, – обеими руками приподнял Тюрин книгу и тяжело опустил на стол, – а в пакостной листовке, что крамольники саморучно печатают, – какой в ней вес может быть? Никакого. Так же и во всем политическом рассуждении. Вековечные царства, законы незыблемо держатся, а супротив них, как супротив такой книжищи, пустяковую листовку подсовывают. Ни толку, ни разума в этом нет, и доставляется одно только комариное беспокойство... Вот он жундит... – проследил Тюрин взглядом за комаром, влетевшим в окно, терпеливо дождался, когда комар сел ему на щеку, и прихлопнул его ладонью. – Тут и всей его песне конец.

– А кто они, Анисим Фаддеич, у нас... эти люди? – спросил Алексей.

– Да, – живо подхватил за ним Тюрин. – Кто такие они? Ты как думаешь?

– А вы знаете – кто?

– Ну?..

– Я у вас спрашиваю.

– У меня... – поджал губы Тюрин. – А я тебя послушать хотел.

Они испытующе посмотрели друг на друга.

– Надо полагать, недовольные, – немного подумав, сказал Алексей.

– Что значит – недовольные? Мало ли кто чем недоволен. Я, может, тоже разные недовольства и свои желанья имею, но листовки-то не печатаю. И опять же такое в рассужденье возьми: ни мужику, ни рабочему человеку в голову не придет, чтоб листовками заниматься. Он и неграмотный и способов этих не знает, как листки выпускать. Для такого дела дошлые люди нужны, грамотеи. А зачем они это делают – опять же понять невозможно. Грамотный человек и должность может хорошую получить, и объегорит какого-нибудь простофилю, так что ему бунтовать совсем ни к чему. И получается одна сплошная неразбериха. Я считаю, что грамотный человек только из озорства на такое дело пойдет, а вовсе не от нужды.

– Значит, не верите, что человек может за других постоять? – спросил Алексей.

– И никто в это не верит, – убежденно ответил Тюрин. – На кой ляд мне о каких-то сиволапых думать, когда я их в глаза не видал.

Осторожно походили вокруг да около щекотливого вопроса о политически неблагонадежных людях и, будто бы не проявляя к этому дальнейшего интереса стали говорить о пустяковых повседневных делах.

Однажды, досыта наигравшись в карты, Тюрин попросил Алексея почитать перед сном божественное, и на столе опять появилась Библия.

– О чем же вам почитать? – спросил Алексей.

– Любую страницу открой – на каждой святые слова, – вдохновенно проговорил Тюрин.

Мавра Платоновна благоговейно поправила фитилек горящей лампадки, перекрестилась и села послушать Священное писание. Алексей раскрыл Библию наугад и начал читать о жизни возлюбленного богом праведного праотца Лота, спасавшегося со своими непорочными дочерьми в горной пещере. И с первых же слов произошел конфуз, повергший в замешательство Тюрина и его супругу. Алексей читал о том, как оберегаемый богом старый пьяница Лот стал любовником своих дочерей.

– Постой, постой... – прервал чтеца Тюрин. – Ты, парень, чего-то...

Он подвинул Библию к себе и, водя пальцем по строчкам, смущенно сглатывая отдельные слова, читал:

«И вышел Лот из Сигора, и стал жить в горе, и с ним две дочери его...

И сказала старшая младшей: отец наш стар; и нет человека на земле, который вошел бы к нам по обычаю всей земли.

Итак, напоим отца нашего вином, и переспим с ним...

И напоили отца своего вином в ту ночь; и вошла старшая, и спала с отцом своим (в ту ночь); а он не знал, когда она легла и когда встала.

На другой день старшая сказала младшей: вот, я спала вчера с отцом моим: напоим его вином и в эту ночь; и ты войди, спи с ним.

И напоили отца своего вином и в эту ночь; и вошла младшая, и спала с ним».

Тюрин смущенно поерзал на стуле, захлопнул Библию, сунул ее в комод и больше не доставал.

– ...Что это Веру Трофимовну не видно? Не заболела ли? – спрашивали соседки Федора Павловича Симбирцева.

– Эва, хватились! Она уже три дня как в Москве. В гости к брату уехала.

– Ах, вот оно что!..

До Москвы сотни верст, а Вера Трофимовна находилась всего лишь на третьей версте от станции.

– Какая-то еще баба у тебя, Измаил, завелась, – заметил один из путевых рабочих выглянувшую из будки женщину.

– Сестра Фатимки. Своячень мой.

– А-а... А я думал, ты себе еще новую бабу завел. Вам, татарам, ведь можно это.

– А почему не можно? Конечно, можно. Только деньга имей. А когда деньга мало, то и один Фатимка – много.

Вера Трофимовна, под стать Фатиме, была в каком-то старом бурнусе, повязанная по самые брови темным платком.

Напав сразу на верный след, но не распознав его, полиция кинулась в сторону и спутала все.

Письмоводитель из нотариальной конторы выписывал себе три газеты и два журнала с какими-то приложениями. Зачем все это ему? Может, он не только читает, но и свои «приложения» выпускает в виде этих противозаконных листовок? И полиция ночью явилась к нему. Газеты и журналы – столичные; приложения к ним – сочинения русских и иностранных писателей, – все дозволенное. В погребе у письмоводителя нашли бутыль с какой-то подозрительной густой темной жидкостью. Не краска ли для печатания? Но оказалось, что это был то ли маринад, то ли сироп.

По совету полицеймейстера, жандармский ротмистр невзначай наведался к Симбирцеву. Они отлично знали друг друга, виделись каждый день, и в помещении вокзала комната помощника начальника станции была рядом с жандармской.

Симбирцев встретил нежданного гостя с намыленными щеками – только что начал бриться – и, извинившись, стал продолжать это занятие.

– Угостить, батенька, ничем не смогу. Жена в отъезде, и приходится самому в буфете обедать. Разве что чаем, если угодно?

– Ни-ни... Я на минутку только... Шел мимо... Дай, думаю, загляну, как он один тут справляется... Пыли, вижу, много сумел развести, – посмеялся ротмистр, проведя пальцем по столу.

Чудак этот полицеймейстер! Симбирцев лет десять – пятнадцать тому назад три года был в ссылке... Что ж из того? Было это, и быльем поросло. Листовки, что ли, теперь он печатает? Целыми днями на службе торчит. Да оно и понятно: жена уехала, и одному сидеть дома скучно.

– Заглядывай, Федор Павлович, к нам. Либо стуколку, либо преферансик сообразим.

– С удовольствием, пока моей Трофимовны нет.

– Ну вот, значит, не зря я зашел, – заключил повеселевший ротмистр.

Три недели прожил Алексей у Тюрина, держа язык за зубами, а уши – настороже, но Тюрин не сболтнул ничего лишнего. Опеку над своим поднадзорным жильцом квартальный с каждым днем проявлял все старательней: ночами, когда Алексей спал, обшаривал карманы его одежды, тщательно прощупывал подкладку пиджака – не прошелестит ли под ней запрятанный бумажный листок. Проверял, действительно ли Алексей уходит с утра на малярную работу или куда-то еще, и убеждался в неосновательности своих подозрений. Подойдет к Подгоренской церкви, увидит: вон маляры, как мухи, переползают с места на место по церковному куполу; вот – в холодке у церковной сторожки закусывают среди дня; – вот на закате солнца расходятся по домам. И Тюрин удостоверился, что его поднадзорный не причастен ни к каким противозаконным делам.

– Присмотрелся я к тебе, Алексей, и скажу: вьюнош ты с разумным понятием, и надо тебе выходить на самую что ни есть верную стезю жизни, – проявлял о нем Тюрин заботу. – Как прожившему под личным моим надзором, составлю я тебе отменную протекцию на служебное поприще. Незачем тебе с этим паскудным маляришкой якшаться да по крышам елозить, а будешь ты в чине, в звании и при жалованье. Поведу тебя к нам определяться...

– К вам?.. Куда это – к вам? – удивленно переспросил Алексей.

– К нам, в полицию, – снизил Тюрин голос до шепота. – Попервости я тебя самолично поднатаскаю, как и к чему приглядываться подобает, а дальше...

Тюрин не договорил. Громкий хохот Алексея заглушил его шепот.

– Ну и комик же вы, Анисим Фаддеич!..

– Это как так?.. Какой такой комик?.. – сначала смутился, а потом обиделся квартальный. – Я тебя, можно сказать, призрел, в расположенье пришел, а ты такие слова говоришь... И никакого смеха тут быть не должно.

Смеха больше и не было. Алексей собрал узелок со своим бельишком – других вещей не имел – и, рассчитавшись за жилье, решил перебраться к себе домой.

Квартальный был обескуражен таким поворотом дела. Хмуро сказал:

– Гляди, вьюнош, не промахнись. В случае чего – уследить за тобой я ведь завсегда услежу. Помни это.

В первую же неделю после этого квартальный два раза невзначай среди ночи наведывался к Брагиным. В первый раз дверь ему открыла старуха и чуть не насмерть перепугалась, увидев опять у себя в доме полицейского. Но он сразу же успокоил ее. Попросил только показать ему спавшего Алексея и на цыпочках пошел вслед за ней. Света от горящей лампадки было достаточно, и Тюрин мог убедиться, что его поднадзорный действительно дома. Во второй раз дверь ему открыл сам Алексей и тут же, на пороге, строго отчитал:

– Если еще раз повторится такое, я буду жаловаться и на вас и на полицеймейстера. Безобразие! Вместо того чтобы наблюдать за порядками, сами же нарушаете их, беззаконием занимаетесь. Ломитесь в дом, не имея никакого права на это.

А Тюрин и прекословить не стал. Дома его поднадзорный – и ладно. И хорошо.

Стеклодув Санька Мамырь жил в самом конце Громка у Карпельской заставы. Прохор и Петька не раз были у него и видели житье-бытье своего нового друга. Двухоконный домишко ветром подбит, сени небом покрыты. У них на артельных нарах уют невелик, но не лучше и в собственном доме у Мамыря.

Отец у Мамыря умер в позапрошлый холерный год. Мать неведомо куда ушла с каким-то отставным солдатом. С Мамырем жили два его родных деда – по матери и по отцу. Один дед – слепой, другой – на деревянной ноге. Санька с утра уходил на стекольный завод, а деды вешали по суме на плечо, брались за руки и тоже как на работу: сначала на церковную паперть, а потом – под окошки домов.

– Калекам убогим, благодетели наши, милостыньку Христа ради... – нараспев выводил то один, то другой.

Жили старики-сватья дружно; все добытое за день несли в дом, и только по большим праздникам, возвращаясь с побирушек, заходили в монопольку. Зрячий слепого не обделял. Совал ему в руки стаканчик и выбирал из сумы кусок помягче да повкусней.

– Будем здоровы, сват.

– Будем, сват.

Но в последнее время у зрячего что-то случилось с его остатней целой ногой. Не только ходить, а и ступить на нее было трудно, – хоть вторую деревяшку привязывай. Слепому без поводыря ходу не было, и они перестали отлучаться от дома.

– Помирать будем, сват?

– Пожили, хватит уж.

В ожидании смерти с утра вылезали из дому, усаживались на завалинке и зябли на самом горячем пригреве.

– Живы, мальцы? – осведомлялся Санька, возвращаясь с завода.

– Живы покуда.

– Ну и ладно. Сейчас картоху стану варить, кормить вас.

Прошла так неделя, другая.

– Чего-то сватьев не видать? Померли, что ли?

– Да и не слыхать, что померли, – говорили между собой нищие.

Переходя по Громку от дома к дому, Настасья Макеева дошла со своим Митюшкой до Карпельской заставы и увидела сидящих на завалинке стариков. Подошла к ним, поздоровалась.

– Занедужились, что ли? Не ходите...

– Занедужились, Настя. Сидим, смерти ждем, а она, похоже, сама занедужилась, не идет.

– Как же кормитесь-то?

Рассказали старики как. Придет Санька, хлебушка принесет, картошку сварит.

Настасья покопалась в своей суме, достала два куска пирога и подала старикам.

– Какой с творогом – тот за здоровье Акулины-именинницы, а с кашей – за упокой Финогена.

– Акулинин день, стало быть, ноне? – покивал головой слепой дед. – Акулины, вздери хвосты?..

– Акулиной-гречушницей у нас ее называют, – сказала Настасья.

– Скоро, стало быть, Тихонов день – солнцу тихо идти...

С этого дня Настасья Макеева доброхотно взяла на себя обязанность подкармливать убогих и немощных стариков. Что наберет за день, тем и поделится с ними. Тут куски и за здравие и за упокой.

А вскоре стала захаживать сюда и по другой причине.

Трудными выдавались некоторые дни для Прохора с Петькой; готовы были стоя за работой уснуть, проведя перед этим бессонную ночь. Да хорошо еще, если не зря она проходила и удавалось листки рассовать. А то случалось и так, что, дождавшись, когда совсем потемнеет, придут к сложенным у железной дороги деревянным щитам, а под ними нет ничего. Среди ночи наведаются еще раз – опять нет. Или с печатанием дело не ладилось, или будочник не успевал поднести. А с пяти часов утра ребятам надо быть уже на заводе. Среди дня до того отяжелеют слипающиеся глаза – хоть пальцами их раздирай. Приткнутся в цехе где-нибудь во время обеденного перерыва, а долог ли он! Только еще больше разморят себя.

Однажды их подвела внезапно налетевшая ночная гроза. Целый час хлестал ливень, и когда Прохор с Петькой, промокшие до костей, подошли к щитам, – под ними в луже воды лежала тоже насквозь промокшая пачка листовок. Куда их такие девать? Не разлепишь. Надо было посмотреть, что сталось с ними, как-нибудь просушить. Но не в артельной же квартире делать это! И побратимы решили идти к Мамырю.

Деды спали. Санька зажег жестяную лампочку без стекла, и, пока она вила свою нитку копоти, посмотрели ребята, что принесли. Листки липли к рукам, расползались. Вместо строчек – сплошные фиолетово-бурые пятна, ни одного слова не разобрать. Все листки оказались негодными. Вот и труд пропал, и время напрасно ушло. Жди теперь, когда еще напечатают. Петька с Прохором приуныли, и Санька Мамырь вызвался им помогать.

Через три дня Санька Мамырь достал из-под щитов новую пачку листовок. Они предназначались для рабочих дятловского завода. Спрятал их Санька, а как передать Прохору с Петькой – не знал. Они работали в ночную смену, а сам он – в дневную. Прямо с работы побежал к дятловскому заводу, чтобы перехватить ребят и хоть сказать им, что листовки припасены, но они уже успели пройти. А дома его дожидалась нищенка Настасья Макеева.

Прохор и Петька тоже думали, как им дальше поддерживать связь с Мамырем, – не дожидаться же следующего воскресенья, когда можно встретиться на рыбалке, – и обратились к Насте:

– Ты к его дедам ходишь... Спроси, может, Санька что-нибудь передаст нам.

– Спрошу, – пообещала она.

Чтобы не докучать хозяевам частым появлением под их окнами, Настасья два дня ходила по Дубиневке – то по одной, то по другой стороне; два дня – по Хомутовке и так же два дня по Громку. Завершив свой круг, она только на седьмой день появлялась опять под теми же окнами. Набрав суму, прежде чем идти домой, шла к Карпельской заставе, чтобы разделить подаяния со стариками, которых взялась опекать.

Пришла она к ним в этот раз уже перед заходом солнца. Саньки еще дома не было, должно, на работе задержался. Выложила Настасья старикам половину кусков, посидела, рассказала о новостях:

– Сухорукой Агашке купчиха Лещева вчерась заместо медяка золотой сунула, а нонче-то спохватилась. Всех нищих допытывала: кому-де во здравие свое подавала, признавайтесь по честности...

– Их ты!.. По честности... Неужто Агашка ей отдала?

– Не... Потаила.

– Ну, так это и быть должно. Агашка – она не упустит. Ей что попадет – кувалдой не вышибешь. Счастливится ей.

– Лещева-то всех ругательски ругала на паперти. И как только не обзывала, страсть!.. А блаженный какие-то железные когти себе в грудь вонзил. Кровь под ними ошметками запеклась. И еще веригу навесил.

– Блажной он, Настя, а не блаженный.

– А хожалая мертвенького родила. Бабка Праскуня ей напророчила.

Свои новости, свои пересуды у них.

Когда Санька пришел, Настя потайно от дедов спросила его:

– Чего Прохору передать?

И у Саньки мелькнула мысль: вот кого попросить пронести листки. И сказал ей об этом.

Настя постояла, подумала.

– В артели у нас мужики говорят, в листках правда писана. И в этих, Сань, правда?

– И в этих, теть Насть.

Она взглянула на видневшуюся вдали церковь, на кресте которой плавилось золото огневого заката, перекрестилась и согласно сказала:

– Ну, что ж. Коло хлебушка правда будет лежать. Пронесу.

...Вот забор, которым огорожена задняя сторона заводского двора. Год назад в этом приямке, поросшем полынью и лопухами, Прохор ночевал с дядей Игнатом, ожидая, когда начнут набирать на завод людей. В эту щель глядел на фейерверки и ракеты, на гулявших у Дятлова гостей. Думал ли тогда, что через год подойдет к этому месту, чтобы начать борьбу с самим заводчиком! В щель забора видна заводская свалка. Сейчас Прохор пройдет на завод, вывезет на тачке пережженную, размолотую барабаном пыль, вывалит ее на свалке у самого забора, а Петька с той стороны просунет ему в щель листовки.

Агутин не мог нарадоваться, глядя, как его рыжий хохлатый вертун кувыркается в воздухе. Самым ручным был он из всех голубей. Смело садился на плечо хозяина и, воркуя, крутился на нем. Такой голубь – куда его ни занеси – обязательно домой прилетит. Других чужаков приведет, а сам на чужую голубятню не сядет.

– Надо его, Михаил Матвеич, к делу приспособить, – сказал Алексей.

– Как это?

– Пусть послужит будущей революции, почетную жизнь проживет. Мы ему потом памятник за это поставим: голубь – с революционной листовкой.

– Болтаешь чего-то ты.

– Да нет, дело говорю.

И, оказывается, Алексей действительно дельное предложил: прилетит голубь – значит, листовки готовы и ночью их можно забрать. А пока их печатают, пусть находится в будке.

Окраска купола Подгоренской церкви подходила к концу, и маляры решили на будущее больших подрядов не брать, чтобы долго на одном месте не задерживаться.

Тогда Алексею можно будет опять какое-то время проводить у Измаила, сменить «загостившуюся в Москве» Веру Трофимовну.

Вечером он, петляя по улицам, кружным путем пришел в будку, и с «ночным поездом» возвратилась домой жена Симбирцева.

Два раза за время ее отсутствия Федор Павлович бывал в гостях у жандармского ротмистра, где собирались любители поиграть в карты. В первый раз проиграл рубль шестьдесят пять копеек, а в другой – выиграл два рубля.

Измаил соорудил над сараем голубятню, и Мамед прибежал к Агутину забрать хохлатого вертуна.

– Давай, действуй, сибирский глаз, – напутствовал своего любимца маляр.

Когда вертуна дома не было, Агутин старался до заката солнца вернуться с работы и перед сумерками погонять голубей. Откроет им дверцу, возьмет шест в руки и, присвистывая, начнет крутить его с развевающейся наверху тряпкой. А голуби все выше и выше взмывают в синеву просторного неба. Глядишь, к разноперой стае прибьется еще один голубь, подлетевший со стороны, и на радостях начнет кувыркаться в воздухе, перевертываясь через хвост или через крыло.

Настасье Макеевой пришлось делать лишний конец – наведываться к маляру Агутину. Если кому покажется странным – что это нищенка зачастила сюда ходить, – ответ есть на это: договорилась, что маляр будет покупать у нее собранные за день куски, – поросенка завел у себя.

– Прилетел голубь, слышь, – говорила Настя пришедшему с работы Прохору.

А если Прохор работал в ночную смену, сообщала о прилетевшем голубе Саньке Мамырю.

Привыкли деды к ее ежедневным заходам. Как только солнцу садиться, слепой подтолкнет локтем зрячего, спросит:

– Не видать, сват?

А зрячий и без его напоминания давно уже поглядывает в ту сторону, откуда должна появиться Настя.

– Не видать пока.

– Запропастилась совсем... Ждешь, ждешь... Солнце-то, должно, село уж.

– Ждать – не устать, сват. Было б чего.

– Как же так не устать? Жданки – они докучливы.

– Вон идет.

– Ну и слава богу.

Санька, сидевший в доме у окна, тоже поджидал ее.

– Избалуешь ты моих мальцов, тетка Настя. Все гостинцы им да гостинцы...

Одному деду – пирожок с луком, другому – рыбник. Оставила Настя и хлебца им, чтобы завтра не скучали весь день. Санька положил в суму листки, принесенные еще ночью, Настя прикрыла их кусками, пошла.

Дома Прохор взял у нее листовки, сунул их к себе под изголовье и притворился, что спит. А ближе к ночи толкнул Петьку, и они тихо вышли из артельной квартиры.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю